Глава XIX ФРАНЦУЗСКАЯ ПРЕССА. НУЖДА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XIX

ФРАНЦУЗСКАЯ ПРЕССА. НУЖДА

В 1922 году вышел на французском языке «Поединок» под названием «Le duel». Он был уже переведен на французский язык в 1905 году под названием «Za petite garnison russe». («Маленький русский гарнизон»), но тогда не имел большого резонанса. Затем вышли в том же 1922 году «Гранатовый браслет» и «Суламифь», за ними в 1923 году последовала «Яма», которой дали довольно странное название для рекламы и привлечения покупателей — «Za fausse aux filles» («Яма с девками»), «Яма» имела большой успех, последовало несколько новых тиражей. Затем в 1923 году вышел «Белый пудель» в карманном издании, так называемом «Le livre de poche», появились «Штабс-капитан Рыбников», «Морская болезнь», «Листригоны» (1924) и «Олеся» (1925).

«Листригоны» были выпущены издательством «Морнэ» ограниченным тиражом с гравюрами русского художника Лебедева.

Кроме «Суламифи» и «Олеси», которые были переведены неким Семеновым довольно слабо, все остальные переводы блестяще сделал Анри Манго.

Переводчиком Анри Манго стал совершенно случайно. В молодости он приехал в Россию как представитель французской парфюмерной фабрики. Женился на русской девушке, обрусел и остался. Язык русский он изучил в совершенстве. Но, когда началась первая мировая война, Анри Манго почувствовал себя французом и вернулся на родину.

После войны он занялся переводами, и в нем открылся настоящий талант, призвание.

Апри Манго был очень дотошным переводчиком. Иногда, чтобы дать французский эквивалент выражения, встреченного у Толстого, Достоевского или Куприна, он мог неделями заниматься поисками нужных ему слов, встречался то с военными, то с рыбаками, то с бродягами, расспрашивал их. Часто он обращался к Александру Ивановичу с просьбой разъяснить то или иное выражение. Например: «При чтении „Преступления и наказания“ попал я на следующую фразу, которая требует объяснения. Свидригайлов рассказывает Раскольникову историю своей женитьбы. Он говорит: „Дело в том, что она была значительно старше меня и кроме того постоянно носила во рту какую-то гвоздичку“. Как надо понять это выражение? В прямом смысле? Гвоздичка — girofle?»

Или Манго обращается к маме:

«Еще одна просьба. У вас, наверное, есть знакомые живописцы. Не можете ли вы узнать через них точное значение выражения „Снимать покровы“ в прилагаемой стр. Толстого, кажется, coche de peinture. Но тут что-то не то. Помогите ради бога».

Манго вскоре стал нашим большим другом. Его милую жену Анну со свежими розовыми щеками отец называл «Анютины глазки». Она была отличной поварихой и, смеясь, рассказывала, что свадебным подарком жениха были двадцать четыре поваренные книги.

Умер Манго, чуть-чуть не закончив перевода «Войны и мира».

Французские писатели и журналисты считали, что долг гостеприимства — в помощи «бедным изгнанникам» приобщиться к европейской культуре. Поэтому рецензий (в частности, и на Куприна) было много, и в них чувствовался чуть покровительственный тон.

Для французских рецензентов высшей похвалой русскому автору было обнаружить в нем нечто французское. Так, 14 мая 1925 года французский писатель Эдмонд Жалу в «Nouvelle Litt?raires» писал о том, что Куприн больше других русских писателей находится под влиянием французской литературы, и особенно Мопассана. Чехов тоже поддался влиянию Мопассана, но в Куприне оно преломилось совершенно по-иному. Для Чехова это влияние было неким мерилом, при помощи которого он познавал и судил жизнь, затем уже включалось его собственное «я», и притом совсем иначе, чем у автора «Наше сердце». Куприн же был гораздо ближе к «великолепному» французскому реализму.

