Глава XV ПАРИЖ
Глава XV
ПАРИЖ
В Париж мы приехали 4 июля 1920 года. Нас встретили знакомые — не помню, кто именно, — и проводили в очень посредственную гостиницу «H?tel de Russie»[3], находившуюся недалеко от Больших бульваров. Я до сих пор помню отвратительный запах клея и пыли и окна, выходящие в мрачный колодец внутреннего двора.
В первый же вечер мы всей семьей решили прогуляться по знаменитым бульварам. Было очень жарко. Нас ошеломило необычайное количество людей, праздно гуляющих, сидящих за расставленными столиками прямо на тротуарах, яркие световые рекламы, витрины…
Мы решили поужинать в первом приглянувшемся нам ресторанчике. Подавал сам хозяин, усатый, краснощекий колоритный француз, немножко под хмельком.
К сожалению, языка я не знала, от французских гувернанток у меня в памяти осталась лишь песенка о Мальбруке, уходящем на войну. Отец взял объяснения на себя, тщетно подбирая изысканные формулы вежливости, совсем пропавшие из обихода после войны. Хозяин долго не понимал, чего мы хотим, потом вдруг взбесился, сорвал скатерть со стола и показал нам на дверь. В первый, но не в последний раз я услышала слова: «Грязные иностранцы, убирайтесь к себе домой!»
Среди французов есть люди, которые, если можно так выразиться, принципиально «против», вообще против всего — против иностранцев, против правительства и, во всяком случае, против мнения своего собеседника. А у многих обывателей, мелких буржуа и лавочников, были с русскими свои счеты из-за займов царской России, на которых они погорели.
Мы с позором вышли из ресторанчика, очень огорченные, и, потеряв аппетит, пошли, «куда глаза глядят». Увидав маленький, ярко освещенный, симпатичный театр «Capucines» (Капуцинок), решили в него зайти. Вся программа состояла из злободневных песенок, где высмеивается все — от политики до интимной жизни мимолетных знаменитостей. Мы сидели, скучали, ничего не понимая.
В антракте мы вышли в фойе; там стояла группа русских. Увидев мои косички, они стали громко возмущаться тем, что на такую двусмысленную программу привели ребенка. Конечно, мои родители невероятно смутились, и мы быстро ушли.
Десять лет спустя я играла в этом театре, переходившем много раз из рук в руки и специализировавшемся в то время на детективных пьесах.
Уже на другой день к нам в гостиницу явились знакомые и незнакомые люди. Они приходили без конца, что-то рассказывали, спорили, жаловались, требовали и говорили, говорили, говорили…
У эмиграции тогда существовало несколько политических партий. Эти партии делились еще на фракции и группы: правые кадеты во главе со Струве, левые — с Милюковым. В среде эсеров и социал-демократов существовало по три и даже больше фракций. Все они спорили друг с другом насчет будущего общественного строя в России, так как считали, что падение советской власти неминуемо.
Куприн подпадал под разные влияния, но не примыкал ни к одной партии, оставаясь в душе демократом и притом глубоко растерянным человеком.
Через неделю после нашего приезда Париж начал готовиться к празднику взятия Бастилии — 14 июля. На всех перекрестках и площадях сооружались помосты для оркестров и танцевальные площадки. Роскошные тенистые каштаны украшались гирляндами из трехцветных лампочек. Кафе и рестораны удесятеряли число столиков, расставленных на улицах.
Париж танцевал два дня и две ночи. Людям хотелось поскорее забыть ужасы недавней войны. В ту пору народные празднества еще были необычайно веселыми. Существовал «Его величество карнавал» с многоцветной толпой ряженых. И в день святой Катерины, праздника мидинеток, девушки, которым исполнилось 25 лет, надевают смастеренные собственными руками замысловатые чепчики в знак того, что им пора замуж, и выходят гулять по улицам шумной толпой. Только в этот день они имеют право задевать прохожих, приглашать на танец и даже делать предложение руки и сердца молодым людям.
Много очаровательных традиций, таких типичных для французов, потом пропало совсем или перестало носить общенародный характер. 14 июля хотя и продолжает быть любимым праздником простых людей, но с каждым годом спадает прежнее неудержимое веселье.
