7. Лесные пильщики
7. Лесные пильщики
Мы пришли в деревню значительной величины. На втором ее конце стоял красивый помещичий дом Шипова, у которого поселилась жена Писарева, после того как ее выпустили из-под домашнего ареста в Потапове. У меня уже заблаговременно было написано в поле, за несколько верст отсюда, карандашом такое письмо:
«Дорогая Полина Александровна! Я пришел сюда в виде крестьянина-пильщика и могу рассказать Вам много интересного о наших. Приходите сегодня в шесть часов, когда будет темно, на перекресток дорог за Вашим домом. А там я Вас встречу, как бы случайно».
Я подписал внизу этого письма свою фамилию, заклеил конверт, надписал на нем ее адрес и теперь, подойдя к ее дому и отлично зная, что в восемь часов утра у помещиков все спят, я вызвал стуком в дверь прислугу, оставив Союзова вдали. Ко мне выглянула в слегка приотворенную дверь молоденькая горничная.
— Чего тебе надо? — строго спросила она меня.
— А вот барыне, Полине Александровне, из Потапова письмо с оказией прислали.
— Все в доме еще спят. Приходи через два часа.
— Зачем же приходить? Передай письмецо ты.
Я вынул его из кармана, просунул ей в щелку, и она, ничего не сказав, — стоило ли разговаривать с таким неотесанным парнем в архалуке и лаптях, — быстро затворила перед моим носом дверь, и я больше ее не видал. Смеясь, я возвратился к Союзову.
— Видишь, говорю, как трудно вести пропаганду в лаптях! Оказывается, что даже для проповеди всеобщей гражданской равноправности надо одеваться почище! А то в деревнях крестьяне тебя не пускают ночевать, говорят: иди к десятскому; при встрече никто тебе в лицо не взглянет, а смотрят на твои ноги; при разговоре же думают: «И чего ты, косолапый, тоже рассуждать лезешь?» А для наблюдения жизни людей это ужасно интересно: все междучеловеческие отношения представляются совсем в другом виде!
Мы вошли в ближайшую избу.
— Пришли в ваши края пильщиками, а не то чернорабочими на завод, — говорю я. — У кого бы на хлебах поместиться?
— Идите к десятскому. Вон там, вторая изба с того краю! — услышали мы стереотипный в этом нашем путешествии ответ. — Он назначит к кому.
Мы пошли к десятскому. Это был такой же мужичок, как и все другие, только позажиточнее и грамотнее.
Он внимательно начал рассматривать наши паспорта, сначала с одной стороны, потом с другой, и увидал у Союзова штемпель прописки в какой-то из петербургских частей. Кравчинскому нельзя было вытравить его при очистке старого бланка посыпанием белильной извести и размазыванием ее жидкой соляной кислотой, потому что штемпельная краска не поддается им, как чернила. Там Союзов был прописан в звании печника.
— Да что вы, братцы, тронулись в уме, что ли? — сказал он с недоумением, обращаясь к нам. — Печное ремесло знаете, в Петербурге бывали, а теперь пошли сюда в чернорабочие!
Видя, что это простой, добродушный крестьянин, Союзов ему сказал:
— Совесть зазрила. Захотели жить так, как живет самый простой народ. Ведь братья мы все!
— Да ты из толка (т. е. вероисповедания) какого будешь, что ли?
— Нет, мы по старообрядчеству молимся! — сказал Союзов, зная, что здесь много старообрядцев и они нетерпимее относятся к православным, чем последние к ним, в большинстве случаев совершенно индифферентные.
— Уж, верно, из толка какого! — недоверчиво сказал десятский. — А не то, может, — вдруг догадался он, — вас из-за озорства какого в пьяном виде из Питера выселили? Уж признавайтесь!
— Да почему же ты не хочешь поверить, что нас просто одолела жалость к бедному крестьянскому народу и что мы в самом деле захотели жить попроще, как весь народ?
