Глава XXIX ШМЕЛЕВ
Глава XXIX
ШМЕЛЕВ
Иван Сергеевич Шмелев был небольшого роста, сухощавый, с большими серыми скорбными глазами. Его лицо было в глубоких складках — лицо старовера-мученика. Мне всегда казалось, что когда Шмелев приходил к нам в гости, то с ним приходило его горе: в 1922 году погиб его единственный сын. Горе свое Иван Сергеевич носил как терновый венец, как власяницу. Мне кажется, никогда ни на минуту он не забывал о нем. Он не любил шумных сборищ, говорил всегда тихо…
В последние годы своей жизни Шмелев впадал все больше и больше в религиозность, в особенности после смерти жены. Заглавия его повестей и рассказов: «Богомолье», «По святой дороге», «У креста», «У Преподобного», «Благовещенье», «Пути небесные», «Лето Господне», — сами говорят о его настроении. Он мечтал жить и работать в монастыре. В июне 1950 года он отправился в обитель Покрова Божьей матери, основанной в Бюсиан-От, в 140 километрах от Парижа. Приехав в обитель тяжело больным, он вскоре умер, окруженный монахинями и духовенством.
_____
Как ни странно, Шмелев в России недолюбливал Куприна, и, только очутившись на чужбине, он вдруг почувствовал к нему симпатию, а также чувство преклонения перед его талантом. В письме от 7 января 1928 года он говорит о том, как «чутко и чисто» обращается Куприн «с родным прекрасным словом». «Мои чувства к Вам я никогда не старался держать в себе. Вы их знаете. Они истинны, — писал он. — …И если я счастлив (и уже сколько лет!) говорить славному Куприну — я счастлив знать Вас, жить и работать рядом с Вами, — это свободная и светлая правда».
Отец также высоко ценил талант Шмелева, о чем говорит его статья, написанная к шестидесятилетию Ивана Сергеевича и напечатанная в маленьком парижском журнале профессиональных шоферов «За рулем» в декабре 1933 года:
«Иван Сергеевич Шмелев
На днях исполнилось шестьдесят лет Ивану Сергеевичу Шмелеву, одному из самых талантливых и любимейших русских писателей — человеку, чье имя, несомненно, века проживет и тленья избежит.
Шестьдесят лет это — далеко не старость. Это — возраст. Это возраст, когда можно и пора сделать выдающемуся человеку истинную и справедливую оценку. Это возраст Мудрости, прозорливости, спокойных обдуманных решений, беспристрастного творчества, веских слов и умной доброй улыбки…
Шмелев — добрый хозяин: так я его мысленно всегда себе представляю. Своему слову, однажды данному, он, Иван Сергеевич, хозяин верный, крепкий и непоколебимый. Ложь для него отвратна, как грязь и мусор в чистом доме, и неправда никогда не оскверняет его уст.
Все у Шмелева хозяйственно: и глаз, и прочность мысли, и вкусы, и знания, и увлечения. Вот, например, живет он на лазурных берегах, в благоуханном Грассе, наслаждаясь прелестями юга, а с севера из Риги уже летит к нему заказной пакет с семенами муромских огурцов, и Шмелев безошибочно знает, как нужно удобрить грядку, как притенить от солнца молодые всходы и когда поливать их, чтобы через два месяца можно было бы угостить приятелей свежим, ядреным, хрупким огурчиком. Но он замечает также, что южные кедры беспрестанно роняют свои маленькие орешки, и возвращается в Париж с небольшим холщовым мешочком, полным этой любимой московской заедочкой. В Капбретоне он разводит подсолнухи, и каждому из них, судя по наружности, дает имена знакомых писателей. Но этого мало. В Капбретонском лесу он открывает грузди: да, да, настоящие грузди, которые можно солить впрок, и привозит их в лукошке, как будущую солидную закуску для друзей.