С большим любопытством, боясь потерять друг друга, мы пробирались и толкались среди танцующих. Папу, под веселый хохот, называя «La barbichete» («бородка», вышедшая тогда во Франции из моды), пригласила танцевать черноглазая задорная девица. В нас сразу угадали иностранцев.
На этом празднике отец присутствовал второй раз в своей жизни. В 1912 году, путешествуя по югу Франции, он попал на праздник 14 июля в Марселе. Об этом он пишет в «Лазурных берегах»:
«Середина июля. Город Марсель празднует годовщину разрушения Бастилии… Но мне тяжело и скучно. Чужой праздник! И я чувствую себя неприглашенным гостем на чужом пиру. Увы! Судьба моей прекрасной родины находится в руках рыцарей из-под темной звезды, и у нас нет ни одного случая вспомнить наше прошлое, ни числа, ни месяца, ни года…»
Если даже в то время, когда у него была «крепкая, нерушимая душевная основа — „а все-таки там дом — захочу и поеду“» (очерк «Родина»), ему было тяжело и скучно, то как горько и одиноко должен был он себя чувствовать среди ликующей чужой толпы, лишившись этой душевной основы…
Вскоре родители решили меня отдать в какое-нибудь учебное заведение. Я была чудовищно безграмотна, а им надо было спокойно осмотреться и наладить жизнь на новом месте.
Кто-то посоветовал интернат, полумонастырь «Les Dames de la Providence», где не очень обращали внимание на уровень образования. Это было женское католическое учебное заведение с собственной церковью, с монастырскими правилами. Оно размещалось в большой усадьбе почти в центре города, обнесенной глухой каменной стеной. Преподавали праведные старые девы, а за внутренним порядком следили монашки. Священник давал уроки катехизиса и служил четыре мессы в день. Уроки морали, хороших манер, шитья, вышиванья и пения псалмов преобладали над другими науками. За трапезой девочкам запрещено было говорить между собой, и монахиня на кафедре монотонно читала священные тексты.
Я еще застала дикие нравы католического учреждения. Ванну можно было принимать раз в месяц в специальной рубашке, под которой нужно было суметь вымыться. Одеваться и раздеваться тоже надо было обязательно под длинной ночной рубашкой. Все это для того, чтобы не оскорбить взоры всевышнего кусочком голого тела. Девочки других вероисповеданий в принципе освобождались от церковных обязанностей. Но мы скоро заметили, что присутствие или отсутствие на мессах влияет непосредственно на отношения к нам наставниц и, следовательно, на отметки.
Во Франции существуют разнородные учебные заведения: коммунальные школы для «бедных» — бесплатные, с низшим образованием, дорогие великосветские пансионаты и католические учреждения, где учатся средние слои общества.
Когда мама привела меня к директрисе этого учреждения, мадам Мари-Терез — маленькой старушке с двумя парами железных очков на крошечном носике, оказалось, что как раз было время летних каникул, и она с двумя монашками и несколькими оставшимися девочками собиралась ехать отдыхать на родину знаменитой Жанны д’Арк («Орлеанской девы»), в деревушку Домреми. Директриса предложила взять меня с собой, и мама скрепя сердце согласилась.
В первый раз расставалась я с родителями. Все трое тяжело переживали эту разлуку. Мама и папа обещали часто приезжать.
Местность оказалась очень красивая, хотя плоская: длинные шоссейные дороги, обрамленные тополями, вели из деревушки в деревушку, масса церквей и чудесные леса, где, по легенде, Жанна слышала голоса, призывающие ее спасти родину от англичан. Вполне сохранился маленький, странной треугольной формы каменный домик героини и вся утварь. Весь край жил туристами, продажей открыток, картинок, статуэток.
Первое время мне было очень трудно: чужой язык и нравы, умиленная глупость монашек.
Я бунтовала. Вот что я писала в 1920 году своим родителям:
«Милая Мамочка и милый Папочка…
Домреми — очень красивое место, и я от души желаю, чтобы вы купили домик и завели хозяйство, мы с папой будем искать улиток.
