Глава XVI СОВРЕМЕННИКИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XVI

СОВРЕМЕННИКИ

Сейчас, когда уже несколько лет тому назад отпраздновали столетия со дня рождения Горького, Бунина и Куприна, когда все трое занимают свое собственное неповторимое место в русской классике, когда много написано монографий и литературоведческих исследований, трудно представить чисто человеческие отношения между этими писателями-современниками, такими различными по происхождению, воспитанию и мировоззрению.

Если Куприн иногда слушал советы Горького, то покровительственного тона Бунина не любил. Критику он вообще воспринимал болезненно.

Горького я лично никогда не видела, и если он бывал в Гатчине, то я была слишком маленькой, чтобы это помнить.

Вот как сам Куприн вспоминает о встречах с Горьким:

«Кажется, это было в 1900 году. В Крыму, в Ялте, тогда уже обосновался Антон Павлович Чехов, и к нему, точно к магниту, тянуло других, более молодых писателей. Чаще других здесь бывали: Горький, Бунин, Федоров, доктор-писатель Елпатьевский и я…

Много позже, в Петербурге, когда Максим Горький уже пользовался большой известностью, ко мне пришел писатель Бунин и сказал, что со мной хочет поближе познакомиться Алексей Максимович, который в то время основывал большое книгоиздательство „Знание“.

Я отправился к Горькому на Знаменскую улицу. …Он показался мне и физически и духовно неожиданно выросшим и окрепшим».

Когда Куприн принес в издательство первые главы своей большой повести «Поединок», Горький попросил его прочитать вслух несколько страниц.

«И когда я читал, — вспоминает Александр Иванович, — разговор подпоручика Ромашова с жалким солдатом Хлебниковым, Горький прослезился, и было странно видеть этого взрослого человека с влажными глазами».

Самые близкие отношения Куприна с Горьким были во время писания и публикации «Поединка». Потом наступило охлаждение: критика Горьким рассказа Куприна «Морская болезнь», а также его критическое отношение к окружению отца обидели и отдалили отца от Алексея Максимовича.

Однако в 1912 году, когда отец ездил за границу, Горький пригласил его приехать к нему на Капри. Поездка эта не состоялась.

«Дорогой Алексей Максимович! — писал Куприн. — Верьте, не верьте, а я только потому не приехал к Вам, что у нас троих было ровно два франка и 50 сант. Теперь дела поправились. Всей душой я стремлюсь в Неаполь, но надо ехать в Salco-Maggiore лечиться, иначе на всю зиму обезножу.

Читал я на днях „Кожемякина“. Якши. Чох-чох якши. Милый, прекрасный Алексей Максимович, письмо это только для Вас. Ведь не Вас создало рабочее движение и умная книга Маркса, а Вы первый уловили, закрепили и, как чудесный художник, показали самую странную вещь на свете — душу русского бродяжки. Душу, которая и в Пушкине, и в Толстом, и в Вас, и во мне, и в каторжнике, и в монахе, и в Фоме. И потому, когда Вы говорите слова, и думаю: прекрасно, умно, хорошо, а когда Вы мыслите образами — я думаю — нет, Россия — это не Европа и не Азия, это страна самых неожиданных решений, это край Степана Тимофеевича, где жадность и самоотверженная подлость и бесстрашие, трусость и презрение к смерти так удивительно переплелись, как нигде в мире».

Прошли годы войны, прошел первый год революции.

Когда широко отмечалось пятидесятилетие А. М. Горького, Куприн пишет ему теплое письмо 31 марта 1919 года:

«Дорогой Алексей Максимович,

Много раз я пытался соединиться с Вами по телефону, но все была незадача. Оттого с большим опозданием поздравляю Вас огулом: и с днем рождения, и с полувеком, и с днем Алексея, божьего человека („с гор вода“).

Для меня это поздравление имеет особый, трогательный смысл. Почти двадцать пять лет прошло с тех пор, как Иегудиил Хламида написал мне несколько слов из Самары. Господи, боже мой, двадцать пять лет! Чего только не случалось за это время! Автомобили, трамваи, граммофоны, субмарины, аэропланы, радио, беспроволочный телеграф, две войны, две революции! Точно десять веков пробежали. И когда я подумаю о Вас, жившем такой напряженной, углубленной, утроенной, удесятеренной жизнью, о Вас, завоевавшем мировую славу, именно о Вас, который, несмотря на жизнь „месяц за год“, сохранил до нынешнего дня прекрасную молодость голоса, взгляда, улыбки, рукопожатия, сберег, — точно совсем нерастраченной, — квинтэссенцию большой, необычной, своеобразной души, — я испытываю чувство искренней благодарности за то, что Вы живете.

