Глава одиннадцатая РАСПРАВА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава одиннадцатая

РАСПРАВА

Мы подошли к самому трагическому периоду в истории «Нового мира».

«Вчера, — записал Кондратович 22 августа 1968 года, — настаивали из райкома, чтобы мы провели собрание в поддержку действий наших войск и правительства. Долго спорили… Что делать? Не проводить? Значит, сразу же партбилеты на стол, и конец журналу Мы все думаем, что даже в этой тяжкой обстановке журнал дороже. Он важнее всех нас вместе взятых… Я не хочу оправдывать себя или других, но в нашем положении идти на самоубийство бессмысленно» («Новомирский дневник»).

Действительно, после отказа Твардовского поддержать августовскую акцию аналогичное решение редакционного коллектива было бы равносильно немедленной гибели журнала в его тогдашнем виде. Лучшего оправдания для немедленной расправы с ним и быть не могло.

Солженицын, испытывавший, по его словам, «боль и стыд» за то, что новомирцы «капитулировали» вместо того, чтобы открыто осудить вторжение (чего, кстати, он сам не сделал!), прекрасно это понимал, но все же заявлял: «Закрыться тогда — было ПОЧЕТНО!»

Его не смущала неминуемая утрата страной в таком случае «единственного честного свидетеля современности», как сам же характеризовал журнал, «единственного источника свежего воздуха», каким был «Новый мир» не для одного автора этих слов — генерала-диссидента П. Г. Григоренко, непримиримо при всей уважительности тона спорившего с Александром Исаевичем.

По утверждению последнего, журнал Твардовского все равно уже больше не был прежним и, так сказать, заживо умер.

Конечно, писал Кондратович, вспоминая последние полтора года существования своего журнала, «под жутким прессом мы не могли говорить полным голосом…». И однако именно тогда напечатали записки Твардовского «С Карельского перешейка», «Белый пароход» Айтматова, «Круглянский мост» Быкова, «Обмен» Трифонова, «Неделю как неделю» Н. Баранской, «Юность в Железнодольске» Н. Воронова, «Три минуты молчания» Г. Владимова, «Пелагею» Ф. Абрамова (да и его «Деревянные кони», опубликованные уже после ухода Твардовского, были подготовлены до!); напечатали целый ряд значительных статей — И. Борисовой (впервые подробно рассматривавшей прозу Виктора Астафьева), В. Кардина, В. Лакшина, Ю. Манна, И. Соловьевой, новичка на новомирских страницах — И. Дедкова, статей часто остро полемической направленности (Г. Березкина о сталинистской поэме Сергея Смирнова, А. Берзер, М. Злобиной, С. Рассадина); по-прежнему в публицистике горячо ратовали за экономические реформы А. Бирман, П. Волин, В. Канторович, Г. Лисичкин, О. Лацис, А. Стреляный.

По меткому суждению Григоренко, «теленок» бодался не только с «дубом» режима, но и с опекавшим писателя «Новым миром». Некогда, восхищенный «Одним днем Ивана Денисовича», Маршак сравнил его автора с огнем, слетевшим на разложенный костер журнала. Горько и больно это говорить, но впоследствии «огонь» был к своей родине-костру не только довольно равнодушен, даже когда любимое детище Твардовского разметали силой, но сам изображал его если не в черных, то в серых тонах.

И поскольку нам, читатель, увы, вскоре предстоит расстаться не только с поэтом, но и с его ближайшим окружением, не замолвить ли несколько слов в их защиту?

Как это ни покажется парадоксальным, но Солженицын, подобно тогдашнему партийному руководству, постарался отмежевать Твардовского от его сотрудников и помощников (чем, кстати, потом не замедлили воспользоваться авторы совсем уж низкопробных сочинений; как говорится, куда конь с копытом, туда и рак с клешней).

Александр Исаевич весьма ехидно живописует этаких «трех хранителей Главного — Дементьева, Закса, Кондратовича» — понимай: не то от идеологических ошибок, не то от настырных авторов, не то вообще от жизни, от «подпора» идущих снизу (и от самих пишущих, и от менее «сановных» сотрудников) идей и рукописей.

В кажущемся «симпатягой, еле сдерживающим свое добродушие» Дементьеве автор «Теленка» сразу заподозрил «недоброго духа» Твардовского: у него «миссия» (знамо, откуда — от высшего начальства) не позволить шефу оступиться «с проверенного мощеного пути».

Что ж, в ленинградском прошлом Александра Григорьевича Дементьева, особенно в пору борьбы с «космополитизмом», были грехи, и, возможно, при его приходе в «Новый мир» в нем видели этакого Фурманова при Чапае-редакторе. Но «комиссар», как его честит Александр Исаевич, искренно полюбил Твардовского и все свое немалое дипломатическое искусство пускал в ход, дабы уберечь от бед и угроз и великого поэта, и журнал. В грозу 1954 года он доказал свою верность и преданность «костру». «Вчера, — записал К. Чуковский 15 июня 1954 года, — Федин рассказывал, что, когда Поспелов вызвал к себе редакцию „Нового мира“ — по поводу нового „Тёркина“, — смелее всех держался Дементьев». Александр Трифонович очень ценил АлГрига, как сокращенно его именовал, хотя и любовно подтрунивал временами над его хитроумием и оглядчивостью.