— А народу-то легче от этого будет? Нет, это ты неладно говоришь. Всякому хочется жить получше, а не похуже. Отсюда в Питер идут, а не из Питера сюда. Верно уж у вас двоих ум за разум зашел или что иное на уме, чего сказать не хотите. И думаю я, что погнали вас обоих из Питера за озорство в пьяном виде. Ну да мне все равно. Только у нас здесь не пьянствуйте и не озорствуйте. Пойдемте, я поведу вас к соседу, может, он примет.
Сосед — небольшой русый мужичок — и его супруга в ситцевом платочке с любопытством взглянули на нас.
— Вот привел к вам питерских печников, — сказал им, смеясь, десятский. — Захотели, говорят, покрестьянствовать в чернорабочем виде на заводе или в дровяных пильщиках в деревне счастья попытать!
Все в избе весело рассмеялись.
— Врё! — сказал русый мужичок.
— Право! — ответил десятский. — Вот сами расскажут, если примете.
— Почему не принять. Мука своя, а весь приварок наш. По полтора рубля с человека в месяц дадите?
— Дадим!
— Так милости просим! Раздевайтесь.
Мы расположились и стали снимать нашу верхнюю амуницию медленно, по-крестьянски. Десятский распростился и ушел.
— Так и вправду из печников в чернорабочие захотели? — улыбаясь, заговорил хозяин, когда мы сели у стола, против огромного отверстия русской печи, наполовину задвинутой заслонкой.
Я собрался отвечать ему, но вдруг заслонка печки отодвинулась в сторону, и из нее выскочила, как русалка с распущенными каштановыми волосами, высокая, стройная девушка, совершенно голая. Схватив железную задвижку печки, она закрылась от нас ею, как щитом, и побежала к выходу из избы, причем, когда повернулась к нам спиной, перевела свой щит так, чтобы закрыть ею свою седалищную часть. Никто из присутствующих не обратил на нее никакого внимания, и разговор продолжался дальше.
— Да, из печников! — сказал я, как только дверь за девушкой захлопнулась.
Мне ясно было, что непредусмотренная нами надпись на паспорте сразу выводила нас из уровня простых чернорабочих и делала интересными в глазах окружающих нас крестьян.
К нашим словам уже не относились здесь так свысока, как в харчевне под Троице-Сергиевой.
— Уж извините! — сказала хозяйка нам. — Сегодня замешкаемся с обедом-то. Сами видите: парились мы все сегодня в печи-то!
Она подошла к опустевшей печи, вынула оттуда мокрый веник, которым, очевидно, только что секла себя ее дочь, мывшаяся по старинному русскому обычаю в печке за неимением особой бани. Потом оттуда же была вытащена большая мочала и лоханка с остатком воды. Хозяйка наша наложила вместо этого дров и затопила печку наструганной ею лучиной. Тем временем дочь возвратилась из соседнего помещения, т. е. из холодной (нетопленой) летней горницы, и, скромно поклонившись нам, принялась помогать по хозяйству.
— Вы, верно, никогда еще не были пильщиками? — спросил хозяин, возобновляя беседу.
— Нет еще, — отвечал Союзов.
— Это и видно! — сказала оборачиваясь хозяйка. — Разве такие пильщики бывают, как вы?
— А чем же мы не пильщики? — спросил я самоуверенным тоном.
Все рассмеялись, а дочка звонче всех.
— Да ведь пильщики-то — огрубелый народ. Лапищи-то у них, что твоя нога! А ты какой же пильщик? Сейчас видно, что городской!
— Ну что же, пилите! — улыбаясь, заметил хозяин. — Посмотрим, заработаете ли себе на хлеб-то у нас.
— На хлеб-то заработают, а вот посмотрим, много ли домой-то унесут! — заметила хозяйка. — Нет, уж лучше бы вы и шли по печному делу!
— Воротятся! — спокойно заметил хозяин.
