Глава XXV МОЯ ЮНОСТЬ
Глава XXV
МОЯ ЮНОСТЬ
В 1925 году, после продолжительной болезни, я вернулась из Швейцарии и Ниццы в Париж. 6 июня того же года отец писал своему другу борцу Заикину: «Ксения приехала из Ниццы домой. Выросла, похудела, немного забронзовела на воздухе. Все говорят, что хороша собой. Но, ангел небесный! Какой же в этом толк, если нет в виду американца (не знаешь ли ты, где их достают?!)».
Отец шутил насчет того, что французы женятся лишь на приданом, а эмигрантские женихи, дескать, — голодранцы. И вся надежда — выдать меня за «валютного» американца.
«Научилась, дурочка, краситься, и ничем ее не убедишь, что к ее, хотя и тонкой, но очень русской лупетке это вовсе не идет».
В тот год наше материальное положение было опять крайне тяжелым. Чтобы послать меня лечиться в Швейцарию, потом в Ниццу, родителям пришлось прибегнуть к большим жертвам и влезть в долги. Отец и мать настаивали, чтобы я продолжала учиться рисованию, хотя платить за уроки им было не по силам. Я решила пойти работать манекенщицей.
Одним из самых знаменитых законодателей мод в середине 20-х годов был Поль Пуаре. Его фирма занимала огромный особняк на площади Елисейских полей.
Я пришла наниматься на работу в первый раз в моей жизни. Поднялась по широкой мраморной лестнице, покрытой мягкими коврами. Узнав, зачем я пришла, внушительного вида швейцар велел мне идти с заднего хода, то есть служебного. Я почувствовала себя униженно, долго колебалась, войти или нет. Когда я вошла, меня долго рассматривали, заставляли ходить, улыбаться, показывать ноги.
Несмотря на молодость и застенчивость, меня все-таки приняли. И в первый день, во время перерыва, все манекенщицы собрались в огромной гостиной. Меня стали учить медленно ходить с презрительным видом, отступать, поворачиваться, с быстротой молнии переодеваться. За мою конфузливость меня прозвали «девой».
В то время труд манекенщицы очень плохо оплачивался. Почти у всех были покровители — один или несколько.
Относились ко мне в общем хорошо, хотя моя наивность многих забавляла.
Сам хозяин вел себя, как царек в своем государстве. Волосы и борода у него были нарочито обстрижены на полсантиметра. Этого полного эксцентричного человека знали всюду, журналисты постоянно помещали на него карикатуры. Пуаре часто устраивал для рекламы блестящие приемы. Хозяин заставлял манекенщиц выстроиться в полукруг и долгим тяжелым взглядом рассматривал каждую девушку, потом вдруг делал жест, как бы отгоняя муху. Это значило, что эту девушку выгоняют.
Иногда работа была легкой, иногда тяжелой. Новые модели создавали каждые шесть месяцев, тогда приходилось часами стоять на помосте, и модельеры драпировали на нас материи, кружева, ленты, кроили, закалывали, как на деревянных манекенах. Часто от усталости девушки падали в обморок.
В 1925 году Пуаре было предложено поехать на гастроли в Берлин, чтобы демонстрировать модели в театре «Die Comedie». Он выбрал двенадцать манекенщиц, в том числе и меня, и одел нас в совершенно невероятные пальто в ярко-желтую и зеленую полосу. У него в договоре было условие не показывать модели в других местах, но он привык делать все, что ему вздумается, поэтому принял предложение демонстрировать модели еще в каком-то большом кафе днем. Узнав об этом, театр порвал с ним контракт и отказался платить за наше пребывание в гостинице «Адлон».
Собрав нас всех у себя в комнате, он предложил нам тайно вынести чемоданчики и бежать, не уплатив по счету. Манекенщицы подняли бунт: было совершенно ясно, что незаметно уехать двенадцати девушкам, одетым специально, чтобы привлечь внимание, невозможно. В конце концов все как-то устроилось, и мы уехали.
Вскоре Дом моделей пришел в большой упадок, и Поль Пуаре разорился. Много лет спустя я встретила его на юге Франции в качестве коммивояжера по продаже вина. Он был жалким, старым, руки у него тряслись, глаза слезились.
* * *
Как многие молодые девушки, я мечтала о работе в кино. Режиссеры и продюсеры мне казались высшими существами, волшебниками. Взмахнут палочкой — и я кинозвезда.