А вот портрет Алексея Ивановича Кондратовича солженицынской «кисти»: «…маленький, как бы с ушами настороженными, дерганный и запуганный цензурой… его неосновательность и несамостоятельность видны были мне с летучего взгляда». (К слову сказать, не слишком ли многое вообще характеризуется автором «Теленка» с такого взгляда?[59] «Отвратительный язык. Все придумано» — «проглядев несколько страниц» пастернаковского «Доктора Живаго», или: «Это не русский язык, а одесский жаргон» — на основании цитаты из чьей-то рецензии на книгу Бабеля.)

Мало того что Алексей Иванович, для нас, авторов — Алеша, души не чаял и в журнале, и в его главе, в которого был прямо-таки по-мальчишески влюблен и о котором впоследствии написал хорошие книги. Этот «запуганный» мог в ответ на требование откликнуться на очередное партийное мероприятие самому Поликарпову «ляпнуть»: «Не каждый же раз обедню служить!» — да и с цензорами постоянно схватывался. И — в отличие от Александра Исаевича — его уважали и те, и Поликарпов, который, повозмущавшись и «поволтузив» Алешу, мог в заключение неожиданно сказать: «А у вас в „Новом мире“ все-таки не дураки работают…»

И не лучше ли всех сказал о Кондратовиче Григоренко: «Сколько ума, мужества и изворотливости надо, чтобы вести линию примерно в избранном направлении среди грозных цензурных скал… Я преклоняюсь перед такими людьми, хотя сам неспособен на подобную гибкость. Но без таких „гибких“, что бы делать „несгибаемым“? Именно гибкие нащупывают в сплошной тьме те площадочки, на которые можно было бы опереться „несгибаемым“. Давайте, Александр Исаевич, воздадим должное стремящимся к лучшему „гибким“»[60].

Владимиру Лакшину в «Теленке» вроде бы повезло больше, но и тут при чтении на ум приходит незабвенное собакевичевское: «Один там только и есть порядочный человек… да и тот, если сказать правду…»

Однако погрузимся вновь в тяжкую «послеавгустовскую» атмосферу.

На осеннем пленуме ЦК про «Новый мир» не забывали. Секретарь Краснодарского крайкома Золотухин напомнил, что журнал уже не раз «справедливо» критиковали, а он опять — за свое: в то время как положение в сельском хозяйстве стало хорошим (!!), публикуются «Плотницкие рассказы» Василия Белова, по-прежнему рисующие деревню в мрачных красках. Призвал к ответу автора этой прекрасной повести (а с ним и «Новый мир»!) и другой оратор, возможно, обидевшийся за выведенную там «родственную душу» — «старого активиста», который, по собственному горделивому выражению, «в части руководства ни с чем не считался» и не только колокола с церкви «спёхивал» (заодно и малую нужду с колокольни справляя), но и людей заставлял «кровавой слезой» плакать, с азартом раскулачивая соседей.

— Сплошная тьма надвинулась, — сказал, выслушав новости, вернувшийся из отпуска Твардовский.

А при встрече с Воронковым услышал: «Положение очень серьезное — вашей крови хотят некоторые там», а также переданные «по секрету» слова Шауры: «Он окружил себя разными…»

Воронков настоятельно советовал просить о встрече с Брежневым. Пришлось снова писать «на высочайшее имя»…Шли дни, но, как записывал поэт, «оттуда — ни звука».

Самые мрачные впечатления вынес он после заседания «вурдалачьей стаи» секретариата правления, а находясь в Кунцевской больнице, — из разговоров с соседом по палате, по его характеристике, типичным «звеном» руководящего аппарата.

«…Убегает, убегает от малейшего наклонения разговора в серьезную сторону, — записывал поэт (18 февраля 1969 года). — Окончил ИКП (Институт красной профессуры. — А. Т-в) по экономическому факультету… международник, секретарь комиссии Верх<овного> Совета по иностр<анным> делам и т. д. Но, боже мой, живет представлениями обо всем на уровне информации „Правды“».

Этот Федор Степанович с упоением рассказывал о своей даче — и, к негодованию Александра Трифоновича, одновременно «в любой день и час мог прочесть лекцию-филиппику против погибельной привязанности тетки Дарьи к приусадебному участку, корове и т. п. и мог оформить и „доложить“ любой проект утеснения тетки Дарьи… „Нет, знаете, я против частной собственности“».

Такой вот, по горестному заключению поэта, «представитель той силы, которая в сущности во многом, почти во всем определяет сейчас наше развитие».

Из-за задержки материалов журнал по-прежнему все время оказывался «на мели»: декабрьский номер вышел в конце февраля, январский, новогодний пошел в печать только в начале марта.

На секретариате ЦК было принято постановление, внешне выглядевшее как ослабление и чуть ли не отмена цензуры, но Твардовским сразу воспринятое «лишь как дополнительная форма зажима». Слова о «повышении ответственности редакторов и организаций, органами которых являются издания», по его мнению, означали, что журналам определен «в дядьки» Союз писателей, практически секретариат правления СП. А цензурные инстанции оставались живехоньки, только главным образом обязывались заботиться о сохранении военной и государственной тайны.