Этот же критик утверждает, что Куприн менее чужд французскому читателю и легче воспринимается; что некоторые страницы «Поединка» напоминают Стендаля; что в «Суламифи» чувствуется влияние Флобера.

Впрочем, большинство писавших о Куприне проявили, мягко говоря, слабое понимание русской литературы и лишь стремились отдать дань моде. Так, некий Г. Арнольд, характеризуя Куприна и его «открытие» Францией и французами, находил, что он менее описателен, чем Достоевский, менее «подвержен идеализму», чем Толстой, но более интеллектуален, чем Чехов.

Я думаю, что небезынтересно привести некоторые высказывания, иногда очень неожиданные.

Известный писатель Анри де Ренье, член Французской Академии, анализируя повесть «Яма», пишет о том, что нужен большой талант, чтобы разворотить всю эту человеческую грязь. О «Листригонах» в газете «Le Figaro» от 20 января 1925 года он отзывается так:

«Александр Куприн как будто нашел среди жителей маленького крымского порта Балаклава потомков далеких гомеровских народов. Эти листригоны уже не те кровожадные прибрежные жители, которых нам описывают в Одиссее, но их нравы остались суровыми и крутыми. Они не сжирают больше путешественников и не истребляют потерпевших кораблекрушения, но храбро сражаются с рыбами Черного моря».

О тех же «Листригонах» Андрэ Лихтенберже, автор интересных работ по социализму и довольно слащавых романов, отзывается весьма неожиданно в газете «La Libert?» 26 октября 1924 года:

«Спасибо издательству Морнэ, так хорошо оформившему „Листригонов“ Куприна. Замечательные гравюры Лебедева сопровождают тексты, сливаются с ними и воспроизводят душу и декорацию повествования.

Листригоны — это морское население Крыма. Серия иллюстраций, выпуклых и осязаемых, оживляет их. Слышишь, как поет море, видишь, как качаются пьяные рыбаки, вдыхаешь алкоголь, рыбу и соленый ветер открытого моря.

Том дополняют три рассказа. Два очень хороши. Третий очарователен. Рядом с маленьким рысаком бьешь копытом, ржешь, шумишь, нюхаешь овес, вдыхаешь ароматы сена и навоза. Короткая карьера Изумруда — прелестная история. Я не думал, что можно до такой степени познать лошадиную душу».

Писатель Жозеф Дельтей, написавший «Холеру», «Жанну д’Арк» и в 1961 году выпустивший полное собрание сочинений, пишет о «Листригонах» в «Revue Europ?ene» 6 мая 1925 года:

«Куприн в этой серии рассказов, удивительно крепких, плотных, сильных, изображает нравы рыбаков (листригонов) и весь колорит Листригонии… Куприн как бы усаживает нас в лодку и дает возможность вживе осязать мясистую кефаль и „господню рыбу“.

Глубокий оптимизм исходит из этой книги. Какое удовольствие читать такую „изобильно-рыбную“ книгу! Кажется, что сами страницы ее пахнут рыбой».

Известный литературный критик Е.-Жорж Бризу в июльском номере «Mercure de France» за 1924 год пишет:

«Есть удивительные, прекрасные страницы в мелких рассказах Куприна, навсегда вписавшие его имя в историю русской литературы. Из этих произведений исходит сила воздействия, отсутствующая у западных литераторов. Мы также находим эти качества у Ивана Бунина.

Я скажу, что их произведения не только большая школа человеческой симпатии, понимания, солидарности и добра, но еще — и это правда — страшное обвинение против современного общества. Самое грозное обвинение, когда-либо брошенное ему в лицо».

Куприн получал много разных писем по поводу своих произведений.

«Позвольте мне выразить вам еще раз свое восхищение „Поединком“, — пишет известный писатель Фердинанд Флери. — Да, как говорит Ваш переводчик, есть в Вас что-то стендалевское, но с эмоциональностью и поэтичностью, которыми Стендаль не обладал. „Поединок“ очень волнующая книга, содержание которой — поэзия плюс правда, что равняется грусти, как сказал бы математик, если бы математики могли исчислять и оценивать литературу».

