Глава шестая ПЕРВАЯ РЕДАКТОРСКАЯ СТРАДА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава шестая

ПЕРВАЯ РЕДАКТОРСКАЯ СТРАДА

Маршак рассказывал, что они с Твардовским мечтали «завести» свой журнал еще в 1938–1939 годах. И когда в начале 1950 года Александра Трифоновича вдруг «сосватали» на «Новый мир» (дотоле возглавлявший его Константин Симонов переходил в «Литературную газету»), жена А. К. Тарасенкова, М. Белкина, напомнила Твардовскому, как они с Анатолием Кузьмичом хотели, чтобы им дали журнал.

— Дать-то дали… — со вздохом сказал он.

Действительно, ситуация, в которой произошло «исполнение мечты», оставляла желать лучшего. 1949 год прошел под знаком одной из самых шумных и грязных проработочных кампаний — борьбы с так называемым «буржуазным космополитизмом», получившей явственный антисемитский характер[18]. Годом раньше на печально (если не позорно) известной сессии Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук подверглась разгрому генетика. Буржуазной наукой объявили новорожденную кибернетику…

Тем не менее, как писал Исаковский Рыленкову (7 марта 1950 года), Твардовский «очень ревностно принялся за работу».

«А<лександр> Т<рифонович> увлекся работой в журнале сразу, — вспоминает и сотрудница редакции Софья Караганова. — Во время первого своего выступления на редколлегии… он очень волновался, от этого казался особенно красивым и молодым. Говорил приподнято, даже немного (по тем временам) старомодно. Слова забылись, но ощущение запомнилось» (Караганова С. В «Новом мире» Твардовского// Вопросы литературы. 1996. № 3).

Одним заместителем главного редактора стал Анатолий Кузьмич Тарасенков, другим — Сергей Сергеевич Смирнов, вскоре получивший широкую известность своими радиопередачами и книгами о героях обороны Брестской крепости. Членами редколлегии оставались бывшие и при Симонове Валентин Катаев, Константин Федин, Михаил Шолохов и автор превознесенного критикой романа «Белая береза» Михаил Бубеннов («передовых», «сознательных» героев его книги ставили в пример Твардовскому на обсуждении «Родины и чужбины»).

Близки были к журналу и нередко сотрудничали в нем друзья поэта — Маршак, философ Михаил Лившиц, бывший разведчик Эммануил Казакевич, прославившийся повестью «Звезда», критики Владимир Александров и Игорь Сац[19]. Последние вместе с Твардовским горячо поддержали первую повесть Виктора Некрасова «Сталинград» (позже печаталась под названием «В окопах Сталинграда»), ставшую благодаря правдивому изображению войны образцом для многих авторов.

Притягательна была сама личность нового главы журнала.

«Стихи и статьи поступают в распоряжение Александра Трифоновича Твардовского, — писал 2 июня 1951 года Николай Асеев Александру Фадееву о своих новых работах, — с которым я довольно близко сошелся на почве общей ревнивой любви к слову, к стиху неподдельному, ненарочитому. Он очень чуток в этом, и мы в редакции часто проговариваем часами… Он мне очень нравится, даже когда не согласен со мной и высказывает свое. Именно, может быть, потому, что у него есть свое, не заимствованное и не показное». И позже: «Вообще с А. Твардовским как-то производительно (курсив мой. — А. Т-в) разговаривать».

Атмосфера в редакции была отнюдь не общепринятой.

«Я скоро понял, — писал новый сотрудник, в будущем один из верных помощников Твардовского, Алексей Кондратович, — здесь работают, когда нужно, а не когда полагается по службе, рабочих часов здесь фактически нет. И понял я, что Твардовский совсем не „фирменный редактор“, это выражение я потом услышал от него, и означало оно „редактор для обложки“, для подписи, для торжественности звучания, а не для дела.

…Я заметил: Твардовский уезжает вечером с толстой папкой, в ней рукописи, верстки, письма. И предупреждает: „Я буду завтра“ или: „Приеду послезавтра“, и, значит, к этому времени папка будет просмотрена, прочитана, ответы написаны, верстки исчерканы карандашом.