«Все-таки, значит, могут заниматься и не одной охраной тайн», — умозаключил Кондратович, больше других имевший дело с пресловутым Главлитом. Дальнейшее показало, что Алеша был прав: вынужденные «контакты» со старыми знакомыми, весьма язвительно охарактеризованными в его дневнике, ничуть не ослабевали.

Что касается «ответственности организаций», то на очередном после постановления заседании писательского секретариата, как насмешливо сказано в рабочей тетради поэта, «все начали доказывать с горячностью друг другу, что Секретариат не может и не должен читать — иначе ему некогда будет работать — и не должен брать на себя ответственность, которая есть привилегия самих журналов, их редакций».

«Прошло всего неск<олько> месяцев с той так назыв<аемой> реформы положения о цензуре — и все, как и следовало ожидать, возвратилось к прежнему порядку, — записал позже Лакшин. — Редакция бесправна, Союз писат<елей> — безучастен, а малейшее сомнение цензура решает, передавая материалы, как это и бывало прежде, в Отдел (ЦК. — А. Т-в). Новость только та, что происходит это перекидывание материалов в еще более густой неопределенности и тайне».

Было ясно, что «ответственное» руководство Союза писателей будет и дальше послушно следовать подсказке сверху. А за ней дело не стало.

Двадцать пятого января 1969 года Воронков записал: «Звонил К. А. Федин. Сказал, что сегодня более четырех часов провел в отделе ЦК КПСС. Состоялась очень интересная и важная беседа по многим вопросам литературным и о делах Союза писателей». Подробности дневнику доверены не были, хотя, судя по новой записи 10 февраля, «К. А.» говорил, что «прежде всего, стоило бы просмотреть редакционные коллегии, укрепить кадры».

Словом, не в результате ли «очень интересной» беседы в ЦК Твардовскому в марте было предложено пополнить редколлегию уже намеченными секретариатом персонами? Среди них значились не только просто неизвестные поэту люди, но и слишком хорошо знакомые, совершенно одиозные фигуры вроде «отличившегося» как во время травли «Литературной Москвы», так и в «деле» Синявского и Даниэля Дмитрия Еремина, и те, чьи книги резко критиковались на страницах журнала (Владимир Чивилихин), и совершенные ничтожества, зато «с прекрасным повеленьем», как «активная общественница» Лидия Фоменко, всегда действовавшая «с верным прицелом», как называлась хвалебная рецензия на одно ее сочинение.

Твардовский категорически не согласился на такое «укрепление» и настаивал на возвращении в редколлегию Дементьева и утверждении своим заместителем Лакшина, который уже фактически исполнял эту обязанность и в котором Александр Трифонович видел своего преемника.

Давление на журнал усилилось. 5 марта «Литературная газета» поместила — с соответствующими комментариями — письмо очередных «земляков» (вспомним историю с яшинской «Вологодской свадьбой»!) — на сей раз магнитогорцев, которые «глубоко возмущены» повестью Николая Воронова «Юность в Железнодольске». (Они — а по правде, те, кто подбивал их на «протест», — еще раньше пытались прервать эту журнальную публикацию.) На следующий же день «Правда» не только поддержала «Литгазету», но напомнила, что «Новый мир» уже неоднократно подвергался критике, и подытожила: «Общественность вправе ожидать, что редакция… наконец сделает верные выводы из этой критики».

«Меня встречают, звонят мне, — записал несколько дней спустя Кондратович, — и я видел, слышу соболезнования, сочувствие. Так говорят с безнадежно больными, с теми, кому вот-вот умирать».

— Наступают последние времена, — сказал и Твардовский, «крупно», не стесняясь в выражениях, поговорив с заведующим отделом печати ЦК А. Беляевым.

Тем временем «Литературка», как ее называли в обиходе, перенесла огонь на новомирскую критику, а позже на новую повесть Василя Быкова «Круглянский мост».

«Укрощенный» же Главлит снял статьи о Чернышевском, об экономической политике нэповских времен и о борьбе большевистской партии… с царской цензурой. («Есть аналогии», — сказал глава советской.)

Но Твардовский «выводов» все не делал! И тогда, наконец, 14 мая Воронкова уполномочили передать ему предложение подать в отставку…

«Посол» сказал, что это предложение отдела ЦК согласовано с Демичевым, намекал на всякие беды, которые могут последовать в случае непослушания, и посулил отступное — 500 рублей в месяц как одному из секретарей правления Союза писателей, без необходимости появляться на «рабочем месте».

Неизвестно, помнили ли соблазнявшие поэта этой щедротой строки из книги «За далью — даль», где он, говоря о пугающей возможности (впрочем, для него-то совершенно гипотетической!) утратить доверие читателей, с горестным сарказмом заключал:

Тогда забьюсь в куток под лавкой

И затаю свою беду.

А нет — на должность с твердой ставкой

В Союз писателей пойду…

Это были страшные дни. Давно надорванный многолетней, постоянной борьбой, поэт заколебался и, оказавшись во власти своего старого злого недуга, готов был счесть дальнейшее сопротивление безнадежным («Насильно мил не будешь», — повторял Александр Трифонович).

В ту пору, встретившись со мной, он «вдруг» сказал:

— А вы, Андрей Михайлович, мало написали о конце «Отечественных записок»! — имея в виду книгу о Щедрине.

А думал-то о судьбе собственного детища, трагически напоминавшей мытарства «предка».