— Ну а если на завод поступим? — спросил Союзов.
— Не примут. Туда уже много здешних ходило. Местов нет, все занято.
Услышав о печниках, пришедших сюда из Владимирской губернии (откуда были наши паспорта) пилить в лесу дрова вместо того, чтоб делать печки в Москве или Петербурге, многие крестьяне в тот же день побывали в нашей избе явно для того, чтобы посмотреть на такое диво.
Все они улыбались, слушая наши объяснения. Ясно было видно, что каждый из них в душе говорил: «Вот чудные, легкомысленные люди, я так никогда бы не поступил!»
Если б слухи о переодетых пропагандистах, ходящих в народ, дошли до этой глухой местности Костромской губернии, то мы были бы тогда же определены крестьянами как таковые.
Но здесь еще все было тихо и глухо. Здесь, как оказалось, знали, что муж сестры Шипова «пострадал за народ», но ведь он не переодевался, а потому никому из крестьян не приходило в голову сомневаться в печной профессии, прописанной на наших паспортах, которые десятский, кстати сказать, унес с собой.
— Нельзя их оставить у вас, — откровенно объяснил он нам свой поступок. — Возьмете да и уйдете, не расплатившись с хозяевами, тогда деньги-то за ваше прокормление откуда взять? Возвращу, когда будете уходить. А за сохранность паспортов не беспокойтесь, будут целы.
К полудню печь, из которой утром так неожиданно для меня выскочила хозяйская дочка, вновь была открыта, и из нее она сама вытащила большой горшок щей и другой — с кашей, и мы все мирно пообедали и легли отдохнуть по своим местам; мне с Союзовым назначили полати рядом с младшими детьми хозяев, двумя мальчиками-подростками.
К шести часам вечера я вышел, как было условлено, и встретился с Писаревой.
Полина Александровна была явно встревожена за меня и очень просила не поступать рабочим на завод.
— Брат боится пропагандистов, и управляющий очень присматривается ко всем вновь поступающим. Уже лучше наймитесь у крестьян в пильщики. На лесных рабочих не обращают внимания, и я всегда успею предупредить вас, если пойдут слухи. Они сейчас же дойдут до брата, и я узнаю.
Мы послушались ее совета и, не пробуя менять свою профессию, поступили в пильщики.
На следующий день наш хозяин отвел нас в крестьянский лес и указал место для работы. Крестьяне обязались нам платить, кажется, по семь копеек за каждую сделанную нами сажень дров. Это значило, что мы должны были сначала подпиливать деревья, валить их на землю, очищать от сучьев, распиливать стволы на кругляки в аршин длиной, раскалывать их на дровяные поленья и складывать в лесу в саженки, т. е. прямоугольные груды, каждая три аршина в длину и три аршина в высоту.
Пара хороших пильщиков могла, как нам говорили, сделать в день до трех таких саженок и таким образом заработать по двадцать копеек, что для чернорабочего в глуши в то время считалось достаточным заработком.
Союзов знал, как надо все это делать, и мы сейчас же принялись за работу.
Мне было жалко видеть, как одна за другой падали на землю под нашими пилами и топорами высокие стройные ели. Мы их очищали от сучьев, распиливали и расщепывали на поленья, вонзая топоры в концы тяжелых кругляков, а потом вскидывая их на плечи и раскалывая сильным ударом о лежащее бревно. Слишком сучковатые пришлось раскалывать клиньями. И вот, когда мы сложили к вечеру весь наш с великим трудом наколотый материал, то оказалось, что из него едва вышла одна сажень.
Наш хозяин пришел в сумерках посмотреть на нашу работу, покачал головой и сказал:
— Горе-пильщики!
— Ничяво! — ответил я. — Приобыкнем. Через неделю будем пилить не хуже других.
И мы пошли совершенно усталые на ночлег.