…Если ему что-то нравилось, он не откладывал похвалы автору на завтра: тут же звонил или писал письмо».

Сам Александр Трифонович впоследствии относился к этому периоду своей редакторской деятельности как к еще недостаточно зрелому и эффективному. Не много внимания уделяется ему и в критике. «Существует недобрая легенда, что в годы своего первого редакторства Твардовский действовал чуть ли не на ощупь, — писала исследователь его творчества Марина Аскольдова-Лунд (Швеция, Гетеборг) в статье „Сюжет прорыва. Как начинался „Новый мир“ Твардовского“ (Свободная мысль — XXI. 2002. № 1, 2) и горячо оспаривала это мнение: — Это неправда. Идя в „Новый мир“, он знал, за что собирается бороться. В его военной поэзии и очерках была сконцентрирована нравственная программа будущего журнала. Если какие-то направления и открывались им заново, то все равно они были заложены в предшествующем его творчестве».

И чуть позже: «Война и трагедия деревни слились для Твардовского в единую трагическую стихию, в поток, который питал журнал».

Конечно, «Новый мир» начала 1950-х годов еще не тот, каким сделался позже. Любопытная частность: в одном из первых номеров, подписанных новым редактором (№ 10 за 1950 год), помещена пространная статья В. Ермилова «Советская литература — борец за мир», где неоднократно одобрительно говорится о Твардовском. В дальнейшем такого не будет никогда. Да и вообще подобные малосодержательные опусы станут появляться в журнале все реже — даже по обязательным, официальным или юбилейным поводам. И сами имена Ермилова и близких ему по духу и приемам авторов в будущем просто непредставимы на новомирских страницах.

Зато они широко открыты для таких дебютантов, как недавний выпускник Литературного института Юрий Трифонов с романом «Студенты», учительница Любовь Кабо (роман «За Днестром»), новеллисты Борис Бедный и Владимир Дудинцев, молодые поэты Константин Ваншенкин и Расул Гамзатов.

То, что в отличие от других изданий здесь все чаще появляются смелые аргументированные оценки текущей литературы, соответствовало стойкой позиции главного редактора. «Твардовский был в нашей среде одним из тех, кто при характерном для того времени общем ослаблении художественных критериев, — вспоминал много лет спустя Константин Симонов, — …соблюдал довольно суровый уровень публичных литературных оценок… Запомнилось и чисто зрительно: угрюмо-насмешливое, подпертое рукой, откуда-то сбоку глядящее на тебя укоризненное лицо Твардовского в те минуты, когда ты преувеличенно хвалишь что-то, что на самом деле не след хвалить» (Симонов К. Таким я его помню // Воспоминания об А. Твардовском. Сборник. М., 1978).

Своей бескомпромиссностью и прямотой в оценках, порой довольно резких и получавших широкое распространение[20], поэт наживал себе немало врагов, зато вносил некий освежающий «озон» в тогдашнюю литературную атмосферу и целиком определял дух и направление возглавляемого им журнала.

М. Аскольдова-Лунд верно отмечает, что Твардовский «озаботился „обратной связью“: читатель — журнал»: «публикует письма читателей о литературе, о произведениях, напечатанных в „Новом мире“…» Надо добавить, что читатель и сам потянулся к журналу именно в силу существовавших там высоких критериев, почувствовав, что именно на этих страницах можно получить возможность высказаться со всей определенностью. И появление в «Новом мире» раздела, так и названного — «Трибуна читателя», было вполне естественно и закономерно.

Примечательно также, что в «Новом мире» регулярно публиковались подробные, серьезные обзоры провинциальных журналов и альманахов.

Самостоятельность редакции сказывается и в том, что, невзирая на все «проскрипционные списки», в журнале нет-нет да и появляются рецензии заклейменных как космополиты критиков — А. Аникста, Д. Данина, А. Мацкина. Это не укрылось от бдительного ока руководящих инстанций, и когда «Новый мир» поместил большую статью А. Гурвича «Сила положительного примера» (о романе Василия Ажаева «Далеко от Москвы»), последовал грубый окрик из «Правды». Еще до этого «погрозили пальчиком» и самому главному редактору за его «недостаточно критичный» по отношению к зарубежной действительности путевой очерк «На хуторе в Тюре-фиорде».