Таков он в жизни, но таков же он и в творчестве. Все, что он написал, дышит хозяйственным трудолюбием, совершенным знанием дела, места и языка. Богатство его лексикона необыкновенно широко, и слово всегда ему благодарно, послушно.
Шмелев теперь — последний и единственный из русских писателей, у которого еще можно учиться богатству, мощи и свободе русского языка… Шмелев… коренной прирожденный москвич, с московским говором, с московской независимостью и свободой духа. Вот почему большинство произведений Ивана Сергеевича имеют место в Москве…
Эх! Если станешь прилежно всматриваться в теперешних писателей, то без труда найдешь: кто у кого учился, кто у кого заимствовал, кто кому подражал. У Шмелева только один помощник, это — ШМЕЛЕВ. Его узнаешь сразу, по первым строкам, как узнаешь любимого человека издали, по тембру голоса. Вот почему Шмелев останется навсегда вне подражания и имитации. Бог дал ему редкий свой дар — печать милосердного и великого таланта — спокойный, задушевный юмор».
На эту рецензию Шмелев ответил отцу 3 января 1934 года:
«Дорогой друг, Александр Иванович.
Сердечно благодарю за Ваш братский привет, — за Вашу ласковую, — одаряющую меня так щедро, — статью в журн. „За рулем“. Согрела она меня воистину, щедротами сердца Вашего… Давно-давно не встречались мы, и виной сему — единственно — немочи мои и такое, порой черное, подавленное душевное состояние, что и глаза бы не глядели. Ныне это волею божией смягчилось, перегорело словно, хотя внешние обстоятельства должны бы влиять в обратную сторону… Но внутреннее общение с Вами не прерывалось для меня за эти годы: Вы были со мною — Вашим творчеством, незабвенный: всегда любимый — всегда — А. Куприн».
Три письма Ивана Сергеевича в первые годы эмиграции мой отец сохранил и перечитал, когда писал статью к шестидесятилетию Шмелева. Они ценны своим весьма своеобразным, красочным русским языком. Привожу их с небольшими сокращениями.
«13. VI.1923.
Villa Mont Fleury
Grass (A. M.)
Дорогой Александр Иванович,
Другую неделю живем в Грассе, и незаметно мчит время — так здесь легко. Крым, но субтропический, с водой и гущиной зеленой. Пальмы не пальмы, а слоновьи ноги с… султанами (не турецкими), вино само вливается и рассказывает такие сказки, что… Хорошее вино, и стоит 1 фр. литр!.. Завода русского, из Мужэн. Эти вот, золотенькие, по ночам шныряют, насекомые-то тропические, — можно поймать и прикурить. Доро?ги — паркет, а культура такая, что так бы захозяйствовал: коровы — при электрическом освещении жрут, жрут, лежа на боку, и течет из них молоко. Петухи — провансальские, ядовитые, орут, как брандмайоры, куры — брюнетки, какие-то брестские, несут по паре в день… Соловьи поют на заре! Но соловьи 2-го сорта, не наши, рокоту нет такого. Ежели бы у меня было тысяч 15–20, купил бы себе здесь клочок с хибаркой, и такие бы я чудеса натворил! И так бы и осел…
Вот это — рай, осколок, показанный кукишем нам, имевшим и Крым, и Кавказ, и… Был я у Моисеенки… Что за буколика. Пара казаков в широких соломах, как на плантациях, мерно-казацки бьет мотыгой. Журчит вода (из водопровода). Черешни — сахар в розовых щечках, вино — словно Господне, слеза сладкая, куры, кролики (10 фр. 2 кило, сбыт), виноград — на 1500 ведер, осел, при электрич. освещении, черный, как черт ушастый, и ко-ро-ва… И такая компостная яма, и такая веранда в тени, и такие кресла, и такой пес — волк и 9 десятин такой благодати. А казаки всех девок покорили