Я не хочу учиться читать и писать по-французски. Напиши, пожалуйста, „Им“. И привези, пожалуйста, русские книги, побольше. Но мне все-таки хочется домой и не будет жалко „Их“.
Киса Куприна».
Мама умоляет:
«Милый Котенок, если бы ты знала, как меня огорчает, что ты так непочтительна к своим учительницам. У французов извиняются за каждый пустяк… Учиться необходимо, осенью никуда неумеющую писать и бегло читать не примут даже в 1-й класс».
Отец же старается воздействовать на меня, как товарищ:
«4 августа 1920 г.
Милая Кс.
Я думаю, мама напрасно беспокоится. Потому что знаю, какой ты умеешь быть послушной, веселой и милой, когда захочешь. А если придется повиноваться, вспомни, как твой храбрый отец выпячивался перед начальством, когда был на военной службе в Гельсингфорсе (давно), а потом в Гатчине (недавно).
Твой Александр».
Потом в совместном письме они обещают приехать.
«Маленький мой котеночек.
Кажется, мы с папой недели на две приедем в Домреми подышать свежим воздухом, но еще твердо не решили.
Нежно мы с папой тебя вспоминаем, он скучает очень.
Целую тебя, мой воробушек.
Твоя только Мама.
Ничьи, ничьи, ничьи, ничьи, ничьи, только твои
А. и. Е. Куприны.
Слушай своих добрых наставниц.
Строгий Папа.
И, главное, — будь здорова.
Саша».
В это время в Париж продолжали съезжаться эмигранты. У некоторых были предусмотрительно помещены капиталы за границей, и они зажили широко, сняли особняки, закатывали сногсшибательные приемы, кутили.
Приехали и писатели, художники, артисты, мелкие журналисты и бывшие государственные мужи. Некоторые приделали к своим фамилиям аристократическое «де», и даже те, у кого в России была скромная жизнь, захлебываясь, рассказывали о своих потерянных богатствах и поместьях, сами начиная в них верить. Они продавали драгоценности, вывезенные в подолах и подкладках, швырялись деньгами. Многие серьезно не устраивали свою жизнь, надеясь на скорое возвращение.
Материальное положение моих родителей было не очень блестящим, это видно из писем отца ко мне.
«…Мы с матерью пока бедствуем. Не сердись, что не можем делать тебе царские подарки. Потом опять обрастем шерстью и пухом. Тогда…
Пиши о себе, о подругах, о сестрах, начальстве, прогулках и приключениях. Я хочу, чтобы у тебя вырабатывался письменный язык.
Целую. Привет!
Твой Рара».
Я ответила отцу, после чего он прислал мне такое письмо:
«Милая Лидия Чарская!
Нет, нет… Ты лучше ее пишешь…
Дорогая Ксения Куприна!
И тоже нет. Ведь, во-первых, уже есть писатель с такой фамилией, а во-вторых, ты, конечно, выйдешь замуж, думаю, за француза, и будешь под своими романами из жизни принцесс и привидений подписывать мужнюю фамилию.
Итак: Incomparable et ch?re Madame Xenia de Nombrie![4]
Заявляю Вам о моих глубоких чувствах отеческой любви. Все, что Вы просите, будет, вероятно, сделано, хотя бы мне и пришлось лишиться той части туалета, которая… словом, я хотел купить себе шелковый блестящий chapeau-clace, а к нему pince-nez, перчатки „cr?me“, трость со слоновой головой из слоновой кости (d’ivoire) и кстати выкраситься в ярко-желтый, канареечно-гнедой цвет. Придется отложить эти планы.
Надеюсь, ты слушаешься во всем своих добрых наставниц и показываешь другим детям примеры прилежания, опрятности, вежливости, хороших манер и доброго права? Я иначе о тебе и не думал. N’est-ce-pas[5].
Прошу передать Mademoiselle Marie-Th?r?se мои уверения в глубоком уважении.
А тебя, мой идол, — с разбега и с размаха целую в твою милую мордашку, наугад, куда попадется: в нос, рот, глаз, ухо, щеку, подбородок — все равно.
Один добрый, старый Папа».
