Лесные ночи

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Лесные ночи

Высоко в небе над рекой висит луна. Полная луна, педеко дрома кируа — «та, которая пишет волшебными красками». Она расцвечивает перекаты пятнами серебристой пены, перебрасывает золотые мосты через глубокие тихие плесы. Река негромко поет. Журчит, воркует, булькает. То словно задорный девичий смех звучит, то будто парень шепчет ласковые слова.

С двух сторон к реке подступают заросли — пятнистые, как шкура пантеры, какое-то колдовское, чарующее смешение оникса и серебра. Дальше, сколько хватает глаз, простирается высокий лес. Исполинская бесформенная масса темного малахитового цвета. Он сейчас представляется мне чудовищным существом, этаким спящим драконом. Или он вовсе и не спит? А неотступно следит за мной сотнями темно-зеленых глаз? Я ощущаю его дыхание. Оно нашептывает мне о лунной росе и влажной земле, о гниющих листьях и затаившихся цветах, о жизни, весь срок которой один лунный час, и о жизни, которая длится тысячи лет, о любви, рождении и смерти в нескончаемой шахматной партии, где мраморно-белый свет играет против теней цвета умбры.

С каждым вздохом запахи меняются, как меняются голоса, звучащие в кронах деревьев, в зарослях сурибио, в густой вязи лиан. Голоса сотен незримых существ. Они скрипят, и щебечут, и тренькают, сливаясь в трепетный металлический хор. То вдруг утонут в чьем-то крике, рычании, стоне, то опять всплывают на волнах тишины.

На узкой косе между Икаде-до и Данда-до стоит белая статуя. Но это не холодная мраморная белизна, а живая, теплая, с оттенком лунного золота. Она не шевелится — статуя, которая вовсе и не статуя, а моя жена. Глаза ее чутко ловят малейший всплеск или рябь около лески, заброшенной в заводь под большим камнем ниже переката. Глядя на нее, я забываю о собственной удочке.

Мы начали удить через час после того, как зашло солнце. Стоящая между нами корзина до половины наполнена широкими золотистыми дорадами, скоро можно идти домой и коптить наш улов. Но сейчас нам всего на свете дороже эти минуты под луной, у певучей реки.

Мы оба воспринимаем ночь, но воспринимаем по-разному. Ей больше говорит лунный свет, этот неправдоподобный тропический лунный свет, который вливается в хижину и не дает нам уснуть, который завораживает ординарные заросли и берега, превращая их в фантастический сказочный край, и населяющие этот край немыслимые, неслыханные существа кажутся более живыми и реальными, чем наши собственные тела. Свет, в одно и то же время неудержимо манящий своим волшебством и наполняющий душу глубоким, таинственным страхом перед непонятным призывом, которому ты должен подчиниться.

Моей душе ближе мрак, черный бархатный мрак под пологом сельвы. Я почти физически ощущаю его, словно черную жидкость, которая расступается передо мной, когда я вхожу в нее, но тотчас смыкается позади меня, как смыкается вокруг пловца вода в черном омуте. И рука невольно сжимает крепче древко копья или рукоятку мачете. Где-то во мраке скользят лабария и бушмейстер[42], лежат в засаде ягуары, но для меня именно мрак — реальная субстанция, а все эти существа из плоти и крови — лишь своего рода эманации мрака. И однако он манит меня, манит так сильно, что хочется нырнуть в него, как ныряешь в воду.

Но я ощущаю и лунное волшебство, всем своим существом убеждаясь в справедливости древнего индейского сказания о лунном жале. В отличие от солнечного жала оно не убивает насмерть, зато отравляет нервы и жилы коварным ядом странного безумия. Па-ку-не — «живущая в лесу», «говорящая без голоса», называют индейцы лесную колдунью, которая завлекает охотника и обнимает его так, как не может обнять ни одна женщина, рожденная женщиной, и поедает его глаза и сердце. Индейцы рассказывают о ней только шепотом, только днем, только в хижине.

Теперь я знаю Па-ку-не. Если бы не дивная белая статуя, что стоит в нескольких шагах от меня, я сегодня ночью устремился бы в заросли искать Па-ку-не. Вдруг статуя становится женщиной. Рука зашевелилась, и вот уже все тело полно кипучей жизни, ноздри расширились, губы то приоткроются, то плотно сомкнутся. Она осторожно выбирает леску… отпустила несколько метров… снова тянет, уже быстрее. На крючке — рыба, большая рыба.

Я берусь за мачете в ту самую секунду, когда сверкающий полумесяц взлетает на метр над водой и падает в рое бледно-золотых брызг. Еще рывок — добыча на песке. Короткий, резкий удар тупой стороной мачете, и она застывает недвижимо. Это рубиа килограмма на четыре — лососевидная рыба длиной чуть не с руку, с темно-красными плавниками, невыразимо красивая. Так и кажется, что ее выковал Бенвенуто Челлини из серебра, меди и электрона на радость какому-нибудь князю эпохи Возрождения.