Боюсь, что я повторяюсь… Но, как не вспомнить мне одного утра в Балаклаве. Мы только что пришли под парусом с моря, где ночью на створе маяков Херсонесского и Форосского ловили белугу. Вылезли мы из баркаса — я и мой капитос Коля Констанди — осипшие, в рыбьей чешуе, немного пьяные и тащили на палке полуторапудового белужонка. Вдруг подходит фельдшер Евсей Маркович Аспиз. „Вам телеграмма, Вы ждали“. Это Вы телеграфировали по поводу одолевших меня сомнений: „Товарищ, не робейте, роман и т. д.“. Какой теплотой тогда сказалось во мне это слово — товарищ. Это одно из самых нежных моих воспоминаний.

И еще. Теперь, поздравляя Вас, я хотел бы присоединить к моим пожеланиям благодарные голоса всех тех многих людей, кому Вы сделали добро в это тяжелое время. От всей души желаю Вам здоровья и ясной крепкой осени. Обнимаю Вас с чувством всегдашней любви, преданности и неизменного уважения.

     Ваш Куприн.

Гатчина, 31/III. 1919».

После отъезда Куприна за границу он утратил с Горьким все связи.

Впоследствии, в эмиграции, он довольно резко говорил о Горьком, видимо затаив какую-то обиду, хотя внутренне сохранял к нему доброе отношение. Незадолго до своей смерти, вспоминая Куприна, Горький назвал его «естествоиспытателем».

Отношения между Куприным и Буниным тоже были непростыми. Их дружба возникла в 1898 году в Одессе, когда Куприн был еще начинающим писателем и очень нуждался. Они были прямой противоположностью. Бунин — дворянин, сдержанный, сухой. Куприн — озорной, часто буйный, не признававший никакой дисциплины, любивший проводить время со всяким сбродом. Естественно, что их дружба не могла протекать ровно. В ней всегда был оттенок неприязни и раздражения, странно сочетающийся с теплотой и нежностью. Они часто расходились, но неизменно оставалось взаимное уважение к творчеству друг друга. Бунин в своих воспоминаниях и высказываниях резко, как мне кажется, несправедливо оценивает ранние произведения Куприна. Но он и восхищается «свободой, силой, яркостью повествования, его метким, без излишества щедрым языком».

Главной же силой Бунина-художника Куприн считал удивительное богатство красок и языка. Но в разговоре со мной отец часто говорил, что тематика Бунина, несмотря на безукоризненную точность языка, скучна.

Когда Бунин узнал, что мы в Гельсингфорсе, он очень обрадовался. А в 1920 году он пишет Куприну в Париж:

«Папочка, дорогой, хоть ты нас всех и обругал в „Огнях“, а мы все-таки тебя поздравляем, целуем, обнимаем.

Покидаем Висбаден 11-го сентября. Числа 13-го думаем быть в Париже.

Привет супруге и дерзкой дочке.

Селям алейкум.

     Твой Иоган».

Следующее письмо тоже из Висбадена:

«Милые, ненаглядные Куприны. Мы здесь замучились от холода и черной работы и, несмотря на то что квартира у нас будет 15–20 ноября, едем в Париж, в номера пока.

Так что, Ваше благородие, до скорого, надеемся, свидания.

  Ваши Бунины.

     1 ноября».

Когда я вернулась из Домреми, мои родители при содействии Бунина поселились в меблированной квартире в одном доме и на одном с ним этаже. Квартиры были четырехкомнатные, стандартные и очень похожие одна на другую, на улице Жака Оффенбаха в квартале Пасси, почему-то облюбованном русскими эмигрантами. Говорили: «Живем на Пассях». Там же жил художник Нилус, большой друг Бунина и Куприна еще по Одессе.

Меня отдали в интернат того же монастыря, с настоятельницей которого я ездила в Домреми. Домой я приходила только на субботу и воскресенье.

В своей совершенно новой жизни в эмиграции Бунин и Куприн вели себя по-разному. Бунин завел в Париже много знакомств, любил наносить визиты. На европейский манер он заказал себе визитные карточки с дворянским «де» — «м-сье де Бунин», щегольски оделся по последней моде и сбрил бородку русского интеллигента. Отец подтрунивал над ним; Бунин воспринимал это болезненно.