Работа манекенщицей имела одно достоинство: я могла взять на вечер какой-нибудь сказочный туалет. Однажды я была приглашена на прием, Дом моделей одолжил мне золотое платье и золотое «сорти де баль», обшитое зелеными страусовыми перьями. Вероятно, моя в общем-то еще детская мордашка в этом невероятном туалете казалась смешной, но я чувствовала себя королевой вечера. Там довелось мне познакомиться с наиболее известным тогда французским режиссером Марселем Лербье.
«Великий немой» выходил из пеленок. Лербье, Рене Клер, Дювивье, Абель Ганс были киноноваторами. Каждый в своей тайной лаборатории придумывал трюки. Каждый старался создать новое в кино. Лербье был эстетом. Его сотрудники молитвенно относились к нему. И вот я заинтересовала его, он предложил мне сделать кинопробу. Студия Лербье размещалась на окраине Парижа. Пробы оказались удачными, и Лербье предложил мне подписать договор на киносъемки.
«Дочь подписала контракт с кинематографом, будет „крутиться“. Но это меня не очень увеселяет: здоровье ее жиденькое, — писал отец Заикину 20 декабря 1926 года, удрученный семейно-бытовыми трудностями в целом. — И Елизавета извелась. Взяла на себя непосильный груз, открыла переплетную мастерскую и библиотеку. Но в переплетной компаньон оказался не только шляпой, но и ж…, дело пришлось ликвидировать с убытком. Но Е. М. пришлось столько переволноваться, столько бегать, хлопотать и разрываться на части, что не хватило бы лошадиной силы. На днях делали ей операцию уха. Исхудала до неузнаваемости. Живем скучно и скудно. Я было собрался читать лекции в Латвии, Эстонии и Литве, но меня надули. Словом: слава богу, плохо».
У режиссера Лербье я снялась в пяти фильмах: «Дьявол в сердце», «Тайна желтой комнаты», «Духи? дамы в черном», «Императорская дорога» и «Авантюрист».
Отец всегда вместе со мной переживал мои надежды и разочарования на трудном этом поприще.
С появлением говорящего кино обратили внимание на мой русский акцент, который я долго не могла искоренить. Пришлось поступить в театральную школу.
Успех мой в кино был переменчивым. Сколько было обещаний, ожиданий в темных передних у постоянно возникавших и прогоравших частных предпринимателей. Все заработанные деньги уходили на туалеты, ведь киноактриса обязана часто показываться, быть на виду.
Сколько ночей мы с мамой провели, перешивая старые платья, поднимая петли на чулках. За мной приезжали веселые, беззаботные компании в дорогих автомашинах, а дома был выключен газ и электросвет за неуплату.
В 1927 году отец так описывает мои невзгоды Ивану Заикину:
«Дорогой Ваня.
„Хороша я, хороша, да плохо одета…“ Такая есть песенка; она-то и относится к нашей Ксении. Те великолепные костюмы, которые видел Витя Федоров (положим, только один), все это простая домоделка.
Мои дамы высмотрят в шикарном магазине мод дорогое, так тысячи на две платье, купят материю и сами сделают платье, которое им обойдется франков в 150. Ведь теперь какие костюмы? Мешок, а в нем три дыры: две для рук, одна для головы.
Черт бы побрал этот кинематограф. Никогда я его не любил, не люблю и любить не буду. Он для нас всех источник терзаний. Вот покрутилась Ксения в одной пьесе „Дьявол в сердце“. Ролишка была маленькая, эпизод. Но сумела так показаться, что обратила на себя внимание специалистов. Пошли предложения. Не то чтобы на главнейшие роли, но все-таки на настоящие. И вот, неудачи за неудачей. То жена владельца и директора посылает какую-то свою приятельницу на эту роль, даму кривобокую и некрасивую. То министр внутренних дел посылает к режиссеру свою амишку, ну, штучку, прямо с улицы, и т. д. То вдруг Ксению оттесняет сестра знаменитой звезды и т. д. Ксения нервничает, худеет, теряет аппетит, изводит нас. Я не виню ее. Театр и кино — это самые жесточайшие отравы, хуже табака, алкоголя, кокаина, морфия… Там, чтобы пробиться, нужно верблюжье здоровье, слоновые нервы, а гордости не больше, чем у голодного бродячего пса. Я с самого начала это предсказывал и против этого восставал. Но… женщины! Они всегда женщины…»
Постепенно мое имя как актрисы кино стало довольно известным. Отец всем рассказывал, как однажды шофер такси, услышав имя Куприна, спросил:
— Вы не отец ли знаменитой Кисы Куприной?