И сам был истерзан, как его великий «коллега», еще до запрета «Отечественных записок» (получавших одно цензурное предупреждение за другим) производивший, по словам современника, «впечатление какого-то судна с разорванными парусами и снастями, перенесшего только что жестокую бурю».

Дело было в Пахре. Я пошел проводить Александра Трифоновича. Идем, разговариваем, сворачиваем на улочку, где стоит его дача, и вдруг он резко останавливается: смотрю и вижу черную «начальственную» «Волгу». Видно, опять по его душу незваные гости с уговорами!

Однако ближайшие сотрудники Твардовского были решительно против его ухода и обещали, что в этом случае немедленно подадут заявления об отставке. И Мария Илларионовна, как всегда в тяжкий час, поддерживала и ободряла мужа. «Ино еще побредем!..» — вспоминалось аввакумовское.

Александр Трифонович сказал Воронкову, что о «должности с твердой ставкой» и речи быть не может и судьба журнала должна стать предметом серьезного обсуждения на секретариате: «Пусть мне объяснят, за что меня снимают!»

Но вот этого-то — сущего минимума демократии и гласности! — «верхи» и не хотели. Им досаждало, мешало уже то, что о возможном уходе Твардовского вовсю, по радио и в печати, заговорили «за бугром», как тогда выражались, — за границей, а в редакцию пошли письма с настоятельными просьбами не покидать журнал.

Пришлось отступить, а скорее — помедлить!

Летом «бомбежка» журнала и его главы началась с новой силой. И первой мишенью стали опубликованные в февральском номере записки «С Карельского перешейка» Твардовского. Сказанная там горькая правда о «незнаменитой» войне резко контрастировала с возобновившимся в ту пору замалчиванием подобных страниц истории, в частности проявившимся в мемуарах маршала К. А. Мерецкова «На службе народу» (подписанных в печать 2 января 1969 года). В них о первых, неудачных месяцах этой войны говорилось очень глухо, а уж «большие потери» и «очень большие потери» вообще, оказывается, были только у противника!

«Кому это нужно?» — называлась рецензия подполковника запаса Н. Афанасьева на записки Твардовского, напечатанная в журнале «Коммунист Вооруженных сил» (1969. № 12). Это был орган Главпура (Главного политического управления Советской армии), возглавлявшегося характернейшей фигурой того времени — генералом А. А. Епишевым. Генеральское звание он получил с назначением на эту должность, а впоследствии, в 1978 году, стал (хочется сказать: был назначен)… Героем Советского Союза. Уж не за «героическую» ли борьбу с правдивой литературой (да и кинофильмами) о Великой Отечественной войне, в частности — с публиковавшейся в «Новом мире», и даже с «Тёркиным», переизданию которого он всячески препятствовал?!

Именно будущий «герой» и подписку в армии на «крамольный» журнал запретил, и был одним из главных доносчиков на него. Еще в ноябре 1966 года на заседании Политбюро Брежнев, возмущаясь новомирскими статьями, не скрывал источника своих «познаний»: «На днях мне об этих и других фактах рассказывал т. Епишев».

«Грубая епишевская брань, с охватом проблемы руководства журнала», как определил поэт афанасьевскую статью, весьма пришлась к месту, хотя Александр Трифонович и думал: «В общей печати вряд ли еще возможна была бы такая „выдача“ мне». Увы, он ошибался.

Наступление развивалось по всем направлениям.

Шестнадцатого июля «шеф» Главлита Романов направил в ЦК весьма пространное письмо, где информировал, что за первую половину года редакция «Нового мира» «подготовила и опубликовала… ряд материалов, в которых тенденциозно, неправильно освещались отдельные вопросы современности, истории, экономики и политики советского общества, а также с позиций, преследующих групповые цели, некоторые явления в литературе». Это материалы «в основном критического содержания по отношению к нашей действительности».

Сообщалось, что цензура была вынуждена снять из июньского номера стихи главного редактора (имелась в виду поэма «По праву памяти»), что в очерке Е. Дороша «Иван Федосеевич уходит на пенсию» «проводится мысль о возврате к доколхозным формам труда», «искаженную картину развития Советского государства за 50 лет» дает статья О. Лациса «Опыт полувека», Г. Лисичкин неверно трактует ленинский план кооперации и его судьбу, и т. д. В заключение же говорится, что все это «лишь наиболее серьезные замечания, других замечаний было значительно больше».

Не по закону ли «сообщающихся сосудов» тут же после этого сугубо «служебного» документа печать так и взъярилась?

Двадцать шестого июля, когда поэт находился на лечении в Кунцеве, к нему один за другим кидались, как он записал, «знакомые и незнакомые с раскрытыми в ужасе ртами»: в больнице «рвали из рук в руки» свежий номер «Огонька» (1969. № 30), который редактировал в ту пору А. Софронов, со статьей «Против чего выступает „Новый мир“? Письмо в редакцию».

Непосредственным поводом для ее появления была статья А. Дементьева «О традициях и народности (Литературные заметки)» в апрельской книжке «Нового мира» за 1969-й, который из-за обычных цензурных мытарств поступил к читателям лишь в июне. Автор подробно анализировал содержание журнала «Молодая гвардия», приобретавшего все более откровенный националистический характер[61].

Не лишенная определенных идейных стереотипов того времени, статья, однако, верно предупреждала о той опасности, которая многим стала ясна значительно позже.