На другой день повторилось то же, на третий то же. Как мы ни старались, мы не могли напилить больше сажени, а следовательно, и заработать более семи копеек в день на двоих. А этого едва хватало на наше пропитание, как ни дешево нам было платить по пяти копеек хозяевам, да прикупать у них же муку, из которой хозяйка пекла нам в своей универсальной печи-бане отдельные караваи хлеба.
Но это было еще ничего. Через несколько дней наступили для нас и более тяжелые времена. Место, куда нас отвели пилить, было единственный сухой клочок земли в болотистом еловом лесу.
Как только мы счистили с него деревья, нам пришлось перейти в болото. В этом году снег выпал рано, он покрыл довольно толстым слоем лесную топь, затянутую до его падения лишь тоненькой ледяной пленкой, и потому болото, прикрытое им, как шубой, перестало замерзать глубже, хотя и начались порядочные морозы. Как только наши лапти проваливались сквозь снег, так ледяная вода, словно сквозь сито, проникала сквозь их отверстия, проходила через наши суконные подвертки и достигала до половины высоты наших колен. Если б при каждом новом шаге мы выдавливали старую воду и получали затем новую ее порцию, то нам ничего не оставалось бы делать, как бежать с позором домой.
Но, к счастью, происходило следующее физическое явление: как только мы выдергивали промоченные ноги на мороз, мокрая поверхность наших подверток и лаптей начинала обмерзать, и через несколько минут мы ходили по болоту в настоящих ледяных сапогах. С каждым новым провалом слои льда на ногах утолщались, и наконец стало почти невозможно поднять их.
— У меня, — сказал Союзов, — на каждой ноге по крайней мере по полпуда льда.
— И у меня тоже, — не без удовольствия ответил я. — Да кроме того, под этой корой к каждой ноге приложен как бы охлаждающий компресс.
В таком положении мы и работали с утра до вечера дней семь, по временам сбивая обухами топоров ледяную кору на своих ногах, когда она становилась слишком уж тяжела. На меня пока это нисколько не действовало, но у Союзова наконец сделалась лихорадка.
— Бросьте вы это дело! Оно не по вас! — уговаривал нас хозяин, которому вместе с несколькими его «суседями» мы наконец поведали, что оставили свое печное искусство «не по пьянству по буянству», а для того чтобы созывать народ «на великое дело освобождения России от царского ига».
— Мы и сами догадывались, — заметила нам хозяйка, — что вы неспроста так маетесь в лесу, да и вся деревня тоже догадалась.
Но мы еще не хотели сдаваться. Мы видели здесь сочувствие и на следующий день снова пошли работать. У Союзова появился сухой жар, и он сильно ослабел.
В этот раз мы не наделали с ним даже и полусажени дров. На следующий день он совершенно не мог выходить и лежал на печи. Только на четвертый ему стало лучше.
Делать было нечего. Пришлось бросить лесопиление. Мы расплатились с нашими хозяевами, приветливость, внимание и сочувствие которых возрастали к нам с каждым днем, и пошли обратно в Кострому.
Я был опечален, что приходится уходить, не устроив здесь нового опорного пункта для будущего восстания за республику. Не прошли мы и полуверсты, как хозяин догнал нас с двумя кусками пирога с капустой.
— Возьмите себе на дорогу, — сказал он.
Мы поблагодарили и положили куски в карманы.
— А много таких, как вы, теперь ходит в народе? — спросил он как-то нерешительно, продолжая идти с нами далее.
— Да, порядочно.
— Дай вам бог. Только дело-то трудное. У начальства сила, у нас рознь. Когда народ будет подниматься, скажите и нам. Если кто скажет, что пришел от вас, я того спрячу в доме. А сами-то вы правда печники?
— Столяры, — сказал Союзов полуоткровенно.
— А может, и побольше, чем столяры? — ответил крестьянин многозначительно.