Я очень хотела, чтобы мои родители приехали вместе. Я пишу отцу:
Август — сентябрь 1920 г.
«Милый Пуп-Саш, во-первых, сообщи мне Ваш адрес, во-вторых, приезжай ко мне с Мамочкой. Она одна не сможет без языка с пересадками. Помни, ты посмотришь дачку — здесь очень много старинных домиков и очень красивые церкви, масса зелени. Приезжай, не пускай Маму одну. Кланяйся знакомым.
Целую крепко, твоя дочь Киса».
Наконец мама и папа приехали в Домреми на десять — пятнадцать дней и поселились в гостинице у Базилики на полном пансионе.
Очень похудевший отец уже не напоминал татарского хана и к пятидесяти годам выглядел типичным русским интеллигентом. В его густых, коротко остриженных, причесанных на боковой пробор волосах было мало седины, и все необычайно крепкие, хотя и потемневшие от курения зубы были без единого изъяна, чем он очень гордился. Татарскими остались лишь глаза, острые, чуть прищуренные, с нависшими веками, зеленевшие в гневе.
Только теперь я понимаю, какой еще молодой в то время была моя маленькая мама. Она никогда не заботилась и не думала о самой себе и почти разучилась улыбаться.
Родители как-то резко выделялись среди французской публики и казались людьми с другой планеты.
Любознательность отца плохо сочеталась с плохим знанием языка и вызывала ироническое пожимание плечами. Его литературное имя, открывавшее на родине все сердца, здесь никому ничего не говорило. Он, так легко и свободно сходившийся с теми же французами в 1912 году в Ницце, как-то душевно съежился, и его обаятельная непосредственность с людьми всех сословий превратилась в преувеличенную вежливость. Каждый француз смотрел свысока на эмигрантов, крепко стоя на своей земле, а те чувствовали себя виноватыми в том, что им некуда было уйти от насильственного гостеприимства. Это чувство с годами все увеличивалось.
В домике Жанны д’Арк отец, перелистывая книгу посетителей, наткнулся на надпись по-русски: «Милая Жанна, как бы я хотела быть такой, как ты. Киса Куприна».
Я была ужасно сконфужена, что родители узнали о моей тайной мечте, тем более что мы с папой имели обыкновение дразнить друг друга по всякому поводу, и, конечно, во время всего пребывания в Домреми и позже отец с почтительным изумлением называл меня Жанной д’Арк…
Старушке Мари-Терез отец наговорил массу изысканных комплиментов и совсем покорил ее. Она стала отпускать меня удить с ним рыбу. К нам примкнул десятилетний Марсиаль, очень сдружившийся с отцом, который обучал его рыболовным премудростям.
Пребывание в гостинице, всевозможные подарки, конфеты и покупка снастей для рыбной ловли совсем подорвали скудные средства моих родителей, и им пришлось уехать раньше времени, так как они беспокоились, что не хватит денег на обратную дорогу.
Из Парижа они писали:
«Милый мопсик,
живем очень скромно, часто тебя вспоминаем.
Новенького ничего нет. Сидим и наводим зверскую экономию, постимся после поездки.
Папа и я крепко, крепко целуем тебя.
Твоя Мума».
«Милая Коскениеми!
Мать велела написать тебе „ласковенькое письмо“. Хорошо.
Тю-лю-лю, Тю-лю-лю…
Тю-лю-лю…
Лю-лю.
В сахарны уста
И во все места
Целую
лую
ую
ю.
А чтобы тебе не было скучно, прилагаю деньги, которые мы скопили в Domremy, лишая себя пищи, питья, папирос и свежего воздуха. Смотри, трать их осторожно. Не покупай на них ни скаковых лошадей, ни автомобилей и не играй в карты. Лучше положи их в банк и живи скромно, но не отказывая себе ни в чем, на проценты.
У нас были Азанчевские и мыкали нас по всему Парижу пешком. Сегодня мы с мамой без задних ног.
Твои благосклонные родители
А. Куприн».
Приписка мамы:
«Ганфет пришлю.
Ма».
(В конверт было вложено 5 франков.)
Каникулы кончились. Я вернулась в Париж.