С ответом Дементьеву выступил весьма примечательный «коллектив». «Письмо одиннадцати», как его вскоре окрестили, подписали Михаил Алексеев, не раз критиковавшийся на страницах «Нового мира», Виталий Закруткин, Сергей Смирнов, Владимир Чивилихин, Николай Шундик, у которых в этом отношении тоже был «зуб» на журнал, заместитель главного редактора «Молодой гвардии» Анатолий Иванов, а также Сергей Викулов, Сергей Воронин, Сергей Малашкин, Александр Прокофьев и Петр Проскурин.

Подписать-то они подписали, но… из опубликованных уже на рубеже веков мемуаров критика, в прошлом заведовавшего отделом в «Молодой гвардии», Виктора Петелина «Счастье быть самим собой» (М., 1999) сделалось известным, что первоначальный текст письма принадлежал перу его и нескольких других коллег тех же взглядов. Но, жалуется мемуарист, «мы остались в тени, а все подписавшие это „Письмо“ впоследствии получили лауреатские звания Героев соц. труда». Весьма небезынтересное свидетельство!

Что же все-таки эта компания писала или подписывала?

В письме отнюдь не ограничивались изобильными обвинениями А. Дементьева в том, что он, «выступая на словах в защиту истинного патриотизма… не упускает случая поиздеваться надо всем, что связано с любовью к отчим местам, к родной земле, к деревне» и «весь свой критический запал направляет против тех произведений, которые отстаивают традиции русской и других национальных культур, идеи преемственности поколений, народно-революционной борьбы, советского патриотизма».

Вот что сказано обо всем журнале в целом:

«Мы полагаем, что не требуется подробно читателю говорить о характере тех идей, которые давно уже проповедует „Новый мир“… Всё это достаточно хорошо известно. Именно на страницах „Нового мира“ печатал свои „критические“ статьи А. Синявский. Именно в „Новом мире“ появились кощунственные материалы, ставящие под сомнение героическое прошлое нашего народа и Советской Армии… глумящиеся над трудностями роста советского общества (повести В. Войновича „Два товарища“, И. Грековой „На испытаниях“, роман Н. Воронова „Юность в Железнодольске“). Известно, что все эти очернительские сочинения встретили осуждение в нашей прессе. В критических статьях В. Лакшина, И. Виноградова, Ф. Светова, Ст. Рассадина, В. Кардина и других, опубликованных в „Новом мире“, планомерно и целеустремленно культивируется тенденция скептического отношения к социально-моральным ценностям советского общества, к его идеалам и завоеваниям».

Прочитав все это, Твардовский записал: «Ну, подлинно, такого еще не бывало — по глупости, наглости и лжи и т. п…это самый, пожалуй, высокий взлет, гребень волны реакции в липе литподонков, которые пользуются очевидным покровительством…»

В самом деле, не говоря уже о вторящих официозной критике и явно несправедливых оценках названных в «Письме» произведений, как можно было «упустить из виду» только что напечатанные в «Новом мире» проникнутые любовью к родной земле и болью за нее «Две зимы и три лета» Федора Абрамова (1968. № 1–3), «Плотницкие рассказы» Василия Белова (1968. № 7), повести Василя Быкова «Атака с ходу» и «Круглянский мост» (1968. № 5; 1969. № 3) и Виктора Лихоносова «На улице Широкой» (1968. № 8), рассказы Василия Шукшина (1968. № 11), — словом, подобно персонажу знаменитой крыловской басни, «слона-то… и не приметить»? Всего, что, и правда, проповедовалось со страниц журнала!

Что же до разнообразных культурных традиций и их преемственности, об этом много писал постоянный автор «Нового мира», а с недавних пор и член редколлегии Ефим Дорош. В его «Размышлениях о Загорске» (1967. № 5) с величайшим уважением говорилось о Сергии Радонежском и других, как он писал, «выдающихся деятелях и блестящих умах» среди православного духовенства, а в статье «Образы России» (1969. № 3) восславлялась древнерусская культура и в ее исконной крестьянской природе, и в плодотворных связях с европейскими «соседками». Да разве не было на страницах журнала и вдумчивой статьи Даниила Гранина о Петре Первом «Два лика» (1968. № 8), и выступлений академика Н. Конрада, Д. Лихачева, историков А. Каждана, В. Кобрина и других?

Лишь с одним в «Письме одиннадцати», как отметила впоследствии дочь поэта, историк В. А. Твардовская, можно согласиться, с тем, что «Новый мир» — это журнал, пытающийся, «говоря словами В. И. Ленина, „согнуться до точки зрения общедемократической вместо точки зрения пролетарской“», — с той поправкой, что на деле как раз подняться до общечеловеческой точки зрения и утверждения приоритета общечеловеческой, а не классовой морали.

С поразительной «оперативностью», в тот же день, когда вышел этот тридцатый номер «Огонька», его выступление уже поддержала газета «Советская Россия», позже — «Литературная Россия» и «Ленинское знамя», партийный орган Московской области.

