Глава XXXI НА РОДИНЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XXXI

НА РОДИНЕ

Светлые и нежные письма моей матери из Советского Союза объясняют все. В них бьется большое человеческое сердце, наполненное той любовью, во имя которой жила эта героическая маленькая женщина.

«Москва 1/VI — 37 г.

…Против ожидания, папа перенес дорогу очень легко, но притомился, конечно, от сильных переживаний. Как только приехали в Негорелое, сразу другая атмосфера — русская речь, много внимания и ласки увидели от советских служащих. В Москве встретили папу представители писательских организаций и много старых друзей по литературе. Но что папу смутило — это множество фотографов, которые щелкали со всех сторон. Он так отвык от такого внимания и интереса к себе. До сих пор не может опомниться от чуда — вчера был в Париже, сегодня в Москве! Как в сказке. Так был потрясен радостью приезда и приема, что первый день не мог говорить.

Юшка была в дороге очаровательна, напрасно я покупала ошейник и шнурок. Сидела смирно на руках или рядом с кем-нибудь из нас.

В прекрасном отеле нам дали целую квартиру с ванной, кормят замечательно, внимательное отношение всех служащих даже трогательно… В скором времени, вероятно, поедем в санаторию по указанию врачей. Верю, что здесь папино здоровье восстановят и что он снова сможет писать — ласки в таком масштабе и внимания ему не хватало.

…Сегодня нам показывали Москву… Мое сердце порадовалось — сколько за эти годы сделано для народа — морально здесь настроены хорошо, у всех бодрый вид. Я лично, конечно, здесь буду чувствовать себя лучше, чем в эмиграции, где застой полный, — я надеюсь, что смогу быть полезной родине, и это не слова, ты отлично знаешь мою натуру, всегда я мечтала о лучшей жизни для народа — девочкой еще болела душой за него».

«Метрополь. Москва — 37 г.

… Завтра мы поедем с папой к главному врачу и потом поедем смотреть дачу под Москвой, никакой санаторий ему не нужен — так решили врачи. Воздух, усиленное питание и покой, а осенью предлагают в Крым…

… Были у нас Билибины — приезжали на один день в Москву — оба очень веселые и довольные, сын их учится и отбывает военную службу одновременно.

… Папа молодеет с каждым днем и твердо верит, что быстро окрепнет на родной земле, доволен, что кругом русская речь… Кошечка очень мила, ее все балуют. На днях снимались с нею, пришлю тебе снимок — нас троих.

Вот и все новости пока, посетителей теперь меньше — ссылаясь на врачей, которые просили папу не тормошить. Да! Нашли М. К. Иорданскую, она живет всегда в Москве, была у нас два раза, мы хорошо встретились и тепло провели время. Много прежних журналистов видели; что меня поражает — они все молоды — многие старше папы, а на вид лет 50, а главное, все бодрые».

«Москва, 5/VI — 37 г.

… Вчера был консилиум, если врачи найдут нужным, будет второй на днях, а пока решили, что у папы многие явления на нервной почве и что ему необходим покой, хорошее питание и много ласки. В санатории он не нуждается, и потому, вероятно, скоро будем жить под Москвой, в садике будут давно желанные грядки, в которых он думает сам копаться. Можно было рассчитывать на внимание к папе, как к большому писателю, но он встретил здесь столько любви и нежности к себе, какую могла дать только Родина, он так счастлив и я за него, что об одном только и печалимся, что не решались сделать это раньше: сколько он мог бы пользы принести своей стране. Сколько лет выброшено псу под хвост! Я думаю, что в таких условиях папа начнет снова писать, он и сейчас говорит, что о Москве старой и о Москве новой он так напишет, что заставит весь мир полюбить ее, как он любит!

Сегодня за нами заедут, и снова будем осматривать Москву».

«Голицыно. 5/VI — 37 г.