И, наконец, письмо Ромена Роллана:

«Четверг, 12 июля 1923 г.

     Дорогой Александр Куприн!

Я очень тронут тем дружеским вниманием, которое Вы мне оказали, прислав три Ваших книги. Благодарю Вас за них. Я жил в их атмосфере в течение этих последних недель настолько, что меня преследовали некоторые образы из „Ямы“. Я восхищен разносторонностью Вашего литературного гения и Вашей глубокой человечностью. Вы обладаете, в особенности, редким и очень характерным даром, заставляя оживать на страницах книг целые коллективы людей. Это-то и говорит о Вас как о человеке, который может подняться над великими достижениями эпохи и видеть сквозь них. Читая ту или иную страницу „Ямы“, я распространял ее смысл на всю Европу — этот огромный публичный дом накануне катастрофы.

Приношу большую благодарность и братские поздравления Вам и Вашему замечательному переводчику господину Манго.

Прошу Вас, дорогой Александр Куприн, считать меня своим преданным почитателем».

Все рецензии и отклики отец старательно вырезал и вклеивал в альбом, иногда возмущался, иногда посмеивался. Несмотря на выход в свет многих его произведений, это не принесло нам материального благополучия, а только временную передышку от всегда стоящей за спиной нужды. Контролировать французских издателей было почти невозможно, а тем более — судиться. Из-за отсутствия международной конвенции многие переводчики в других странах, как, например, в Австрии, Италии, Испании и т. д., не считали нужным обращаться за разрешением к автору. Гонорары, выплачиваемые французскими издателями, считались как бы данью уважения и проявлением честности по отношению к несчастным эмигрантским писателям, которых любезно приютила Франция. Вдобавок Куприн на чужбине писал мало, а то, что писал, не могло иметь коммерческий успех у иностранной публики. Мода на русских вообще быстро прошла, и загадочная «русская душа» продолжала звучать только в русских да в многочисленных ночных кабаках.

Вот почему было отправлено такое горькое письмо моего отца Заикину в 1924 году:

«В декабре этого года будет 35 лет, как пишу, пишу, пишу, накатал 20 томов, с политикой еще больше, знаком каждому грамотному человеку в мире, а остался голый и нищий, как старая бездомная собака».

Иностранец всегда остается во Франции иностранцем, а если его пребывание вынужденно затягивается, то он просто становится нежелательным.

В Париже бедность, нищета или безденежье — понятия разные. Между бродягой, у которого нет нескольких грошей, чтобы пойти в ночлежку, и который спит на скамейке в скверах или под мостами, и людьми, привыкшими к некоторому комфорту, испытывающими безденежье, есть громадная разница. Французский бродяга предпочитает купить литр вина и спать «а la belle etoile» (при свете прекрасной звезды), то есть на свежем воздухе.

Есть бедность, скрытая за закрытыми ставнями, при самой свирепой экономии на всем, чтобы только никто не заметил, никто не заподозрил тяжелого положения. Это больше относится к французам.

Я знала одного разорившегося графа, у которого лакей в белых перчатках подавал по полсардинки на закуску. Граф повторял, что он ужасно беден, но отпустить лакея ему не приходило в голову.

В Советском Союзе, где никто не голодает и не испытывает стыда за простоту обстановки или одежды, трудно понять психологию буржуазного общества, в котором плохо одетая девушка не может найти место секретарши или продавщицы в магазине, а улыбка обязательна при любых обстоятельствах. Сознаться в трудном положении значит потерять друзей, друзей, разумеется, в кавычках.

В 1955 году я как-то встретила в Париже одну богатую праздную даму. Она спросила меня — как жизнь? Я ответила, что работаю переводчицей… Дама воскликнула:

— О! Дорогая, бедная! Как низко вы пали!