А «Социалистическая индустрия»[62] решила сделать собственный вклад в развитие «эпистолярного жанра» и 31 июля напечатала «Открытое письмо главному редактору журнала „Новый мир“ А. Т. Твардовскому» Героя Социалистического Труда, токаря Подольского механического завода Н. Захарова:

«Создается впечатление, что Вы, Александр Трифонович, не видите, какие люди вокруг Вас выросли. Очерков о рабочем классе нет в „Новом мире“… почти вся проза про деревню, да и очерки тоже. Только деревня в Вашем журнале выглядит чаще всего мрачной и неуютной.

…Кто дал право некоторым Вашим авторам издеваться над самыми святыми чувствами наших людей? Над их любовью к родине, к дому своему, к березке русской?»

Не унимается и «Советская Россия»:

«В самом деле, почему наши идейные противники так настойчиво расхваливают советский журнал „Новый мир“?…Неужели главный редактор А. Т. Твардовский, коммунисты редакции и на этот раз не задумаются над тем, почему их позиция в литературе и общественной жизни вызывает столько радости в стане антисоветчиков, почему ни один другой советский печатный орган не пользуется таким „кредитом“ у буржуазных идеологов, как „Новый мир“?»

И в заключение: «Советская общественность знает, что это заигрывание буржуазной пропаганды с „Новым миром“ идет давно. Кажется, флирт слишком затянулся».

«Не схожу ли я с ума? — записывает Александр Трифонович без четверти два часа ночи 12 августа 1969 года. — …Нет сил быть подробным в изложении всей той лжи, заушательства, оскорблений и облыжных политических обвинений, которые обрушиваются на журнал и на меня уже столько времени и в таких формах перед лицом миллионов читателей — моих и журнала, редактируемого мной.

Кому это я пишу, у кого прошу защиты?»

Однако услужливая печать переусердствовала, и случилось неожиданное, и для «верхов» очень неприятное: только за август — сентябрь редакция журнала получила около полутора тысяч писем в свою поддержку (порой это были копии возмущенных посланий в «Огонек» и другие улюлюкавшие «Новому миру» издания). «Читательские письма идут трубой», записывал поэт уже 13 августа, и тремя днями позже: «…Столько в них доброго сочувствия, понимания всего и, попросту, затраченных на это дело энергии и времени. — Всегда считаю, что за каждым письмом не менее сотни подписей тех, что могли бы и даже собирались (но не собрались, как это часто бывает за нами, профессиональными людьми) написать сами». «Да мы и сами, — вернется он к этому и месяц спустя, — полгода или год назад не представляли в такой очевидности этот мощный подпор за нами. Стоило, говорит Дементьев, за такую награду и претерпеть…»

В. А. Твардовская высказывала мнение, что «именно этот „мощный подпор“ читателей временно приостановил травлю журнала… заставил власть изменить свой маневр».

Горячо поддерживали поэта и находившиеся одновременно с ним в Кунцеве режиссер Михаил Ромм, знаменитый «Чапай» — Борис Бабочкин, архитектор Б. Иофан, скульптор Л. Кербель (говоривший, что в нем под влиянием истории с журналом «нравственный перелом» произошел) и целая группа писателей, направлявших свои протесты (как и читательские письма, не публиковавшиеся) против атак на «Новый мир», — К. Симонов, К. Чуковский, М. Исаковский, С. С. Смирнов, Д. Гранин и др.

Даже Василий Белов, в известной мере разделявший взгляды «молодогвардейцев», высказал инициатору огоньковского выступления Петелину решительное неодобрение: «Я бы это письмо не подписал… потому что, объективно, письмо против Твардовского… Я не берусь судить за всех, но, как мне кажется, Витя Астафьев и Саша Романов (вологодский поэт. — А. Т-в) тоже не поставили бы свои подписи против Твардовского, да еще теперь, когда его гонят из журнала».

Редакции «Нового мира» удалось, хотя и не без труда, опубликовать в седьмом номере, вышедшем лишь ближе к сентябрю, свой ответ, сдержанный по тону, но, в сущности, убийственный для «одиннадцати», большая часть которых, как говорилось в нем, «в различное время подвергалась весьма серьезной критике на страницах „Нового мира“ за идейно-художественную невзыскательность, слабое знание жизни, дурной вкус, несамостоятельность письма».

На совещаниях редакторов в ЦК стали говорить, что в этом противостоянии, дескать, виноваты обе стороны и даже что огоньковское «письмо» выдержано в хулиганском стиле.

Великой опорой и отрадой в это лето, да и в других тягостных обстоятельствах была для поэта всегдашняя любовь и наставница — большая литература.

Перечитывая в июне «Войну и мир», он испытывает такое чувство, «точно бы после долгих скитаний по чужим неприютным углам воротился в родной и священный дом правды, человечности, доброй мудрости — и прочь все пустое, суесловное, тупое и жестокосердное, что накатывается со всех сторон и порой головы не дает поднять».

«Ценнейшее» впечатление вновь оставляют герценовские «Былое и думы» со всей их, по выражению поэта, «свободой изустной речи или дружеского задушевного письма». Страницы рабочих тетрадей заполняются выписками из Томаса Манна, размышлениями над книгой Халдора Лакснесса «Самостоятельные люди», в которой Александр Трифонович нашел «много близкого» своей «главной книге» — давно лелеемому замыслу «Пана».