… Вот мы и на даче, милая Кисанька, у нас 4 комнаты, пищу приносят из Дома творчества писателей, от них же приходит милая девушка 19 лет, Аня, прибирает квартиру. Как видишь, мы с папой на полном отдыхе. Тишина абсолютная, большой сад, есть грядки и клумбы, ждем рассаду всевозможных душистых цветов…»

«Голицыно. 11/VI — 37 г.

… Мы живем в деревне, тишина и благодать — едим и спим, спим и едим — даже стыдно так жить, но утешаемся, что летом это необходимо, особенно для папы. Папа привык в „Метрополе“ к людям, здесь немного скучает. По праздникам у нас все же бывают гости».

«13/VI — 37 г.

… Папа лег спать, но что-то сегодня жалуется на сердце, поэтому кончаю письмо, иду к нему посидеть около, пока заснет».

«20/VI — 37 г.

… Посылаю тебе весь твой зверинец. Папа, мама и Ю-ю. Видишь на фотографии, что мы уже пополнели, что значит жить на Родине! А у папы какое милое и спокойное лицо!

… Сегодня мы узнали, что Щербовы живы и живут в Гатчино, у себя, в своем доме. Просили передать нам, что наш дом уже приготовляют для нас местные власти.

… Вчера был у нас Алексей Николаевич Толстой, он будет в Париже и хочет повидать тебя — не подойдешь ли ты для его пьесы».

«Москва, 26/VI — 37

… Папа тоскует без тебя, кажется, больше меня — по нескольку раз в день спрашивает: да когда же она приедет?

Посылаю тебе его портрет, может быть, дашь во французскую газету, пусть посмотрит фр. публика, какое у него милое и счастливое лицо на Родине, и скажи им на основании писем от нас, как всё искажают путешественники, нужно быть русским и любящим свою родину, а главное, отрешившимся от прошлого, понимать, что все здесь идет к лучшему и крупными шагами…»

«Голицыно, 17/VII — 37 г.

… От всех волнений и переживаний папа немного прихворнул, на нервной почве, а теперь, когда ему говорят (желая услужить или помочь) — вы больной, он отвечает: „я не больной, я нервный“.

Сидим тихо, мирно на даче. Теперь папа, узнав, что Щербовы живы, рвется в Гатчину… Пав. Егор., как художник, получает пенсию. Ну вот и все новости, м. б., еще будем жить в Гатчине в своей избушке».

«Голицыно, 25/7 — 37 г.

… Ты спрашиваешь, лучше ли глаза у папы, к сожалению, ничего сделать нельзя — это у него на почве склероза, если склероз всего организма уменьшится, то и зрение улучшится. Надеюсь, что он окрепнет на воздухе, да при хорошем питании».

«Голицыно, 6/8 — 37 г.

… Начинаем скучать в одиночестве, папа уже желает видеть людей — просится в Москву, но я думаю сидеть, пока погода позволит. Папа очень любит прогулку — опускать к тебе письмо».

«Голицыно, 12/8 — 37 г.

Милая моя единственная дочка!

Прочитав твое письмо, где ты пишешь, что сделалась настоящей звездой, я долго плакала — и от радости, и от тревоги за тебя. Ты в таком возрасте, когда у родителей нет права вмешиваться в дела своих детей.

Я, конечно, счастлива, что ты упорным трудом добилась признания: это была цель твоей жизни — и, конечно, всякого артиста. Но об одном хочу тебе сказать. Пусть от славы не кружится у тебя голова. Живи скромно, не делай долгов, будь осторожна с людьми.

Сердце мое болит, и я тоскую без тебя, но если ты будешь по-настоящему счастлива, то мы с папой будем счастливы!..»

«16/8 — 37 г. Голицыно.

… Погода здесь стоит чудесная, на даче пробудем, пока только можно будет, до холодных дней…

Пишу плохо, так как на руке у меня лежит Ю-ю.

… Сегодня папа меня радует: веселый, бодрый и всем интересуется, а то эту неделю немного хандрил.