— Тебя вот видели, — сказал он, обращаясь ко мне, — как ты за деревней с шиповской барыней вечером ходил. Мы знаем от ихней прислуги, что муж-то ее тоже пострадал не за худое дело, а за то же, о чем и вы нам говорили, то есть чтобы русской землей править, как в чужих странах, значит, выборных в Питер посылать.
Что мне было ответить? Опасаясь, что пойдет болтовня и могут выдать Писареву, я предпочел на этот раз ничего не говорить о нашем свидании и сказать просто, что я столяр из Москвы. Это сбило бы, думалось мне, Третье отделение с верного пути. Пусть моя предосторожность теперь окажется и напрасной, но лучше сделать тысячу напрасных предосторожностей, чтоб застраховать один случай, чему тысячу раз проболтаться без вреда, а в тысячу первый раз погубить все. Ведь ему же должно быть безразлично, кто я такой, а я действительно умею столярничать.
— Кто бы ты ни был, — ответил он, — а у нас тебя все полюбили. Да и крепок же ты! Две недели в такой-то холодище в болоте лесном выстоял! Мы все говорили, беспременно оба свалятся! Нам самим было бы невмоготу так целый день стоять.
У меня готовы были выступить на глазах слезы от умиления. Никто не мог бы мне в то время сказать лучшего комплимента. Оказалось, что этот сорокалетний мужичок не только перестал смеяться над нами, как в первый день, когда назвал нас «горе-пильщиками», но в течение недели совершенно переменил о нас свое мнение. И в длинные зимние вечера, когда мы подолгу беседовали с ним и его семьей, он сильно привязался к нам и теперь расставался со слезами на глазах.
Значит, и пункт опоры в народе, о котором я мечтал, устроился здесь как-то сам собой, когда я менее всего ожидал этого! Как мне везет счастье! Когда все товарищи кругом гибнут в народе один за другим и всё, что они делали, расстраивается, у меня уже есть три опорных пункта: в Курской губернии, здесь, в Костромской, и восстановленный пункт в Даниловском уезде Ярославской губернии, у Ильичей. Верно, скоро восстановится пункт и там, под Троице-Сергиевой, думалось мне. Как странно, что у меня, меньше всех верившего в народ, уже вросли в него, так сказать, корни в четырех губерниях! Не ошибся ли я, думая о народе плохо?
Воспоминание о всеобщей безграмотности, царившей в то время среди крестьян, опять подсказало мне: у них много неприязни к тиранящей их бюрократии, но мало гражданского сознания, и что значат эти четыре человека среди десятков миллионов населения! Самообман думать, что я что-то сделал! Пусть и у других товарищей будет постольку же или в десять раз более опорных пунктов, а все-таки и это капля в море!
Мои мысли вдруг перескочили на другую сторону вопроса. Нет! Дело не так плохо! Ведь нам же бессознательно помогает администрация, этот, по выражению Союзова, медведь, разбивающий голову камнем защищаемому им монархизму! Она повсюду разгласила о нас, желая отличиться своим усердием в ловле нас. Благодаря ей и здесь узнали о новых общественных идеях, о новых людях, узнали, правда, в искаженном виде, но это все равно. Пожар разгорается благодаря ей и, может быть, через несколько лет охватит всю страну. Но ведь это будет не во имя наших чистых идей, а во имя целей, искаженных администрацией и нашими врагами? Ну так что же! Тем хуже будет для них самих, и для их царей, и для всех, кто отдается под их защиту! Пусть и пеняют не на нас, а на свою собственную глупость и сплетничество, пусть получают должное вознаграждение за свою ложь на все высокое и справедливое.
Возвратный ямщичок догнал нас на дороге и довез к ночи до Костромы за двадцать копеек.
— Хочешь опять на постоялый двор ночевать? — спросил я Союзова, приехав в город.
— Нет! Уж лучше в овине где-нибудь, — сказал он. — Я теперь, кажется, совсем оправился.
Мне тоже больше нравилось в овине, и потому, пройдя Кострому, мы пробрались в ночной тьме в один из ближайших к нам деревенских овинов и ощупью, в непроницаемой тьме, спустились в его яму.