Он открывает для себя Блока-критика, а в особенности радуется «живительному свету» (от которого тоже «вся муть стала уходить»), исходящему от прочитанных в больнице писем Цветаевой («чистое золото в поэтическом и этическом, в неразрывности этих смыслов»). С интересом и сочувствием читает записи покойного Тарасенкова о разговорах с Пастернаком и письма Бориса Леонидовича, видя в нем «умного, честного и глубоко несчастного человека, по-своему, но в общем правильно понимавшего… время и трагическую роль искусства».

Передышка, как и думали в редакции, оказалась недолгой, и «окончательное угробление» журнала, как выразился Твардовский, оставалось у его противников «задачей номер один».

Иначе и не могло быть в тогдашней атмосфере, когда не только упорно циркулировали слухи о предстоящей в декабре 1969 года в связи с 90-летием Сталина его «реабилитации», но и был напечатан откровенно сталинистский роман Всеволода Кочетова «Чего же ты хочешь?», не только оправдывавший террор тридцатых годов, но и, по словам Александра Трифоновича, выглядевший «отчетливым призывом к смелым и решительным действиям по выявлению и искоренению „отдельных“, то есть людей из интеллигенции, которые смеют чего-то там размышлять, мечтать о демократии и пр.».

Первый «звоночек» последовал уже в октябре все из того же «Огонька», организовавшего очередное возмущенное «письмо» — на этот раз против повести В. Быкова «Круглянский мост».

— Да, значит, угомону на них нет, — мрачно сказал Твардовский.

Накануне же октябрьской годовщины взялись за дело уже вполне по-кочетовски: исключили из Союза писателей Солженицына.

— Это катастрофа, — сразу сказал Дементьев, да и сам Александр Трифонович решил, что теперь «наш черед».

Тем более что исключенный снова преподнес «родителю» сюрприз, адресовав секретариату правления Союза писателей громовое письмо, означавшее совершенный разрыв со всеми «верхами», повинными в состоянии «тяжело больного общества».

Диагноз был верным и точным, но сам поступок — безоглядным, а уж для журнальной «колыбели» автора влекущим действительно самые катастрофические последствия. Расправа с «Новым миром» и так была уже не за горами (в эти же ноябрьские дни знакомая цензорша украдкой предупредила, что, похоже, принято решение об увольнении Лакшина, Кондратовича и Виноградова).

Солженицынское письмо могло только утвердить «верхи» в их намерениях.

— Мы его породили, а он нас убил, — горестно сказал Александр Трифонович. И неудивительно, что он снова «сорвался» на несколько дней.

По нему уже били прямой наводкой. «Мы, к сожалению, иногда являемся свидетелями девальвации мировоззрения у иных мастеров слова, которые в недалеком прошлом создавали талантливые реалистические произведения, достойные своего героического времени, своего народа-читателя», — говорил Сергей Михалков на декабрьском пленуме правления СП, и эта речь тут же была напечатана в «Московской правде».

Были опубликованы тезисы ЦК к столетию со дня рождения Ленина, где упоминалось, что «партия отвергает любые попытки направить критику культа личности и субъективизма против интересов народа и социализма, в целях очернения истории социалистического строительства, дискредитации революционных завоеваний, пересмотра принципов марксизма-ленинизма».

Услышав это, Александр Трифонович, по свидетельству Кондратовича, даже потемнел. «Любые попытки, — сказал, покачивая головой. — Так это значит — ничего нельзя».

Поэма «По праву памяти» вполне могла быть охарактеризована теперь как такая «попытка». А она и без того уже на долгие месяцы застряла в цензуре. Тем временем, по слухам, уже печаталась за границей.

Примечательная деталь: председательствовать на юбилейном вечере Исаковского в Концертном зале имени Чайковского его давнему ближнему другу даже не предложили. И в то время как собравшиеся в зале встретили Твардовского продолжительной овацией, сидевший в президиуме крупный цековский чин Беляев весь напрягся, даже подался вперед, словно готовясь кинуться к оратору, от которого мало ли чего можно ожидать.

А неделю спустя Беляев с Воронковым показывали Александру Трифоновичу зарубежные публикации его поэмы и настаивали, чтобы он дал «отпор». От обсуждения же ее всячески уклонялись, а «между делом» снова возобновляли разговор о необходимости «укрепить» редколлегию и в этой связи называли… того самого Большова, который выступал против плучековского спектакля и его литературной первоосновы.

Четвертого февраля 1970 года — в отсутствие Твардовского — состоялось заседание узкого состава секретариата правления Союза писателей, на котором Большов был назначен заместителем главного редактора журнала, а в редколлегию вместо Лакшина, Кондратовича и Виноградова вводились В. Косолапов (дотоле директор Гослитиздата; ему и предстояло сменить Твардовского), прозаики О. Смирнов (второй зам главного) и А. Рекемчук, а также литературовед А. Овчаренко.

Последний только что, в самом начале февраля, выступил на обсуждении журнальной прозы минувшего года с грубой демагогической речью о поэме «По праву памяти» и назвал ее «кулацкой».

Газетное сообщение о переменах в редакции составили так, что можно было подумать, будто поэт на заседании присутствовал и принимал участие в обсуждении.

Словом, было сделано все, чтобы, как давно мечталось «автоматчикам», «выманить медведя из берлоги», поставить поэта в глубоко оскорбительное и совершенно невыносимое положение. Его обращение в ЦК с протестом против решения секретариата осталось без ответа.