Ну, все трое целуем тебя, папа просит приписать, что Москва изумительно красивая и что мы ждем там квартиру, в надежде на твой приезд. Он с гордостью всем говорит: „У меня есть дочь, талантливая и красивая“.»

«2/IX — 37 г.

… Погода у нас еще хорошая. Сидим еще на даче, хотя в воздухе уже чувствуется осень. Папа сидит в боевой готовности — чтобы нести тебе письмо на почту, ужасно любит это занятие».

«8/IХ — 37 г.

… Мы приехали в Москву на праздник XX годовщины Великой Октябрьской социалистической революции. Папе прислали почетные билеты на трибуну. Нам все было прекрасно видно. Папа потрясен грандиозным зрелищем! Сказал, что теперь я вижу, для советских граждан невозможного нет! Как жаль, что тебя в эти дни здесь нет! Москва необыкновенно украшена».

«Москва. 22/XI — 37 г.

… Раз ты собираешься скоро приехать, то я не хочу тебе ничего описывать — все сама увидишь. Какая ужасная жизнь в эмиграции, действительно стоячее болото! Здесь все работают, все стремятся вперед, во всех отраслях, всякий труд уважается. Я тебе писала, как оплачивается труд артистов, но забыла приписать, что такой фильм, как „Поединок“, ставят в течение 6 месяцев.

Союз советских писателей все меры принимает, чтобы у нас как можно скорее была квартира либо в Москве, либо в Ленинграде».

«Москва, 28/XI — 37 г.

… Посылаю тебе вырезку о „Поединке“, из которой ты увидишь, что начинают в декабре, — жаль, если ты опоздаешь из-за пустяка. На днях заканчивается сценарий на „Штабс-капитан Рыбников“ и ведутся переговоры об „Олесе“, хотят ее сделать заново.

… Мы с папой за это время переборщили с развлечениями, я ему поверила, что он окончательно окреп, и стала исполнять его прихоти: то в цирк, то в цыганский театр, то в кино. Он хорошо теперь ходит в кино, т. к. все понимает, и нервы опять немножко разгулялись».

По словам свидетелей, отец часто плакал. Его все трогало — и русские дети, и запах родины, и, в особенности, внимание к нему советских людей.

Писатель Телешов вспоминает:

«В доме отдыха Литфонда в августе 1937 года был организован товарищеский прием красноармейцев Пролетарского дивизиона. Приехало человек двести. Наготовили им ватрушек, квасу, всякой сдобы, ягод, что было исключительно только „свое“ и ничего купленного. Сад был празднично убран. Везде флажки, букеты и плакаты с девизами и стихами. Гости пришли с маршем и песнями. Пели, играли в горелки, плясали взапуски. Некоторые из бывших здесь писателей читали новые стихи, как Лебедев-Кумач, Маркиш, Лахути. В ответ на это и красноармейцы читали свои произведения. Было весело и радостно. На этот праздник приглашен был и Куприн. На игровую площадку вынесли ему кресло, усадили с почетом, и он сидел и глядел на все почти молча. К нему подходили иногда военные, говорили, что знают и читают его книги, что рады видеть его в своей среде. Он кратко благодарил и сидел в глубокой задумчивости. Некоторым казалось, что до него как будто не доходит это общее товарищеское веселье. Но когда красноармейцы запели хором русские песни — „Вниз по матушке по Волге“, про Степана Разина и персианку и другие, он совершенно переменился, точно вдруг ожил. А когда запели теперешнюю песню „Страна моя родная“, Куприн сильно растрогался. Когда же отъезжающие красноармейцы выразили уже громко как писателю свой прощальный привет, он не выдержал. То, что в этот день пережил он молча и, казалось, безучастно, вдруг вырвалось наружу. „Меня, великого грешника перед родиной, сама родина простила, — заговорил он сквозь искренние горячие слезы. — Сыны народа — сама армия меня простила. И я нашел, наконец, покой“.»

Когда отец вернулся на родину, он первым делом захотел узнать, живы ли Щербовы. Оказалось, живы. Между мамой и Анастасией Давыдовной началась частая переписка.