Вернувшись домой, Александр Иванович возмущался:
— До чего я дожил! Стал всего лишь отцом «знаменитой» дочери…
К тому времени я снялась еще в ряде фильмов («Последняя ночь», «Лоретта», «Женский клуб» и др.). И вот в день моего рождения папа преподнес мне красную розу и шуточное четверостишие:
Ах! Нет другого мнения,
Всех краше в мире Ксения,
Твердят кинематографы
И всякие фотографы,
А также господин
А. Куприн.
Много раз с отцом вели переговоры об экранизации его произведений. Но мода на русских во Франции прошла, «славянская душа» надоела…
В 1927 году Голливуд заинтересовался «Поединком». Снова возникла надежда купить домик на юге Франции, избавиться от преследовавшей нас бедности. Переговоры длились почти год. Отец пошел даже на то, чтобы изменить «Поединок», сделать фильм со счастливым концом, как требовали законы Голливуда. Но все это ничем не кончилось. Последняя встреча отца с кинематографистами произошла в 1935 году. Некие довольно темные эмигрантские деятели пожелали приобрести права на экранизацию произведений Куприна. Отец решил вести переговоры самостоятельно, хотя и не имел никакого представления о гонораре и практической стороне дела. Меня и маму он отослал из дому, но я спряталась в соседней комнате.
В то время мне, связанной с кинематографом, хорошо были знакомы нравы и обычаи некоторых киножуликов. Три мало почтенные личности приехали к Куприну с закусками и водкой. Они угощали отца, которому было строго запрещено пить. Затем стали подсовывать договор на кинопостановку «Ямы» по его сценарию. В договоре значилась абсурдно малая сумма. Но еще больше меня возмутило то, что Куприну в этой картине предназначалось играть роль старого пьяницы. Тут я не выдержала, ворвалась в комнату, накричала на этих субъектов и почти выгнала их. Отец был очень сконфужен, но в душе доволен моим поступком.
Так завершилась на чужбине «кинокарьера» Александра Ивановича Куприна.
Тяжело жилось русским театральным актерам в эмиграции. Почти никто из них не смог поступить во французский театр из-за незнания языка. Часть из них жила в Доме для престарелых актеров, кое-кто работал гримерами в киностудиях, шоферами такси, некоторые на дому всей семьей шили игрушки, делали куклы, другие служили официантами. Но любовь к театру не угасала в их сердцах.
С большим трудом кому-то удавалось найти мецената, согласного помочь им раз в год нанять театр. И вот начинались репетиции в сарае или у кого-нибудь дома, по вечерам и ночам. Ставили «Живой труп», «Дядю Ваню», «Вишневый сад».
Страстно спорили насчет того, где стоял самовар на сцене Художественного театра — направо или налево, из какой двери выходила Соня или Аня. Споры иногда принимали острый характер, старики обижались, уходили, хлопнув дверью, через пять минут возвращались.
Наконец наступал долгожданный день. На один вечер все актеры чувствуют себя снова людьми. Зажигаются огни рампы. Играют всем сердцем и всей своей тоской по утраченной родине, утраченной любимой профессии, жалкие и трогательные.
Я помню, как Соню в «Дяде Ване» играла актриса Кржановская, семидесятилетняя дрожащая старушка. Очевидно, зрители помнили Кржановскую еще по России и видели ее молодой. В зрительном зале также был своеобразный спектакль. Сюда люди приходили для того, чтобы вспомнить блестящие вечера в Художественном театре, свою молодость, свой успех. Здесь были допотопные старушки, вынувшие из нафталина бабушкины кружева, оренбургские платки; бывшие губернаторы, бывшие князья, все бывшие, бывшие, бывшие… Слышались восклицания: «Ваше благородие, как поживаете?», «Княгиня, позвольте ручку поцеловать». У меня было впечатление, что я попала в какой-то затонувший мир, где жизнь остановилась и все застыло на мертвой точке.
Я мечтала поступить во французскую консерваторию, единственную государственную театральную школу, но доступ туда был для меня, как эмигрантки, закрыт. Частные же школы были платными, а мои родители жили тогда в тяжелых материальных условиях. Поэтому свою артистическую деятельность я начала с кино, где в то время не требовалось никакой подготовки. Мой дебют в театре произошел позднее. Один ловкий антрепренер решил сформировать актерскую труппу и поехать по городам Франции. Был подготовлен детектив, который назывался «Таинственная леди». Действие происходило в среде английских офицеров в Индии. Я должна была играть секретаршу генерала.