Двенадцатого февраля Твардовский подал заявление об уходе, немедленно удовлетворенное, но еще несколько дней приезжал в редакцию в тщетном ожидании встречи с Брежневым, которому написал о «фактическим разгроме» «Нового мира», предостерегая:

«Осуществленные ныне мероприятия по „укрощению“ журнала не могут не иметь… самых отрицательных последствий, не только литературных, но и политических. В широких кругах наших читателей они неизбежно будут восприняты как рецидив сталинизма».

Однако «политический деятель ленинского типа», как угодливо именовали генсека, не соизволил ни принять «опального», ни ответить на его письмо.

Не возымели действия и многочисленные писательские обращения к «верхам».

«У нас нет поэта, равному ему по таланту и значению», — говорилось о Твардовском в письме, отправленном еще 9 февраля А. Беком, В. Кавериным, Б. Можаевым, А. Рыбаковым, Ю. Трифоновым, А. Вознесенским, Е. Евтушенко, М. Алигер, Е. Воробьевым, В. Тендряковым, Ю. Нагибиным и М. Исаковским.

«…Получив письмо, Брежнев поморщился, — вспоминал Анатолий Рыбаков. — „Что за коллективки такие? Пусть придут в ЦК, поговорим“.

„Коллективками“ назывались коллективные заявления, в армии они были запрещены, полагалось писать только индивидуальные рапорты…

Нам передали, что в понедельник писательскую делегацию (не более пяти человек) по поручению ЦК примет товарищ Подгорный. О часе приема будет сообщено в редакцию „Нового мира“.

…Прождали до полуночи. Никто не позвонил» (Рыбаков А. Роман-воспоминание. М., 1997).

Восемнадцатого февраля, как стало известно, Брежнев дал согласие на вынужденную отставку Твардовского.

«В пятницу (20 февраля. — А. Т-в) простился с редакцией, обошел все этажи и комнаты…» — записано в рабочей тетради поэта. А Дементьев предложил каждый год в этот день собираться — «пока будем живы».

За рубежом произошедшее с «Новым миром» вызвало, по словам Твардовского, «цунами». Писали, что его отставка «олицетворяет собой конец целой эры».

Нечего говорить, что в советской печати ничего подобного не было. Об уходе Твардовского, в сущности, не сообщалось. И отклики на это событие поневоле носили устный или «нелегальный» характер. Появился, например, листок «После умерщвления „Нового мира“. Вместо некролога». Автор, философ Г. Г. Водолазов, писал, что власти и не могли сказать о произошедшем правду, потому что это «значило бы обнаружить перед всем миром действительное бессилие противостоять могучему духовному влиянию журнала духовными же средствами…».

«Очевидно, ничего другого, как исключить Солженицына, снять Твардовского, им не оставалось, — занес в дневник и Борис Бабочкин. — Даже, я бы сказал, осуществилась их заветная мечта: теперь картина будет уж совсем гладкая».

А живший в Костроме критик Игорь Дедков, прочитав «меленько набранное и неприметно заверстанное» в «Литературной России» сообщение о смене редколлегии, записывал в дневнике: «Так узнают обычно о несчастиях. Сразу. То, что произошло и что еще произойдет (отставка Твардовского и др.) — собственно, это одновременное, как бы ни хотели отделить Твардовского от других, — это происшедшее еще трудно оценивается, но на душе скверно, как при встрече с неизбежным. Едет огромное колесо — верхнего края обода не видно — и давит».

«Вполне здоров», — записано в рабочей тетради поэта в день, когда исполнился «ровно месяц, как принято решение об удовлетворении просьбы т. Твардовского» (об отставке). В последних словах нетрудно услышать и гневный, горький сарказм, и скрытую боль. Недаром на той же странице сказано: «записывать нет сил».

Лишь через несколько дней Александр Трифонович вернется к разговору о «здоровье». «Нынешняя моя весна света, — пишет он в конце марта, вероятно, припомнив излюбленное пришвинское выражение, — как после многолетней болезни оклемаюсь (оклемываюсь? — А. Т-в), еще не веря, что „болезнь“ позади. Именно, что болезнь — 12 лет (второй срок редакторства. — А. Т-в) без передышки (с „передышками“ известного рода, без отпусков и сроков). Как бы болезнь непонимания, невнимания к тому, что нельзя (не поощряется, запрещено. — А. Т-в) (авось, можно). Выбиваясь из хомута, боком, боком по скользкой глине изволока, под кручу, с замираньем в груди (сорвусь!), с мукой и отвращеньем и только с неизменным сознанием, что бросить нельзя — совесть заест. И весь мир понял, что „Новый мир“ тянул до последнего часа свой непомерной тяжести воз. Дотянуть заведомо нельзя было, но в том же и суть, что тянули, несмотря на эту заведомую невозможность дотянуть».

Замечательная по выразительности и страстности характеристика осиленного пути!

Еще когда после вторжения в Чехословакию над журналом стали сгущаться тучи, поэт невесело пошутил:

— Ну, если они снимут нас, то это уже бессмертие!

И в самом деле, разгром «Нового мира» — это одна из таких же трагических и памятных вех отечественной истории, как прекращение некрасовского «Современника» и щедринских «Отечественных записок».

«…Салтыкову это потеря личная, потеря родного детища», — писал один из друзей великого сатирика.

То же можно сказать о Твардовском.