21 августа 1937 года мама писала мне:

«Теперь мы часто переписываемся со Щербовыми. Они так обрадовались нашему приезду, ведь они, бедные, одиноки — сыновей нет в живых. Одно меня тревожит, что Павел Егорович захворал гриппом, и осложнилось воспалением легкого. Как всегда, не позволял доктора пригласить и только согласился ради нашей встречи. Страшновато, ведь он старше папы. Если он умрет, для папы будет драма — он так обрадовался, когда узнал, что слух оказался неверным — лет десять мы считали его умершим, а теперь неужели не увидим его.

Анастасия Давыдовна пишет, что Павел Егорович прочтет письмо от нас, спрячет, потом снова прочтет. Здесь тоже был слух, что папа умер в 31 году — к долголетию.

Папа сидит рядом и говорит: „Передай отцовское повеление дочери, чтобы ехала в родительский дом!“»

6 августа 1937 года в письме Анастасия Давыдовна рассказывает, что еще до возвращения Куприна жильцам нашего гатчинского домика было объявлено о выселении и что «…когда принесли газету с извещением о Вашем приезде и изображение (ее принес нам знакомый в 1 час ночи), я взглянула мельком и отложила встречу. Александр Иванович такой худенький, что я боялась расплакаться, и два дня было такое состояние, что если бы было время, то сидела бы и плакала, а если бы могла пить, то запила бы. Вот и сейчас, думая о нашей встрече, я радуюсь и боюсь, все всколыхнется в моей душе. Какая-то стала моя Оксанушка? Опять, опять увижу. Вчера встретила Вашу Катерину, поперек себя толще. Она так заржала — „наши, говорит, — приехали“ (Катерина у нас кухаркой работала до 1918 года, потом вышла удачно замуж и, как видно, преуспела. Она всегда считала себя членом нашей семьи, и в трудные голодные годы мы часто были сыты благодаря ей. — К. К.).

… Да, какие мы с Павлом бедные — нет ни Вадима, ни Егорушки. Но я не ропщу — „да будет воля Его“. И теперь будем жить вместе, мои родные, и будет легче нам».

Щербов серьезно заболел, но, как всегда, грозно отказался от докторов и лекарств. Бедная тетя Настя в спорах и скандалах всегда была побежденной стороной.

13 августа 1937 года в два часа ночи Анастасия Давыдовна пишет маме: «… Вчера Павел Егорович согласился позвать доктора только ради встречи с Александром Ивановичем. Доктор нашел катаральное воспаление левого легкого вследствие гриппа, который Павел Егорович вынес на ногах».

Как видно, Щербов остался все таким же властным и упрямым.

«… Я ни одного дня не забывала Вас. Пава ревниво Вас любит — „мои и больше ничьи“. Даже адрес Ваш никому не дает и мне запретил».

Моя мать издали старается помочь Щербовым. Она посылает им деньги, зная, как трудно с больным, да еще таким капризным. Она пишет тете Насте, что помочь другу доставляет удовольствие Александру Ивановичу, а она всегда все делала, чтобы доставить ему удовольствие. Она, как ребенка, в письмах упрашивает Щербова слушаться докторов и принимать лекарства.

2 сентября она пишет: «… Александр Иванович в этом отношении покорный, все глотает, что дадут. Он сидит рядом и поддакивает: „Да, да, все глотаю. Скажи Павлу Егоровичу, что прошу его укрепить сердце, чтобы мы могли хорошенько выпить при встрече“.»

Павлу Егоровичу становится все хуже. Куприн рвется к своему старинному другу.

14 сентября мама пишет: «Александр Иванович меня все упрашивает поехать в Гатчину. Говорит: „Поедем, милая, поскорей, может быть, мой приезд его поднимет, а если суждено… то я буду знать, что я скрасил ему последние минуты“.»

Но доктора все еще против поездки Куприна, ему требуется покой. Никто еще не знал, что и Куприн смертельно болен.