На обсуждении правдинской статьи «Против рецидивов антипартийных взглядов в литературной критике» (28 октября 1951 года) в Союзе писателей, которое открылось докладом Н. Лесючевского, в литературных кругах «прославившегося» своими доносами в 1937–1938 годах, особую ретивость в «покаянии» выказал Валентин Катаев, заодно объявивший главным виновником «грубой идейной ошибки» Твардовского. А тот «ритуал» признания ошибок соблюл, но одновременно с достоинством дал понять, что не собирается впадать по поводу случившегося в панику и посыпать голову пеплом.

Вскоре в «Новом мире» было опубликовано произведение, с которым автор безуспешно обивал пороги других редакций. Это был очерк Валентина Овечкина «Районные будни», впервые обнаживший всю грубую и порочную механику партийного руководства сельским хозяйством и откровенного пренебрежения интересами самих колхозников во имя «победных» рапортов о хлебопоставках. Известный экономист Геннадий Лисичкин, тоже автор «Нового мира», впоследствии подчеркивал, что писатель показал полную оторванность производителя от распределения продуктов своего труда («Тернистый путь к изобилию»).

«До „Районных будней“, — скажет поэт-редактор позже, — в нашей печати много лет не появлялось ничего похожего на этот очерк по его достоверности, смелой и честной постановке острейших вопросов» («По случаю юбилея»).

Кондратович вспоминал:

«Твардовский начал читать рукопись в редакции, но то посетитель зайдет, то звонок отвлечет, а рукопись уже не отпускала, и он дочитывал ее в машине по дороге на дачу и был так потрясен, что — я повторяю его много позднее сказанные слова: „Я заплакал (ах, уж эта „бабья душа“, давно болевшая за деревню… — А. Т-в). И даже подумал повернуть машину обратно. Но уже подъезжали к даче, и решил все-таки отложить дело до утра. Но наутро сразу поехал в редакцию и по дороге, еще до Москвы, в сельском почтовом отделении послал Овечкину телеграмму:

„15. VI 1.52. Работа безусловно интересная. Будем печатать…““»

Потрясение Овечкина при получении этой телеграммы, пришедшей всего на третий день после его возвращения домой, было, вероятно, тем более сильным, что он помнил о собственном выступлении на обсуждении «Родины и чужбины» (потому, наверное, и принес рукопись в «Новый мир», уже только совершенно отчаявшись и вряд ли рассчитывая на успех и здесь).

«Самое радостное у меня за прошлый год — это встреча с Вами, — писал Валентин Владимирович 11 января 1953 года. — Знал я до сих пор Твардовского как поэта, узнал и как человека. Богаче стал».

Очерк напечатали стремительно — в сентябрьском номере 1952 года, и он произвел фурор. «…Да как они (Твардовский со товарищи. — А. Т-в) в год „Экономических проблем социализма в СССР“ (последней работы Сталина, по мнению автора статьи, полностью оторванной от реальной жизни. — А. Т-в), в месяц, когда одобряется доклад Маленкова на XIX съезде (зерновая проблема решена!!), смогли протащить „борзовщину“ (Борзов — секретарь обкома, олицетворение грабительской политики по отношению к колхозам. — А. Т-в), внедрить ее в круг жизни — и сами при этом уцелеть!» — диву давался потом один из последователей Овечкина, Юрий Черниченко[21].

Когда принесли так называемый сигнальный номер, где были опубликованы «Районные будни», сияющий Александр Трифонович сказал: «Ну, теперь поплыло!» И действительно, вслед за многочисленными взволнованными откликами в печать хлынули и близкие по теме и пафосу статьи, очерки, рассказы В. Тендрякова, Л. Иванова, Г. Радова, Г. Троепольского и др.