Очень многие жили не реальной жизнью, а выдуманной. Ярким примером была белошвейка, которая ходила иногда к нам поденно штопать одежду и белье, когда у нас бывали благополучные денежные дни. Отец даже хотел о ней писать новеллу, но потом решил, что это более подходит перу Тэффи, так зло и остроумно осмеивающей эмигрантов. Она была маленькая, серенькая, с лицом горбуньи. Очень разговорчивая. Жила она в страшной нищете, в каморке под крышей, питалась скудно. Но она жила в особом мире, созданном в ее воображении: в великосветском обществе. Отчаянно экономя на всем, она сшила себе два туалета: один глубокого траура, с черной специальной вуалью, которой во Франции закрываются лица близких членов семьи покойного во время похорон. И другой — очень нарядный туалет для свадеб.

Каждый день она читала светскую хронику во французских газетах. Узнав, что маркизу де Рили графиню де Ф. хоронят в соборе Сен-Жермен де Пре, она одевалась в свой траурный туалет и отправлялась в собор. Ее принимали за близкую родственницу, сажали в первые ряды. Потом, не зная, кто она, к ней подходили с соболезнованиями графы, виконты, всякие знаменитости и т. п. Этими рукопожатиями она жила до следующей церемонии. На свадьбах иногда по ошибке ее приглашали на «ленч», благо многих приглашенных обычно никто не знает.

Она была в курсе всех интриг, всех великосветских сплетен. И ей казалось, что она действительно вращается среди герцогинь и лордов, а ее серая, мрачная, голодная жизнь — лишь сон.

Я знала нескольких русских эмигрантов, экономивших на всем, чтобы раз в год пригласить друзей на пир, где стол ломился от изобилия, как когда-то в России…

Вообще русские женщины приспособились гораздо лучше, чем мужчины, к новой тяжелой судьбе, и бывшие белоручки проявляли чудеса изобретательности. Например, у одной эмигрантской пары судьба чудом сложилась таким образом: вначале они очень бедствовали. Муж где-то служил официантом, жена серьезно болела. Доктор ей прописал строгую диету — только макароны, вермишель, лапшу. Ей ужасно надоела эта пища, и, чтобы как-нибудь ее поразнообразить, она попросила мужа купить лапшу разной формы и цвета. Лежа в постели, она начала развлекаться, выкладывая из лапши цветы и рисунки. Это навело ее на мысль лепить из теста разные украшения. После многих неудач она нашла секрет, как укрепить и раскрасить тесто. Ее серьги-цветы, броши имели вид керамики, но были легки, как пух. Самые дорогие и модные магазины стали забрасывать ее заказами. Она стала известной даже в других странах. Ей заказали подвенечный убор на самую блистательную свадьбу в Лондоне. Она нам рассказывала, смеясь, что, когда епископ покропил ее макароны, она почувствовала себя на вершине славы.

Что значила наша бедность в эмиграции? Прежде всего — неопределенный заработок, неумение предвидеть безденежную полосу и распределить случайно полученные деньги от переводов. Из-за этого вдруг не хватало средств, чтобы заплатить за квартиру, газ, электричество. Открытый кредит в лавочках был настоящей ловушкой: слишком легко набиралось лишнее — и возникали многочисленные долги — заколдованный круг, из которого почти никто из эмигрантов не умел вылезти.

Это не было нищетой в полном смысле слова, в подвале, со свечой и куском черствого хлеба. Но не оставляли вечная тревога за завтрашний день и тщетные надежды на «чудо», что, например, примут у отца вдруг сценарий в кино, или я получу блестящий ангажемент, или выиграем в лотерею…

Чтобы иметь хоть какой-нибудь постоянный заработок, отцу приходилось соглашаться на редакционную деятельность в газетах и журналах, чуждых ему по своим политическим позициям.

Страх за завтрашний день в чужой стране часто заставлял людей браться за претившую им работу и принимать подачки от меценатов.