30 октября Щербова — Куприным: «Как тяжело переживать мне его страдания! Сознание, что вы есть у меня, очень меня поддерживает. Павел в бреду все вас вспоминал, все вас звал».

В этот же день мама пишет Щербовым, что «Александр Иванович сегодня заплакал, когда я читала в письме, что Павлу Егоровичу хуже. Решила ему больше правды не говорить».

Павел Егорович Щербов умер 7 января 1938 года, ночью, так и не увидевшись с Куприным.

В конце 1937 года мои родители решили поехать в Ленинград, с тем чтобы решить вопрос об окончательном местожительстве. Остановились у старого знакомого, портного Катуна. Когда-то отец предложил ему вывесить в приемной комнате следующую надпись:

В кредит не шью… Поставил точку,

Обычай дружбы мне не нов.

Наденет друг штаны в рассрочку,

И нет ни друга, ни штанов.

Вскоре Куприным предоставили квартиру на Лесном проспекте.

Мама мне пишет:

«21/I — 1938 г.

Папа хворал, был в больнице, не хотела тебя огорчать. Теперь он дома, поправляется. Я пришла в себя и снова могу сесть за письмо.

У нас прекрасная квартира, 4 комнаты, ванная, кухня, центр. отопление, телефон.

Была у Щербовых, застала Павла Егоровича в агонии, 10 дней тому назад он скончался».

27/II — 38 г.

«Ты спрашиваешь, какое впечатление от Гатчины? Конечно, очень сильное: стоит маленький зелененький домик, весь в снегу (эта зима очень снежная), в котором мы с папой были молоды и ты была крошкой.

Весь поселок очень нарядный, от такого пейзажа глаз за 18 лет отвык. В самый дом не заходила — не хотела беспокоить людей».

Ни отец, ни мать так и не нашли в себе сил, чтобы зайти в зеленый домик. Слишком много воспоминаний было с ним связано…

2/VI — 38 г.

«На этих днях едем в Гатчину, но не на свою дачу — на ней еще живут, нет еще помещения, куда бы их переселить. Мы пока будем жить у нашей соседки, с которой только теперь подружились. Приглашены на все готовое.

Здоровье папы лучше, врачи надеются на полное выздоровление…»

Приехав в Гатчину, мои родители окончательно отказались от своего участка и от компенсации в семьдесят тысяч за него. Они поселились на маленькой дачке Александры Александровны Белогруд, вдовы известного архитектора. (Эта дачка существует и до сих пор, рядом с участком, где когда-то был зеленый домик.)

Жили они тихо. В саду Александры Александровны была масса цветов, она прекрасный и страстный садовод. Отец наслаждался, гулял маленькими шажками. Но болезнь и слабость усилились.

Ему стало очень плохо, и врачи срочно решили перевезти его в Ленинград. За ним приехала санитарная машина. В последний момент Александра Александровна вдруг побежала на наш бывший участок и спешно набрала в корзиночку «потомки» когда-то посаженной отцом клубники Виктории. «Из вашего сада, Александр Иванович», — сказала она, поставив рядом с отцом сочные плоды. Куприн благодарно улыбнулся.

В Ленинграде врачи решили сделать отцу операцию.

24/VII — 38 г.

«Ничего радостного о папе сообщить, к сожалению, не могу: у него рак пищевода! Операция ему сильно облегчила — его питают через желудок, он очень посвежел, но надолго ли это?

Сейчас проснулся (он много спит, к его счастью), и первое слово — а дочка где, моя Ксения? Я ему показала твой портрет с собачкой. Он сказал: „Какая она у нас красивая“.

Я, конечно, чувствую себя придавленной судьбою… Сама понимаешь, смотреть на любимого человека и знать, что спасти невозможно!

В смысле ухода и в окружении все, что только возможно, он имеет: и лучшие врачи, профессора и знаменитости около него.

Что возможно для спасения или, вернее, для продления его жизни, все делается — одним словом, он на давно желанной Родине.