и такие бои были, что 7-меро весь Mougin побили! Что тут рассказов одиссейской мерки и мазки, что за благодать! Здесь Вы бы написали такие чудеса, что… Здесь под каждым камнем история. Плацо Наполеона… Здесь золото прет из камня — в маслины, апельсин, абрикос, во всем. Хорошо трубят рожки аннамитов в далекой казарме, хороши девушки с цветами у алтарей на бульваре (здесь попы все устраивают молебны!). Здесь городок из „Мадам Бовари“, какие старички, какие бородатые старушки, сломанные и вновь склеенные, а алоэ — канделябры, и пальмы — не обхватишь, и доживающие век пенсионеры — много-много, и духи — розовое масло — разлиты по городам, и гора Эстерель, любимые цепи Мопассана, и яхты у побережья Канн (1/2 ч. пути), с ленивыми матросами — баловнями господ — белое с золотом, праздно подремывающие у мола, начищенные до солнца в глазах. Здесь трижды косят, а мушмала сыплется золотым градом. Вот, дорогой Александр Иванович! Дайте мне взаймы 15 тыс., и я через пять лет подарю Вам имение — рай в 50, а сам уйду под землю. Подумать только: за 2 куб. метра воды ежедневно — платят по 150 фр. в год! Да ведь можно какие помидоры снимать, по 1/2 пд. с клети! А я бы на 300 саж. все имел: 2–3 маслины — и каждый день провансаль, и каждый день бутылка какого-ниб. кабернэ, и каждый день по 3 яйца круглый год с 7 кур (больше не надо), а к, Петрову дню — цып-ля-та молодые! А шоссе на Ниццу такое, что хочется идти, идти… и я утром часов в 6 иду-иду, мимо вилл в огненной герани, в сладком гелиотропе, и смеются мне апельсины золотеньким шаром, и ковыряются в придорожной канаве старики-грибы, говоря: Bonjour, Monsieur! Покуришь на неведомой скамейке, а мимо тебя шныряет и шныряет парнишка на велосипеде — в школу, рабочие на мотоцикле с пилой и кожаной сумкой, из которой торчит к небу горлышко с розоватым всплеском, и выбежавшая девка — прованская крутобедрая, голорукая, орет кому-то во след о-лял-ля-а! Глядит на ее ноги старикан из канавы и ведет отседевшим усом и все еще соловьиным глазком. Да что… Ну, как живете? Наслышаны мы, что был diner-gala, что Вы купались в обольстительных ласках великих женщин, что подавали на золоте, что меню были изображены на 100-франковых бумажках, а к цыплячьим котлеткам розовая ручка герцогини накладывала звонкими ложечками зеленый горошек — пару изумрудную, изумруды — горошком — на память. Что присутствовали тени Бурбонов, и Карлов, и Луи, и легконогие маркизы в шелках и золоте сыпали пудрой, и дамы делали реверансы и подымали бокалы во славу русского имени, а мадам принцесс пожимала под столом чью-то добрую руку, написавшую много прекрасного? Не скромничайте, дорогой, и примите от меня братское — да будет! Quid novis?[20] Какие добрые перспективы видятся? Как себя носите? Буду ждать письмеца, а придет время — распишусь. Однако скажу — здесь все располагает к работе. Но… вытягивает это солнце к дали, зовет в Антибы (был!) — за 2 фр. на трамвае, в Ниццу, в Монако, на № 23, который я испытаю пятифранковиком. И отрясусь. Не надо мне молочно-сиреневых бумажек в небе, лучше верных рабочих — 40 бы фр. в день — и я был бы трудоспособен.
Каждый вечер ходим по шоссе — версты 4–5 по проспекту золотых мух, и они уплывают от нас, как неуловимые мысли.
Воистину благословенна страна, владеющая таким кусочком земли!..
Наш привет горячий Вам и Елизавете Маврикиевне и наши поцелуи милой Кисе.
А книги я послал в Копенгаген 2 июня из Парижа.
Сердечно Ваш Ив. Шмелев.