Очерк Овечкина подготовил и рождение так называемой деревенской прозы и облегчил ее прохождение.

Для самого же «Нового мира» «Районные будни», по позднейшему определению Твардовского, стали началом «линии» журнала — «линии жизненной правды в двуедином направлении (литератур-но-художественном и публицистическом)».

Если эта публикация была неожиданной и скорой, то история появления в «Новом мире» романа Василия Гроссмана «За правое дело» долга и мучительна.

Василий Семенович был давним знакомым поэта. Дружба с «Васей», как он часто именуется в переписке Твардовского с женой, особенно укрепилась в войну. «…Больше, чем кому-либо, желаю ему успеха, — говорится в письме жене (30 марта 1942 года). — …Это мой лучший товарищ, который все хорошо и благородно оценивает». И когда им пришлось разлучиться, Александр Трифонович сожалел: «…уехал человек, который был мне здесь очень дорог, умный, прочный, умевший сказать вовремя доброе слово». Выше уже упоминалось, что трагические события лета 1942 года друзья, будучи в одно время в Москве, вместе переживали и обсуждали.

В 1943 году Гроссман начал работать над романом о Сталинградской битве, свидетелем которой был в течение нескольких тяжких месяцев и о которой тогда же написал «Направление главного удара» и другие замечательные очерки, читавшиеся едва ли не всей страной.

«Я очень рад за тебя, что тебе пишется, — сказано в письме Твардовского в июне 1944 года, — и с большим интересом жду того, что у тебя напишется… Просто сказать, ни от кого так не жду, как от тебя, и ни на кого не ставлю так, как на тебя…»

Однако если и во время войны, по выражению поэта, «без затруднений дело проходит лишь у современных Кукольников, у которых все гладко, приятно», то после постановлений ЦК 1946–1948 годов и в пору «борьбы с космополитизмом» Гроссман вкусил «затруднений» в полной мере. Не увидела света подготовленная им вместе с Эренбургом «Черная книга» об истреблении евреев на оккупированной фашистами территории, была осуждена за «идейную ущербность» опубликованная предвоенная пьеса «Если верить пифагорейцам…».

Закончив роман, Василий Семенович предложил его «Новому миру» еще тогда, когда журнал редактировал Симонов. Тот после долгих проволочек отверг рукопись, но еще не вернул автору, и она оказалась в руках у «новичков».

«Первым прочел роман Тарасенков — и пришел в восторг, — вспоминал ближайший друг писателя, поэт Семен Липкин, — поздно ночью позвонил Гроссману. Потом прочел Твардовский — и разделил мнение своего заместителя» (Липкин С. Жизнь и судьба Василия Гроссмана. М., 1990).

Однако опубликовать эту книгу, ошеломлявшую своим жестоким реализмом (чего стоила одна только поголовная гибель батальона Филяшкина, защищавшего сталинградский вокзал!), было непросто.

В грубой форме высказался против Шолохов[22]. По просьбе редакции Гроссману пришлось сделать много вставок, поправок и всяческих изменений; все это заняло почти три года.

К несчастью, вскоре же после завершения публикации романа «За правое дело» (1952. № 7–10) грянуло страшное и смрадное «дело врачей», этот «девятый вал» антисемитской кампании, и Гроссман, а с ним и «Новый мир» сделались одной из главных ее мишеней.

Тринадцатого февраля 1953 года «Правда» поместила пространную, занявшую целых два газетных «подвала», разгромную статью Бубеннова «О романе В. Гроссмана „За правое дело“», положившую начало форменной травле автора и журнала, в которой принял участие даже еще недавно восхищавшийся художнической смелостью Гроссмана Фадеев. Пришлось «каяться» и редколлегии «Нового мира», и самому Твардовскому, что надолго рассорило друзей.

Огульной критике за мнимый «пессимизм» в изображении войны подверглись также повесть Казакевича «Сердце друга», открывавшая новогодний номер, и несколько статей. А по воспоминаниям хрущевского зятя, известного впоследствии журналиста А. Аджубея («Те десять лет»), тучи собирались уже и над «Районными буднями».