В доме Буниных царил строгий распорядок. Все в доме подчинялось его работе и его настроениям. Вера Николаевна, «Монна Лиза», как называл ее отец за вечную загадочную улыбку, ежедневно сообщала «бюллетень» его здоровья: «Сегодня Ванечка плохо спал». «Сегодня Ванечка плохо настроен».

Очень мнительный, Иван Алексеевич страшился малейшего недомогания; он часто болел и бывал в это время раздражителен.

Отношения между нашими семьями постепенно охлаждались. Близкое соседство усугубляло разногласия, которые бывали между Иваном Алексеевичем и Александром Ивановичем, а когда мы переехали в Sevres-Ville d’ Jvray, пригород Парижа, отношения наши стали еще более далекими. Постепенно столько накопилось неприязни, что имя Бунина в нашей семье стало нарицательным. Так у меня и не прошло несколько предвзятое отношение к нему. Веру Николаевну я тоже не любила за ее советы и нравоучения.

В редкой переписке между Буниным и Куприным Александр Иванович часто начинает свои письма с шуточных имен: «Дорогой д-р Арнольд Катц, дорогой многолюбимый Карп». То называет почему-то Робертом или Петром. А Бунин называл Куприна папочкой. Но впоследствии письма приобрели более официальный и деловой характер, и уже это свидетельствует о холодновато-вежливых отношениях.

В одном из своих писем конца 20-х годов Бунин обратился к Куприну, как к знатоку цирка:

«Дорогой Александр Иванович, окажи услугу, напиши: как называются в цирке эти люди в ботфортах и камзолах, что становятся в два ряда возле выхода из-за кулис, когда вылетает оттуда лошадь, и что, например, могут они тащить на арену пред тем, как выкатить на нее клетку со львом, который должен будет… что делать? Прыгать в горящие круги, что ли? Целую тебя, супругу и дочку очень сердечно.

     Твой Ив. Бунин».

Куприн с готовностью обстоятельно отвечает:

«Милый Иван Алексеевич,

Те, что стоят при выходе из конюшен на манеж, называются — обще — униформа.

Из них те, что в камзолах, в сапожках с крагами (ныне большей частью в синих, серых или даже красных рейтфраках), зовутся берейторами, пикерами, реже — штальмейстерами.

Это все цирковые артисты, обязанные по контракту делать парад директору, членам его семьи, наездникам и гастролерам, помогать в установке и укреплении аппаратов, держать обручи и лепты, убирать и чистить манеж, расстилать ковер и т. д. Но грязной работой занимаются всегда конюхи: они тоже стоят в проходе, в наше время в гимнастерках защитного цвета, позади фрачников. Собственно, штальмейстер — это старший над униформой. Он обыкновенно подает реплики клоунам. Он же руководит работой униформы. Это важное лицо. В Cirque de Paris это всем известный m-r Lionel. В позапрошлом году весь Париж справлял его пятидесятилетний юбилей: он получил приветствия, цветы и подарки. Ему говорили речи видные писатели.

Укротитель входит сначала по ступенькам в маленькую клетку, пристроенную к большой, со зверями. Заперев за собою дверь этой малой клетки, он отворяет дверь большой, быстро входит в нее и еще быстрее захлопывает. В руках у него два хлыста: большой — шамбарьер для щелканья и для поощрения издали, малый — для угрозы и воздействия на близком расстоянии. Звери (в данном случае львы и тигры) рассаживаются по бочкообразным белым табуреткам, всегда в одинаковом порядке. Если кто из них капризничает или балуется, ему намекают о порядке хлыстом, то же и при ссорах.

Львы делают такие номера: скачут внутри клетки, по кругу — просто и с препятствиями, в виде белых шестов. Прыгают сквозь обручи — простые и затянутые папиросной бумагой. Делают живописные группы: для этого служат табуретки и еще двухскатная переносная белая лестница… Самый эффектный номер, когда все звери располагаются снизу доверху пирамидой. Скачут через огненные обручи. Всегда в звериной компании есть два заметных зверя. Один (чаще всего тигр), который ревет и все норовит кинуться на укротителя или на его хлыст. Его иногда приходится бить хлыстом с усердием. Это для ужаса зрителей. Другой, обыкновенно большой, старый, траченный молью лев (говорят, еще в возрасте котенка привыкший к укротителю и его любящий). С ним укротитель показывает жуткие номера: борется с ним, укладывает его на пол, сам ложится рядом и кладет ему голову на грудь. Берет кусочек мяса в зубы, и лев осторожно берет его пастью. Кроме того, часто разверзает ему пасть обеими руками и сует в нее голову и т. д.