Я счастлива, несмотря на ужасное горе, что желание его и мечта сбылись».

Через неделю, 3 августа 1938 года, мама писала:

«Нет слов, как мне тяжело тебе писать, что папочка тает с каждым днем…

О себе не пишу — ты ясно сама себе представляешь мое состояние — ведь папочка наш особенный! Нежен он со мною необыкновенно, но говорить уже не может. Но улыбается так мило, что сразу легче делается.

Больше не могу писать, сердце не выдерживает…»

Когда-то, заболев в молодости, Куприн сказал, что, умирая, он хотел бы, чтобы любящая рука держала его руку до конца.

Его желание исполнилось. Мама ни на минуту от него не отходила, и несмотря на его слабость, всю свою оставшуюся силу он вкладывал, чтобы крепко, крепко держать маленькую ручку своей жены. Так крепко, что мамина рука затекала.

Мама записала в дневнике все, что говорил незадолго до смерти отец:

«Я чувствую, что меня что-то вздернет, даже испуг будет, а потом я поправлюсь.

Я глупею, с головой что-то делается — помоги же мне, позови доктора.

Я не хочу умирать, жизни мне хочется. Ксению скорее позови, я не могу без нее больше».

Перекрестился и говорит: «Прочитай мне „Отче наш“ и „Богородицу“, — помолился и всплакнул. — Чем же я болен? Что же случилось? Не оставляй меня».

«Мамочка, как жизнь хороша! Ведь мы на родине? Скажи, скажи, кругом — русские? Как это хорошо!»

«Я знаю, что я иногда схожу с ума и бываю тяжел, но, милая, будь со мной милостива.

Я чувствую, что что-то ненормально, позови доктора.

Посиди со мной, мамочка, так уютно, когда ты со мной, около меня! Мамочка, люблю смотреть на тебя».

«У меня теперь какой-то странный ум, я не все понимаю.

Вот, вот начинается, не уходи от меня, мне страшно».

Александр Иванович Куприн умер 25 августа 1938 года. Моя мама погибла во время блокады Ленинграда пять лет спустя. Оба они покоятся рядом на Волковом кладбище. Это своего рода музей. Первым погребен здесь писатель-бунтовщик Александр Николаевич Радищев в 1802 году. Каждое имя на памятниках принадлежит прошлому, настоящему и будущему.

Вернувшись на родину, я, конечно, посетила Литераторские мостки, как теперь называется Волково кладбище.

Приближаясь к могиле отца, я увидела большой букет нарциссов, которые он очень любил и собственноручно сажал в нашем садике в Гатчине. Нарциссы были одним из первых чудес весны моего детства. Меня этот жест неизвестных почитателей растрогал до слез. Я часто приезжаю и долго гуляю по кладбищу, где похоронено много людей, связанных с моим отцом.

Вот высокий конус, похожий на «черного человека» — Леонид Андреев. Они часто ссорились с отцом. Вот задумавшийся над стопкой книг Н. К. Михайловский, на именинах которого полюбили друг друга мои отец и мать. А вот Мамин-Сибиряк с дочерью Аленушкой, а внизу под памятником скромная доска: «Мария Морицовна Абрамова». Вот могила Н. Гарина-Михайловского, о последней трагической встрече с которым отец написал очерк; С. А. Венгерова, А. Н. Будищева, забытого сейчас писателя, соседа и друга Куприна по Гатчине.

Здесь и старшее поколение великих мастеров: Тургенев, Салтыков-Щедрин, Гончаров, Успенский, Лесков. Добролюбов перед смертью попросил похоронить его рядом с Белинским, и вот уже более ста лет их два памятника окружает общая чугунная ограда.

Мои прогулки не грустные, здесь столько бессмертных.

Каждый оставил для потомства часть своей души, своего таланта и ума.

И я знаю, что и мой отец жив, жив в своих книгах, стоящих на полках миллионов советских людей.

Москва, 1968–1977