Возможно, только смерть Сталина помешала появлению очередного «исторического» постановления, мишенью которого на этот раз стал бы именно «Новый мир».

Постепенно, с приходом Н. С. Хрущева к власти, обозначавшаяся к середине 1953 года «оттепель» в политике и общественной жизни нашла у Твардовского и его сотрудников горячую поддержку, хотя к самому покойному вождю поэт продолжал относиться с большим уважением и даже несколько демонстративно именовать себя «сталинистом», хотя и не «дубовым» (к слову сказать, от «дубового» Бубеннова наконец удалось избавиться).

Продолжая «овечкинскую» линию, «Новый мир» опубликовал очерки Гавриила Троепольского «Из записок агронома», повести Владимира Тендрякова «Падение Ивана Чупрова», «Ненастье» и «Не ко двору», а также большую статью Федора Абрамова (впоследствии известного прозаика) «Люди колхозной деревни в послевоенной прозе», обстоятельно критиковавшую книги С. Бабаевского, Е. Мальцева и других авторов за явное приукрашивание трудной жизни крестьянства и состояния сельского хозяйства.

Почин же такому откровенному и бескомпромиссному разговору о литературе, характерному и для ряда других «новомирских» статей, в сущности, положил не кто иной, как сам Твардовский, опубликовав в июньской книжке журнала за 1953 год несколько глав своего нового поэтического произведения «За далью — даль».

Некоторые из них по отдельности уже печатались в «Литературной газете», «Известиях» и «Правде». В новых же шла речь именно о литературе — и о собственных «муках слова», по известному выражению, и об отношениях с читателем (всегда занимавшая поэта тема), и об отражении современной жизни в книгах.

«За далью — даль». Автограф. 1950 г.

В главе, вскоре и название получившей «Литературный разговор», от имени дорожных попутчиков автора высказываются различные претензии к писателям, и среди них столь меткие и язвительные, что они быстро вошли в обиход, запомнились и постоянно цитировались:

Глядишь, роман, и все в порядке:

Описан метод новой кладки,

Отсталый зам, растущий пред

И в коммунизм идущий дед,

Она и он — передовые,

Мотор, запущенный впервые,

Парторг, буран, прорыв, аврал,

Министр в цехах и общий бал…

И все похоже, все подобно

Тому, что есть иль может быть,

А в целом — вот как несъедобно,

Что в голос хочется завыть.

Завершается же глава фантастической сценой — разговором с редактором, который, как оказалось, живет… в душе самого писателя (в критике его тут же стали звать «внутренним»), который, опасливо предвидя всякие возражения и замечания, собственноручно себя оскопляет.

И словно в продолжение начатого поэтом разговора, полгода спустя появилась в журнале «Новый мир» статья прозаика Владимира Померанцева «Об искренности в литературе» (1954. № 12), получившая большой общественный резонанс. Автор страстно и безоглядно запальчиво осуждал книги, где «все в порядке», — далекие от жизни с ее конфликтами и удручающе однообразные — и настойчиво, простодушно и довольно наивно призывал собратьев последовать примеру Овечкина и «отбросить все приемы, приемчики, способы обхода противоречивых и трудных вопросов».

Затем Михаил Лифшиц в статье «Дневник Мариэтты Шагинян» (1954. № 2) едко высмеял «сокращенный метод изучения жизни», как он выразился.

Яркими статьями в столь же критическом духе дебютировал в журнале, и литературе вообще, недавний выпускник университета Марк Щеглов. Размышляя о романе Л. Леонова «Русский лес» (1954. № 5), он высказал крамольную по тому времени мысль, что отрицательные явления порождаются в советской жизни отнюдь не только «пережитками прошлого», как твердила официальная критика, а и «новорожденными» общественными условиями, в другой же статье (о романе О. Черного «Опера Снегина») прозрачно намекнул на пагубное воздействие на искусство одного из «исторических» постановлений ЦК (о музыке).