Турне началось с Руана. Как назло, в этом городе, где часто идет дождь, в особенности в апреле, стояла чудесная солнечная, совсем летняя погода. Обрадованные жители Руана гуляли на улицах и в парках и не собирались в театр. Билеты не продавались. В отчаянии наш антрепренер заставил нас проехать по городу в открытом грузовике, обклеенном афишами, в костюмах пьесы, представляя из себя живую рекламу. Но и это не помогло. Снятый напрокат Оперный зал был почти пуст. Перед выходом на сцену я помолилась Элеоноре Дузе, но и это не помогло.
В третьем акте происходит следующая сцена: мы окружены туземными войсками, генерал решает послать офицера прорваться на мотоцикле через линию врага за помощью. По ходу действия я стою на балконе, изредка сообщая генералу об удаляющемся звуке мотоцикла. Последняя моя реплика: «Генерал, звук вдруг прекратился, что-то случилось». За кулисами завели настоящий мотоцикл, шум он производил неимоверный, чему способствовала прекрасная акустика оперного театра и пустого зала. Стоя на балконе, повернутом за кулисы, я, к моему ужасу, увидела, что с мотоциклом никак не могут справиться и заглушить его. Растерявшись, я выпалила свою реплику под громовой хохот редких зрителей.
На другой день — снова солнечная погода и еще меньше зрителей в зале. На третий день наш антрепренер, похудевший, небритый, с отчаянием объявил, что заплатить он нам не может и что мы можем возвращаться в Париж хоть по шпалам.
Несмотря на неудачный дебют, сердце мое уже навсегда завоевал театр.
Иногда, по старой памяти, мы бывали в цирке, но уже как рядовые зрители, чужие. Не было больше веселых друзей, теплых приветствий, встреч вне цирка. Незнание языка, чувство отчуждения и изгнанности давили на отца и убивали в нем веселую непосредственность, благодаря которой он немедленно мог сдружиться с людьми любой профессии. Это сказывалось в его творчестве.
Помню, как нас познакомили со знаменитыми клоунами Фрателини. В антракте нас повели к ним в уборную, которая была очень оригинальна. Длинная, узкая, как коридор, набитая самыми разнообразными предметами: маски, парики, музыкальные инструменты. За недостатком места сотни бутафорий висели на балках скошенного потолка. В шкафу сверкали и переливались роскошные костюмы главного Фрателини — Франсуа, всегда изысканно одетого. Их было трое, прославившихся на весь мир клоунов — Франсуа, Поль и Альбер. Их отец Густав родился во Флоренции и собирался быть доктором, но он страстно любил свободу и примкнул в качестве медика к восстанию против Бурбонов, возглавляемому Гарибальди. Густав попал в плен. Чтобы развлечь несчастных узников, он начал выдумывать гротескные сценки. Так началась его карьера клоуна. Позднее он женился, у него было десять детей, из которых остались в живых четыре сына.
С двумя товарищами и с семьей началась кочевая жизнь Густава по Европе. Встретив в Германии импресарио Смоленского, они приехали в Россию, где пробыли одиннадцать лет[12].
Когда мы с отцом пришли в уборную Фрателини, они очень ласково нас приняли и между двумя мазками грима на ломаном русском языке вспоминали свою жизнь и приключения в России, которую они изъездили вдоль и поперек. Они считали, что, кроме парижан, русский зритель — самый чудесный ценитель цирка в мире. Один из трех братьев — Альбер с улыбкой сообщил нам, что он родился в. Москве и что при рождении его обмыли водкой. Детьми они уже участвовали в пантомимах. В каком-то затерянном уездном городке России два товарища, работавших с Густавом Фрателини, его покинули. Положение было катастрофическим. И вот в холодной избе началась настоящая клоунская карьера четырех мальчиков. С энергией отчаяния они в одну ночь срепетировали номер, который на другой день прошел с большим успехом.
Во время разговора в уборную вбегали молодые люди, девушки, дети — все они были потомками трех братьев и работали в цирке. Куприн жадно слушал быстрые фразы трех клоунов. Он спросил о своем друге Жакомино, но Фрателини только кивали головами и улыбались: «Си, си, Жакомино». Когда разговор зашел о Дурове, они перестали улыбаться. Оказывается, Фрателини не поладили с ним, и ссора приняла настолько бурный характер, что в Москве образовалось два лагеря: за и против иностранных клоунов… Директор цирка устроил торжественное примирение на арене, но это была только инсценировка — вражда так и не прекратилась.
Антракт кончился, пришлось прощаться с Фрателини. У отца как-то опустились плечи, ему не хотелось расставаться с любимым цирковым миром, который на несколько минут оторвал его от горькой чужой действительности.