Пишите. Ваши письма будут для меня славным ликером! И жжет, и крепит, и душа парит».
«20 авг. — 2 сентября 1923 г.
Грасс.
Здравствуйте, дорогой Александр Иванович! Глаз меня подкузьмил, другую неделю, как клоп налился кровью, и я с трудом пишу на машинке, а пером или почитать — не могу. Да, давно пора ехать в Париж за песнями… Но уж назвался груздем — живи в Провансе! Надо уж поглядеть, какие здесь винограды, да и житьишко тут недорогое — ни метры? этой самой, ни авты? нет, — брожу — ползаю по саду, орешки сбираю кедровые — самое невинное занятие. Посадил шестерку русских огурцов, жду, когда цвести станут. Кролика Ваську мне подарили — дрессирую на воле — случится — буду показывать: спички будет зажигать, огурцы есть выучу: лупить только надо! Был!! Ей-ей, был на Карлушкиной Горке! Завезли меня на автомобиле одне святые женщины. Женщина… она, известно, хоть и скудельный сосуд, а она от природы установлена для погибели. Ну, и поглядел этих самых боровов с задами: крупье! Видал крупье! Гребут и гребут и все — воплю — приговаривают. Первым делом, господи благослови, с краешку: чик — десятки на руж! взял! еще — взял! И как стал я их лущить, да 75 фр. вылущил. Потом их черед настал. А я младенец, мне бы уйти, капиталы унести, а я по ошибке сразу 60 фр. на руж! думал — пятнадцать всего поставил… трах — пожалуйте бриться. Отдал им из своих капиталов 55 фр. и ушел, да еще 10 своих унес. Глупость, выиграть можно вслепую разве, а то — прорва. Вот и стоило мне знакомство с принцем в 55 фр. Зато могу гордиться — был! Перед отъездом в Париж съезжу аквариум посмотреть и вообще… поставлю 10 на прощанье, и как выиграю 75 — конец. Были жары африканские. Сейчас — дождь, кап-кап, осенний, для груздя хорош. Ежели бы сейчас пирожка с груздем, да хоть… марчиком! Мар пью, но зверский и керосином воняет. Вообще, веду самый нравственный образ жизни. Писать не охота, но… надо. А теперь, с глазом, ни писать, ни читать. Стосковался по углу на Шевер, по Вас, дорогой. Да здравствует Александр Иванович! Слыхал, что „Яма“ идет — мчит! Да здравствует Куприн! Конечно, тут удивительного нет ничего. Вы, слава тебе, господи, не то видали, но радует душу, что иностранцы теперь Вас глотать будут! массой глотать! и загнете вы ро-ман, желаю страстно. Именно — роман. Палитрища у Вас громадная, кисть первых мастеров, от козявки до молнии в Вашей душе — всюду место, и прекрасная дрожь большого русского сердца! Дружеское мое, любовное слово да претворится в славное дело Ваше! А я буду читать и греть душу. Искру — огонь! Славная русская литература! да будет! — Стосковались мы и по мальчику Юлы нашей, и по ней. И опять какая-то жуть — ехать! Засел таракан в щель, пришипился, не тревожат… Полезай, таракан, на люди! Тут бродишь в коленкоровых штанах, зеваешь, будто тебе отдых от господа разрешен. А там ты уж как бы обязан вертеться. Рыбки бы половить… да море меня вывертывает, а на берегу говор, плохо. Душевное состояние — дрызг, и от глаза, понятно… И пишется невесело.
Наш душевный привет и низкий поклон Елизавете Маврикиевне. Кису поцелуйте и скажите ей, что тут нет ничего хорошего: ни винограду — кисл, ни яблок — дерево, ни арбузов — резиновые, ни дынь — как сыр. А мыло — сало. А духи — химия. Было бы мне на 23! Подошел поставил, а он уж вышел. Ну крепко жму руку и обнимаю.
Ваш Ив. Шмелев.
К 5–6 окт. прибудем-таки.