Все это не прошло Твардовскому даром: началась очередная массированная проработка. «…У меня большие тревоги в журнале, — сообщал Александр Трифонович Овечкину 2 мая 1954 года, — (всякая „тьма“ во главе с Сурковым ведут атаки против меня, дело может дойти до моего ухода или снятия), и это нехорошо, это дурной знак с точки зрения судеб литературы. Вообще бог знает что творится».

И действительно, «атаки» увенчались решением ЦК партии 23 июля 1954 года об «освобождении» (характернейший бюрократический оборот речи!) поэта от обязанностей главного редактора. В свою очередь, и президиум правления Союза писателей принял аналогичное постановление, полное политических обвинений и грубейших передержек при изложении содержания «идейно-порочных», «нигилистических», «эстетских» статей: В. Померанцев якобы призывал к «одностороннему показу и раздуванию отрицательных явлений нашей действительности», Ф. Абрамов «прямо выступает… в защиту косного и отсталого» и т. п.

Однако ни в этом постановлении, ни в печати ни слова не было сказано о главном «проступке» редактора — поэме «Тёркин на том свете», поименованной лишь в закрытой части решения ЦК.

Выше упоминалось о том, что «Книга про бойца» вызвала огромный поток писем. После войны он не только не иссяк, но даже набрал новую силу.

Узнав, что поэт распрощался с Тёркиным, многие огорчились, а иные даже вознегодовали: «Куда вы дели Тёркина? Почему не пишете о его мирных делах?» и т. п. Звучал какой-то огромный, наивный и трогательный читательский «хор»:

Где он, Тёркин, расскажите,

Сомневается народ.

…Вася Тёркин, где ты, что ты?

…Где же Тёркин запропал?

…Надо бы еще его продолжить.

…Я хочу, чтоб зазвучала

Снова песня про бойца,

У которой нет начала,

Пусть не будет и конца.

И — тьма подсказок, куда «направить» героя, какую мирную профессию ему дать. И уже «самодельные» стихи о Тёркине-колхознике, солдате-сверхсрочнике, рабочем, даже пожарнике и милиционере…

Твардовский счел необходимым «объясниться». Его статья «Ответ читателям „Василия Тёркина“» (Новый мир. 1951. № 11) — вскоре переименованная: «Как был написан „Василий Тёркин“ (Ответ читателям)» — не только обстоятельно рассказывала об истории создания книги; автор писал, что не хочет и не может «эксплуатировать» готовый, сложившийся образ и просто «увеличивать количество строк под старым заглавием, не ища нового качества».

Не все, однако, были удовлетворены прочитанным. И не только по наивности. Примечательно проникновенное письмо столь высокого «профессионала», как известный украинский сатирик Остап Вишня.

Сказав, что «совершенно согласен» с «хорошей статьей», он продолжал: «Но любя Вас, любя Вашу работу (подчеркиваю!), — печаль какая-то, что Вы прощаетесь с Тёркиным.

По-моему, он нужен.

Творчески Вы правы! Жертвенно правы, боясь назойливости. Но… хотелось бы, чтобы Тёркин жил.

А может быть, и найдется? Это очень, я знаю, трудно, но возможно!

Вы столько дали радости Тёркиным своим, что аж страшно с ним расставаться».

Внимательно перечитывая ныне и некоторые другие из читательских писем, кажется, различаешь некоторые «опорные пункты», которые позволили поэту «пересмотреть» свое прежнее твердое решение и вернуться к любимому герою.

Впрочем, если быть точным, — к замыслу еще военных лет, когда в январе 1944 года Твардовский занес в рабочую тетрадь набросок главы «Тёркин на том свете», не получивший, однако, продолжения и развития. (И трудно гадать, каким это продолжение должно было быть.)

Новое же обращение к этой фабуле было явно порождено обострившимся у поэта после войны неприятием многих явлений, пышно расцветших в атмосфере утвердившегося режима.