Там Союзов мог зажечь, не рискуя привлечь внимание, захваченный нами еще в Москве на случай ночных похождений огарок свечи, и при его колеблющемся свете мы увидели вокруг себя бревенчатый закоптелый подземный сруб и такой же бревенчатый потолок над ним. Пахло дымом, очевидно, овин действовал утром. На земляном его полу лежали потушенные головни.
Мы стали выбирать местечко, где бы лечь, но везде была сплошная грязь от просачивавшейся в яму воды благодаря зимней оттепели.
— Навалим сюда кучу соломы сверху, — сказал Союзов. — Тогда будет хорошо.
— Ладно!
Мы поднялись наверх, принесли сюда несколько охапок сухой соломы и, разложив ее, легли, радуясь своей изобретательности; и быстро заснули.
Однако после полуночи я увидел почти такое же сновидение, как и при ночлеге в болотистом лесу под Москвой. Я плавал по какому-то безбрежному ледовитому океану, куда свалился с ледяной горы, и дрожал от холода.
Проснувшись, я почувствовал тоже сильный холод под боком, на котором лежал, и убедился, что вода просочилась к нему сквозь солому и мою одежду. Но наученный опытом, я уже не шевелился, зная, что тогда выдавлю вон согретую мною воду и взамен ее наберу свежей, холодной.
Союзов спал рядом тревожным сном и по временам стонал.
Вдруг он проснулся, и по шуршанью соломы в темноте я догадался, что он перевернулся на другой бок.
— Что ты делаешь! — тревожно воскликнул я. — Ведь ты промочишь теперь оба бока! Перевернись скорей на прежний, чтоб хоть один сохранился сухим!
Он быстро перевернулся, но затем сказал:
— Нет, здесь невозможно спать! У меня опять начинается лихорадка! Пойдем, ляжем наверху, в сушилке.
— Но там придется спать на круглых бревнах.
— Лучше на бревнах, чем в луже холодной воды.
Забрав свои мешки, мы вылезли из ямы и, наложив соломы на бревна сушильни, т. е. комнаты над овинной ямой, куда ставят для сушенья снопы, разлеглись там. Было жестко на круглых бревнах, но вода в промоченном боку начала понемногу согреваться и подсыхать. Когда мы через несколько часов проснулись, от нее нам чувствовалась только слабая влажность. Союзов первый встал и пошел осмотреть окрестности. И в ту же самую минуту я услышал его встревоженный голос:
— Скорее! Скорее выбрасывай мне топоры, пилы и оба мешка и выскакивай сам! Крестьяне идут!
В один миг я исполнил требуемое, выскочил и выглянул в овинные ворота с той стороны, в которую вновь бросился смотреть Союзов.
Человек восемь крестьян шли по направлению к нашим овинам, очевидно, продолжать сушку и молотьбу. Захватив пилы и топоры и накинув спешно архалуки, мы оба быстро вышли из противоположных дверей, которые, к нашему удовольствию, были обращены к дороге, и вступили на нее, все время скрытые от крестьян стеной овина.
— Вот хорошо было бы, если б они застали нас спящими в сушильне! — заметил я.
— Я потому и вышел посмотреть, — ответил он. — Я все время боялся, что нас застанут. Теперь в овинах с утра работают.
— А что бы они сделали с нами, если б нашли спящими?
— Приняли бы за бродяг и избили бы!
— А мы показали бы им наши паспорта!
— Не поверили бы. Сказали бы: «Отчего же не пошли к десятнику? Он бы назначил к кому ночевать».
— Да, трудно бы было вывернуться, особенно в этой местности, где меня именно и ищут, — ответил я. — Нет хуже, как ночевать в овинах осенью и зимой. Летом и весной — другое дело, тогда в овинах не работают. А из всех способов — лучше всего спать на сеновалах и под стогами на снегу!