Ал. Ив.!
Огрызнитесь письмецом! И что есть нового в литературе! А идет зима — скверно!
Не слыхал? Будто в Париже чудач-ва! В Германии все загнивает.
В. письмо получил, спасибо».
«19/6 сент. 23 г. Грасс.
Очень был рад получить письмо от Вас, дорогой Александр Иванович! В двух словах изобразили „свору с бедрами и „алером““. О, этот алер! и тут на каждом шагу, и даже иные русские, желая показать свободу в разговоре, тоже жарят себе — алор да алор! Думаю, что это вроде франц. е. м.! О „Яме“ Вы не того, не преуменьшайте славы своей. Впрочем, Вы расточительный человек, знаете, что у Вас может быть — сидит в Вас! — полтора десятка романов, и Вы так неглиже! Конечно, успех! И дай Вам еще вдесятеро, и всем французам чтобы тошно стало! О Вас вон даже в медитерранском Эклерер — мсье Фаро сказал — самый любимый во Франции русский писатель, имеющий больше всего адмираторов и аматеров! Гвозданите романище! рыссыпьте в нем кремни и жемчуга духа своего российского и человеческого! Садитесь и пишите! Вы сейчас „на струе“, прикормка сделана, бор бу-дет! Шесть тысяч, а я думаю, что и все десять — в два месяца — это… фейерверк!..
Медведь Вы Великий. Двиньте из берлоги, берите перо в сосну, бумагу в добрую пашню! Я по Вас стосковался. Думаете, весело я живу? Я не могу теперь весело! И пишу я — разве уж так весело? На миг забудешься… А сижу я наверху у себя, сползал для отправления естественных надобностей, как-то перекусить от трудов моей Оли, которая совсем не отдохнула. Никуда не выбираюсь, к американцам не езжу, ибо на авто денег нет, а раза три в день пойдешь в сад виллин и так с часочек лазаю под кедрами ливанскими, все дырки излазаю, подбираю орешки. Подбираю орешки и думаю краюшком. Тут то жук дохлый попадется, то муравей необыкновенный, крыловский, то змеиное испражнение увидишь, то синичка цилькает возле, а то раз сорока за мной все ходила — должно быть, и за человека не считает. Вот и „отдых“. И таким манером набрал я орешков ф. 6! Буду Вас угощать! А еще один адмирал дал мне русских огурцов! Посадил 13 авг., и теперь такие экземпляры! Вчера опыление первому совершил! Садовник здесь, мосье Франсуа (ни туа, ни суа) покачал головой — 5 недель? — Не-пе-па зетр![21] Я, может быть, посолю огурцы даже, но всего 5–6 растений! И ежели мне удастся произвести один, то… но молчание! И еще жил у меня крол Васька! исторический крол! сколько с ним историй было… и свадьба была, и… после брачной ночи… украли его итальянцы. Мог бы трагический рассказ написать, поучительный! Пишу Вам все сие, чуя и зная, что Вы любите природу и понимаете ее! Я тоже ее люблю. А кому же еще я и скажу-то! Я да Оля. Мы любим. Я тут нашел калеку, заброшенный георгинчик, — заставил, подлеца, цвет показать! Вот и вся моя компания. А парк большой. В каждом уголочке что-нибудь свершается. А-ах, дорогой друг! Какие тут хутора да дачи!.. На чужом поле русские огурцы рощу, скоро уеду, и будут англичане стоять над моими лунками и думать — что такое?! Эх, если бы у меня здесь было 100 саж. земельки с конурой! И я бы тогда — алер кричал храбро! Я бы был независим. У меня бы и огурцы к водке были, и красненькие, и картошка, и был бы я Гарун аль Рашид! А на булку-то бы я достал! Нет, у меня в жизни всегда ступеньки: только ногу поставишь — по голове оглоблей!..