Иные читательские письма не могли не дать новой пищи для трудных размышлений об этом. Даже в пренаивном стихотворении младшего лейтенанта милиции П. Лыкова, сделавшего Тёркина своим сослуживцем, обращали на себя внимание слова о том, что теперь «приходится сражаться не с фашистами, а с жульем». Что ж говорить о письмах (воплях!) вроде нижеследующего, по понятным причинам отсутствовавшего в эпистолярной подборке, которой сопроводила вдова поэта издание «Книги про бойца» в 1976 году, еще в брежневские времена:

Поэт Твардовский, извините,

Не забывайте и задворки,

Хоть мимолетно посмотрите,

Где умирает Вася Тёркин,

Который воевал, учился,

Заводы строил, сеял рожь,

В тюрьме бедняга истомился,

Погиб в которой ни за грош.

Прошу мне верить, я Вам верю.

Прощайте! Больше нету слов.

Я Тёркиных нутром измерил,

Я Тёркин, хоть пишусь Попов.

Твардовскому и прежде случалось читать в солдатских письмах: «Я самый тот Василий Тёркин», или: «…Если бы спросили… Кто, мол, Тёркин тот, Василий? — Я б ответил: — Это я». — Но такое письмо, такой поворот судьбы одного из разнофамильных «Тёркиных», — могли ли не потрясти «бабью душу»?

Впоследствии на втором съезде советских писателей, в декабре 1954 года, поэт Александр Яшин, сожалея, что Твардовский «в эти годы вообще перестал писать о советской деревне», объяснял это тем, что автор «Тёркина», дескать, «спасовал перед сложной обстановкой, сложившейся в ряде наших колхозов после войны, спрятал свою голову под крыло».

Между тем помимо написанного о послевоенной деревне в «Родине и чужбине» Твардовский отнюдь не «спасовал» сказать правду о куда более «сложной обстановке» во всем обществе.

«Тот свет», куда в новой поэме попадает Тёркин, разительно похож на реальную действительность советского времени. Как говорит встретивший героя «генерал-покойник», «на том свете аппарат, как на этом свете». Тут и «стол проверки», местный отдел кадров, с требованием «кратко и подробно» изложить свое «авто-био». И Преисподнее (читай: партийное) бюро, на котором со смаком мусолят «персональное дело», и, в точности, как у живых, «признает мертвец ошибки, извернуться норовит». И сборище, столь же усердно обсуждающее… план романа. И редактор местной стенгазеты, который «весь в поту, статейки правит», читая их и сверху вниз, и снизу вверх (вскоре в стихотворении «Московское утро» его коллега будет советовать автору для проверки читать стихи даже «справа налево»!). И «пламенный оратор», витийствующий… перед пустым залом.

Паек на том свете «условный»: «Обозначено в меню, а в натуре нету». «Вроде, значит, трудодня в горевом колхозе», — понимающе говорит Тёркин, лаконично определяя то, что Яшин именовал «сложной обстановкой». Читатель же мог истолковать слова о «меню» и «натуре» и в более широком смысле — о правах и «свободах», «гарантированных» в конституции, но в действительности отсутствующих.

Ошеломленному всем увиденным Тёркину удается избежать мертвой хватки «того света» и выбраться к живым, на волю. Но то в поэме!..

Твардовский завершал ее весной 1954 года[23], когда проработка «Нового мира» уже шла полным ходом. Фадеев выговаривал Александру Трифоновичу за померанцевскую статью… не прочитав ее, а зная только в изложении возмущенного ею секретаря ЦК П. Н. Поспелова, являвшего собой классический образец начетчика и догматика (легко представить, как был уязвлен этот многолетний редактор «Правды» фигурой своего бдительного «коллеги» с того света!).

«Скорее всего — придется уходить из журнала, — сделал поэт вывод из разговора с прежним другом, — не для меня беда. Жаль только, что такого журнала уже не будет».

Но поэму он все-таки хотел успеть напечатать, хотя одно это намерение подлило масла в огонь разгоравшегося инквизиционного костра.

«Читала я, — вспоминала С. Караганова, заведовавшая в журнале отделом поэзии, — чувствуя холодок по спине, невольно оглядываясь на запертую дверь комнаты. Мне было страшно… Сталин умер меньше года назад».

