Глава сороковая
Глава сороковая
Стоит ли описывать, что было дальше?..
В здании министерства юстиции, во всех углах, и утром, и по вечерам, заседали комиссии. Либеральные профессора-юристы наслаждались в них своим собственным, долго сдерживаемым красноречием. Уголовники Чужбинский и Люблинский, побивали в этом отношении все рекорды, не уступал им только, все еще красноречивый, А. Ф. Кони, который, после переговоров с Керенским, согласился принять должность Первоприсутствующего Сенатора в Уголовном Кассационном Департаменте.
Товарищ нового министра, А. С. Зарудный, председательствуя, руководил прениями, не отказывая и себе в удовольствии высказывать свое мотивированное суждение по поводу каждого высказанного мнения.
Общая комиссия подразделялась на специальные, а эти последние на подкомиссии и на бюро докладчиков.
Кто только в них не заседал. Тут были и вновь испеченные сенаторы, из адвокатов, и из, бывших прежде в загоне, либеральных судебных деятелей, и вновь назначенные прокуроры и председатели палат и окружных судов и некоторые чины прежнего министерства, зарекомендовавшие себя, так или иначе, либерально. Но адвокаты всюду преобладали.
Кабинет нового директора департамента, А. А. Демьянова, был всегда запружен будущими судебными деятелями, из адвокатской среды, выторговывавшими себе те, или иные назначения. Из среды нашего совета многие ушли: Винавер, Кн. Андроников Гуревич, Шнитников и Н. Д. Соколов сделаны были сенаторами. Последний, Соколов, ходил уже распустивши все свои перья, появлялся всюду на минуту, причем всюду о нем докладывали: «Сенатор Соколов». Нигде, он не засиживался, но, направо и налево, сыпал своими директивами и указаниями и отъезжал затем дальше, развалясь в придворном экипаже, или казенном автомобиле.
Остались вполне верными, совету и адвокатуре только Н. В. Благовещенский, H. Н. Раевский и я, в качестве председателя совета.
Мы были завалены работой по приему, отбывших свой стаж, помощников-евреев в присяжные поверенные, относительно которых было снято прежнее процентное отношение.
Они очень спешили, опасаясь, что новый строй долго не удержится, и они не успеют обратиться в полноправных адвокатов.
В работах министерских комиссий, Керенский лично не принимал участия, но раз он выступил с программною речью в общем собрании всех этих комиссий.
Появился он с помпой, в сопровождении двух, очень молодых военных адъютантов, которые став по его бокам, старались выразительно делать «стойку», поднимая и опуская глаза в том же темпе, как делал это он, произнося свою речь.
Я с А. Ф. Кони иногда невольно переглядывались при грубых «lapsus- ах», в юридических экскурсиях нового министра. Но тон его был искренен и благие намерения очевидны. Он требовал немедленного устранения всех дефектов, частью устарелого, частью испещренного тенденциозными новеллами законодательства, и все это в возможно ближайший срок. Он хотел, чтобы к созыву Учредительного Собрания, все проекты были бы уже выработаны.
Его проводили аплодисментами.
Наряду с этим, административный строй нового министерства был и остался в хаотическом состоянии. Самый внешний вид, когда-то аккуратно содержимого, помещения выглядел теперь неряшливо, чему немало способствовали загрязнившиеся красные тряпицы, развешанные кое-где, в виде революционных эмблем.
Курьеры и сторожа бестолково мыкались от двери к двери, не понимая кого нужно просителям, которые толпились массами в министерских коридорах и расходились, не добившись толка.
Все, вместе взятое, производило впечатление какого-то временного пристанища пришлых людей.
Почти такое же впечатление получалось и при посещении других правительственных учреждений и канцелярий.