К зверям укротитель старается не становиться спиною, а если это неизбежно, рассчитывает так, чтобы между ним и зверем всегда оказывался старый, преданный лев (это говорят).

Униформы только помогают ему установить клетку. Но при исполнении номеров у него есть двое своих постоянных слуг, которым он платит жалованье. Они все время смотрят за его работой и подают ему сквозь прутья необходимые предметы. Они же вооружены железными вилами или палками, чтобы вовремя притиснуть ослушника. Одеты они просто, чтобы одежда не развлекала зверей и не раздражала. Последний № бывает пирамида, через которую перепрыгивает лучший гимнаст из животных.

Когда наступает момент ухода, укротитель устраивается так, чтобы у него за спиною была выходная дверь, а звери в противоположном углу. Тогда он зажигает фейерверк (ракету — фонтан, римскую свечу, от которой много огня, дыма, вони и треску) и палит раз десять подряд из револьвера холостыми выстрелами.

Когда звери обалдели, он в таком же быстром и точном порядке как входил — так и уходит. Замечательно: только он выскочит из клетки, как звери злобно кидаются за ним.

Еще номер. Бревно, и через него положена балансирующая доска. Два зверя становятся по краям и движением тел вперед и назад заставляют доску качаться вниз и вверх: качели.

Это львы. Медведи делают множество изумительных вещей: катаются на роликах и на велосипедах, ходят по канату или по огромному деревянному шару.

Если что не дописал, — скажи. Я постараюсь дополнить.

     Твой А. Куприн.

  Вере Николаевне — низкий поклон.

P. S. Еще номер: лев стреляет из ружья. Оно укреплено на шесте. К собачке привязана веревка с кусочком мяса… Довольно просто».

В начале 20-х годов распространился слух, что Нобелевскую премию собираются присудить русскому эмигрантскому писателю; это очень взбудоражило литературные круги.

12 апреля 1923 года Куприну из Берлина пишет М. Алданов (он тогда сотрудничал в газете «Дни» с литературным воскресным приложением):

«Есть у меня еще следующее дело — в связи с Нобелевской премией. Вы помните, в „Слове“ (в анкете) было предложено выставить совместную кандидатуру — Вашу, Бунина и Мережковского. К сожалению, по причинам мне неизвестным, все эти три кандидатуры выставлены раздельно, что сильно вредит успеху каждой из них…

Я пишу одновременно Бунину и Гиппиус. Что вы об этом думаете? Неужели никак нельзя Вам троим согласиться и объединиться?

     Ваш М. Ландау-Алданов».

Но Мережковский не хотел объединяться с Буниным и Куприным. Бунин же — с Мережковским и Куприным. Я не знаю в точности, какие были последствия разговоров и соглашений, но, во всяком случае, в том году премию не получил ни один русский писатель.

Впоследствии вопрос о кандидатуре русских эмигрантских писателей на Нобелевскую премию ставился еще несколько раз: обсуждалось также имя Ивана Шмелева.

Я помню, шел разговор о том, чтобы совместную кандидатуру не выставлять: один мог помешать другому. Высказывалось пожелание, чтобы тот, кто получит премию, поделился бы ею с остальными. Как известно, Бунин получил Нобелевскую премию только в 1933 году. Часть премии Иван Алексеевич пожертвовал писателям-эмигрантам. Распределением денег ведал специальный комитет, в котором Бунин не принимал участия.

Н. А. Тэффи, с присущим ей злым юмором, пустила по городу остроту, что можно теперь организовать еще одну эмигрантскую фракцию: «Объединение людей, обиженных Буниным».

Моему отцу присудили пять тысяч франков. Наше материальное положение тогда было довольно трудным, и Куприну пришлось принять деньги.

Если вспомнить, как в молодости Куприн в бешенстве кричал много раз Бунину («никогда не прощу себе, как смел ты мне благодетельствовать!») за то, что Иван Алексеевич, видя рваные сапоги Куприна, раздобыл ему 25 рублей авансом за рассказик, то можно себе представить, как тяжело было Куприну на старости лет принять эту помощь.

Гораздо позже сам Бунин вспоминал, что, встретив как-то Куприна после долгих лет разлуки, он до слез поразился переменой, происшедшей в отце. Это была их последняя встреча. Бунин не мог найти в себе сил навестить отца в таком грустном состоянии.

Устно и письменно повторял Бунин эмигрантскую легенду о том, что отца увезли на родину без его ведома и согласия.