«Интересно — оторвут ему за это голову?» — бормотал Николай Асеев, слушая, как автор читает поэму собравшимся в редакции, хотя и сам подтвердил: «Что до того света, то все совершенно верно — я давно на нем живу».

«Тот свет» был разгневан. Поспелов назвал поэму «клеветнической вещью», «пасквилем на советскую действительность». Но Твардовский долго и упорно стоял на своем, утверждая, что пафос произведения — это «суд народа над бюрократией и аппаратчиной» и что он положил на поэму «все силы своей души».

«Очень приятно видеть Александра Трифоновича после всех неприятностей здоровым и величавым», — восхищенно писал Марк Щеглов другу, Владимиру Лакшину (тоже недавно дебютировавшему в «Новом мире» как критик, а впоследствии ближайшему сотруднику Твардовского).

Радовались слухам, что, как говорилось в том же письме, «на Секретариате Хрущев сильно наподдал тем, кто жаждал крови, сказал, что с Твардовским нельзя так обращаться, как вы предлагаете, что другого такого у нас нет…».

Но, как сказано в «клеветнической вещи», аппарат — это «вдоль и поперек — стена, сдвинь-ка стену эту…». Не по силам было такое и Хрущеву.

На помощь «аппарату» поспешили добровольцы. «Все выступавшие единодушно осудили порочную линию, которую занимал в последнее время журнал „Новый мир“ в вопросах литературы», — говорилось в «Литературной газете» (1954. 17 августа) о заседаниях писательской «верхушки». Уже известный читателям этой книги Лесючевский публично рекомендовал Твардовскому поступить со своим «детищем» — поэмой, как… Тарас Бульба с сыном-изменником. Сначала взахлеб хваливший ее Катаев теперь (с перепуга?) опустился до форменного доноса.

«Я должен сказать, что такого поведения, таких ошибок можно было ожидать от Твардовского, — заявил он на заседании ЦК КПСС (23 июля 1954 года). — Я расскажу такой случай. Я написал путевой очерк о путешествии на машине из Москвы в Крым через Украину. Принес его Твардовскому. Твардовский прочитал и сказал мне:

— Ну, Валентин Петрович, это несерьезно. Вы что, не знаете, что происходит в стране, положение в сельском хозяйстве? Неужели вы ехали через всю Россию и ничего не видели? Нам нужны другие очерки, нам нужны очерки типа „Путешествия из Петербурга в Москву“ Радищева.

Вы понимаете, товарищи, куда он меня тянул, к чему он меня призывал?»[24]

Кондратович вспоминал, что «было много другого — подлого, тяжкого, омерзительного, что всегда обнаруживается в кризисные моменты».

«Освобождение» Твардовского от редакторства состоялось 23 июля 1954 года по постановлению ЦК КПСС.

И, в очередной раз вынужденный «признавать ошибки», поэт выписал в рабочую тетрадь слова любимого им Салтыкова-Щедрина о мучительности «признания разумным неразумного» и горестно прокомментировал их: «Добавить можно только то, что „недоразумения“, происходящие от „форм жизни“, враждебных тебе по самому изначальному существу своему, это еще не так горько, как „недоразумения“ от „форм жизни“, за которые ты готов положить голову и вне которых не представляешь себя человеком».

Однако все умножавшееся количество этих «недоразумений» не могло не подрывать веры в «наличествующие» «формы жизни».

Завершая рассказ о первой редакторской страде поэта, вновь приведем слова вышеупомянутой исследовательницы его судьбы и творчества М. Аскольдовой-Лунд:

«„Новый мир“ Твардовского в годы его первого редакторства (1950–1954) стал первой ласточкой общественного обновления… журнал опередил политиков минимум на два-три года, провозгласив курс на десталинизацию жизни в литературе. „Оттепель“ как эпоха раскрепощения сознания во многом пришла со страниц „Нового мира“. Это был первый в послевоенном Советском Союзе журнал, дерзнувший вырабатывать собственное направление, собственную эстетическую и гражданскую позицию, которая по многим аспектам расходилась с официальной, общепринятой и была, по существу, ее отрицанием».