Мне случилось быть на Мойке в доме бывшего военного министра, где принимал теперь Гучков. Та же картина. Только сам новый министр в огромном, аккуратно прибранном, кабинете, производил, в противовес растерянности чинов министерства, впечатление некоторого, отчасти даже философского, спокойствия. Он выслушивал всех внимательно и, тотчас же, довольно находчиво, клал свои резолюции.
Я лично знал его, и он со мною пооткровенничал.
— Вот, как видите… Я без охраны. Каждую минуту могут ворваться, убить, или выгнать отсюда… К этому надо быть готовым.
Своим мужеством он подкупил меня. Я сочувственно пожал ему руку.
В Министерстве Иностранных Дел, где принимал теперь Милюков, традиции оказались сильнее революции. Все было мертвенно чинно и пустынно.
Я имел у нового министра аудиенцию в качестве «председателя чрезвычайной комиссии по расследованию германских зверств и нарушения правил и обычаев ведения войны». Назначение это я принял, после отставки сенатора Кривцова, причем поставил условием, чтобы должность эта не была сопряжена с сенаторским званием, так как я желал оставаться присяжным поверенным.
Труды комиссии переводились и на французский язык и рассылались всем союзным дипломатам. По поводу намеченного мною издания и литературной обработки вновь собранных данных я и должен был беседовать с Милюковым.
Настроение нового руководителя нашей внешней политики было радужное, в себе уверенное. Он, казалось, уже предвкушал плоды победы…
План моих работ до комиссии он одобрил и поощрил меня к скорейшему выпуску нового издания, которое я хотел озаглавить: «Горе побежденным».
При выходе из его кабинета я столкнулся с английским посланником Бьюкененом. По словам, лично мне знакомого дежурного чиновника министерства, где весь состав служащих оставался прежний, Бьюкенен ежедневно бывал здесь и по часам беседовал с Милюковым.
Новый министр иностранных дел, погруженный в мечты о проливах и Босфоре, чувствовал себя на своем посту, как дома. Он и помолодел и приосанился.
По-видимому, ему и на ум не приходило, что не сегодня, завтра, «улица», его уберет с гамом и криком, с бряцанием оружия, согласно вражеской директиве и ему ничего больше не останется, как находчиво скаламбурить: — «не я ушел, а меня ушли»!
Пришлось мне проникнуть и в кабинет председателя Временного Правительства, министра внутренних дел, князя Львова. Очаровательное впечатление производила его личность и, вместе с тем, тревожные опасения, что он не на своем месте, проникали в сознание.
Самое помещение на площади Александринского театра казалось уютной, барской стариной, с своими, аккуратно расставленными, пузатыми креслами, диванами и стульями. Оставаясь в нем не хотелось верить, что за его стенами все уже беспорядочно, взбаламучено, заплевано и безнадежно растерзано.
Сам князь Львов, на своем посту, отнюдь не имел вида ликующего представителя нового, победного режима. Какая-то сосредоточенно-покорная грусть, казалось, проникала уже все его существо. Движения и слова его были медленны и как-то застенчиво-сдержанны, точно их каждую секунду кто-нибудь намеревался грубо прервать.
Когда зашла речь о Керенском я высказал откровенно о нем свое мнение. Князь на это задумчиво промолвил:
— Вы хорошо его знаете, ведь он из вашего адвокатского круга… Вы верно судите: он был на месте, со своим истерическим пафосом, только пока нужно было разрушать. Теперь задача куда труднее… Одного истерического пафоса не надолго хватит. Теперь и без того кругом истерика, ее врачевать надо, а не разжигать!..
Когда, уехав временно, летом 1917 г. в скандинавские страны, для опроса наших интернированных здесь военнопленных относительно их пребывания в германском плену, я был уже в Копенгагене и прочел известие о выходе князя Львова из состава Временного Правительства и о том, что заместителем его в должности председателя является никто иной, как тот же Керенский, я почувствовал, как луч надежды на скорое восстановление России окончательно погас.
Настоящей, необузданной «истерики» теперь ничто не могло помешать разыграться во всю.