Скоро и в Париж! Прощай, орешки! Сейчас какой-то мистраль дует, и во мне дрожь внутри, и тоска, тоска. Я не на шутку по Вас соскучился. Доживаем дни свои в стране роскошной, чужой. Все — чужое. Души-то родной нет, а вежливости много. С Мережками (Д. С. Мережковским и З. Н. Гиппиус. — К. К.) у меня точек прикосновений не имеется, не имелось и не будет и не может иметься. Они с самым Вельзевулом в бою пребывают извечно и потому с людьми пребывать разучились. Милые люди, ничего. К огурчикам подойдут: это… что же?!. Ах, скажите! Болеют попеременно, понемножку, ездят не иначе, как в первом классе, иногда даже милы. Ивана Шмелева, кажется, для них не существует. А я лорнетов не люблю. С Иваном Алексеевичем (Буниным. — К. К.) отношения самые добропорядочные, особенно за обедом. Русской литературы не существует вообще. Ну, был Пушкин, ну, Тургенев, Толстой… Да еще Чехов, который, помню, и т. д. Ну, немного расходимся. Для меня существует и современная. Это иногда является остреньким соусом для кабачков. А в общем — все благополучно. Если случится еще год жить, замахнусь-ка я на Океан! на лето, найти бы нору какую, где ходить босым бы, а есть ракушки и салат, с хлебом. На триста франков в месяц. И стал бы я про море сказки рассказывать. Но… влекут меня „иные берега, иные волны“. Для Кисы напишу непременно про „Ваську“. Тряхну стариной. Елизавете Маврикиевне низкий поклон и душевный привет. Оля такожде. Как приедем — алле силь ву плэ в нотр[22] салон на Швер, и Вы много-много расскажете любопытного…
А в общем это лето ничего особо приятного не дало. Пил гнусный мар, но зато закусывал капорцами „своего заводу“! Нашел в парке и так их закусил — в затылке мороз. От головной боли помогает. А я жду от Вас письмеца — до отъезда, а оный состоится 8–9 октября. Ибо если раньше уехать, — совесть меня будет мучить. Хотя я ни в чем не виноват. Но… надо довершить сезон. Жалею, что не видал Парижа летнего. Все у меня плохо, на душе-то. Ну, да будет с Вами и Вашими Христос бог, но Христос русский, благостный, благостный, а не какой-нибудь декадентский!
Крепко Вас обнимаю. Сердечно ваш Ив. Шмелев».
Письма отца к Шмелеву мне удалось найти только за 1932 год — всего два. Они носят чисто деловой характер. Куприн работал тогда в «Иллюстрированной России», и ему часто приходилось исполнять сложную и неблагодарную роль посредника между не совсем честными издателями и нуждающимися писателями.
Вот эти письма:
«1. III.32 г.
Дорогой Иван Сергеевич,
Не писал Вам долго потому, что пришлось и лбом, и ребрами, и затылком биться, отстаивая наш условленный франковый гонорар. Рассказ Ваш прекрасен. Он, конечно, заслуживает высшего максимального гонорара. Но этот проклятый кризис и обнищание подписчиков и т. д. и т. д. до известной степени оправдывают издателей, свертывающихся, как улитки.
Думаю на днях приехать к Вам на Соловьиную горку. Можно ли? Обскучился по Вас.
Привет милой Ольге Александровне.
Ваш сердцем А. Куприн».
«22. III.32 г.
Дорогой и милый Иван Сергеевич,
Никаких недоразумений, неловкостей или стеснений с Вашим прекрасным рассказом не имеется. Он уже набран, но может пойти только на пасхальной неделе. Ибо, по газетной неуклюжести и неопытности, все ближайшие нумера плотно закупорены никому не нужной и теперь даже не интересной историей убийства Распутина. Потому очень прошу потерпеть, если можете. К Вам я собирался, но все неудачно. Да еще лошадиный кашель.
Привет глубокоуважаемой Ольге Александровне.
Вас крепко обнимаю.
Ваш душевно А. Куприн».