Пора кончать и идти домой, нашего улова хватит на несколько дней, и не только нам, но и собакам, которые остались сторожить хижину. Забрасываю корзину на спину, и мы ныряем в бамбуковые заросли. Здесь нужен фонарик, чтобы не оставлять клочья собственной шкуры на жесткой и острой траве или на кривых шипах бамбука гуадуа. Тело не защищено одеждой, ведь мы пошли удить ночью в уединенный уголок, до которого от дома не больше километра. По той же причине у нас нет никакого оружия, кроме мачете.

Впереди открывается прогалина, отделяющая высокий бамбук от толстых стволов дремучего леса. Отсюда до нашего ближайшего участка кукурузы всего пять минут ходу. Вдруг мы замираем на месте и стоим, словно каменные, взявшись за мачете. Из темных зарослей на узкую световую дорожку от фонаря не спеша выползает змея. Тяжелое, мощное туловище, темно-коричневые ромбы на сером фоне — все ясно. Это бушмейстер. Больше двух саженей литой силы, этакая смертоносная лиана с колено толщиной.

Мы выдергиваем мачете из ножен, но это пустой жест. Что наш короткий клинок против этой бесшумной смерти. Сейчас бы хорошую, длинную палку, а впрочем, палкой здесь не размахнешься: ветки мешают. Будь у нас ружье, лук со стрелами, даже копье, мы могли бы сразиться с драконом. Теперь остается лишь стоять на месте и ждать, что он соизволит предпринять.

Змея медленно свивается в широкую спираль и лежит, словно круглый ковер. Плоская голова с дюймовыми клыками покоится на одном из колец, маленькие гранатовые глаза завороженно глядят на фонарь. Эта тварь и не помышляет о том, чтобы спасаться бегством или уступить нам дорогу, как поступило бы большинство других пресмыкающихся, ибо бушмейстер не ведает страха. Правда, она и не нападает. А просто ждет с возвышенным спокойствием, сознавая свою силу. Посмей кто-нибудь подойти слишком близко, и удар будет нанесен так быстро, что глаз не уследит.

Отойти в бамбуковую чащу, через которую пробираешься, согнувшись в три погибели? Нет, уж лучше стоять здесь, на прогалине. Погасить фонарь? И останемся мы во тьме с притаившейся у самых ног бесшумной смертью. А пока на змею падает луч света, она не двигается с места.

Медленно поворачиваю фонарик, направляя свет туда, куда змея ползла, когда мы ее заметили. И напрягаю зрение, силясь уследить за тем, что происходит за краем светового конуса. Рукоятка мачете стала влажной и скользкой на ощупь. Проходит минута, проходит вечность. Наконец бушмейстер начинает выпрямляться, потом трогается с места. С каждым дюймом скорость нарастает, широкая голова скользит по настилу из увядшей листвы вдогонку за круглым световым пятнышком, которое двигается по земле перед самым носом змеи.

Уведя бушмейстера от тропы на расстояние, равное его двойной длине, выключаю фонарик. Мы стоим во мраке, затаив дыхание, и слушаем, слушаем… Куда поползет теперь ядовитой чудовище? Вперед? А если обратно, искать пропавший источник света, что тогда? Мы чувствуем себя очень нагими, и нам вдруг становится очень холодно в теплой тропической ночи.

Бушмейстер уходит. Мы отчетливо слышим, как он метрах в десяти слева от нас заползает в бамбуковые заросли. Сухие листья гуадуа шуршат, словно мятая жесткая бумага, совсем иначе, чем листья зирпе на прогалине.

Проходит еще минута. Теперь мы слышим только цикад и древесных лягушек. Когда я снова включаю фонарик, видно лишь корни, хворост и опавшую листву. Мы чуть ли не бегом пересекаем прогалину, ныряем в прохладный мрак высокого леса и выныриваем уже на залитой лунным светом расчистке, где стоит наполовину поспевшая кукуруза. Наша собственная кукуруза.

Посреди расчистки, в пятидесяти шагах от опушки, лежит могучий ствол с гладкой серебристо-серой корой. Он опирается на толстые сучья, вонзившиеся в почву, и около полутора метров отделяют его от земли. В обращенной вверх части комля между досковидными корнями есть пространство шириной в четыре локтя. Мы вешаем на сук корзинку с рыбой, влезаем на ствол и забираемся в укрытие между корнями. И ждем здесь, когда зайдет луна и среди высоких кукурузных стеблей поползут белесые плети утреннего тумана. Спать можно днем, для этого есть трезвые дневные часы и свайная хижина. А сейчас мы вдвоем в ночной сельве, где боги и чудовища бродят при луне и Па-ку-не безмолвно поет в зарослях.

А может быть, это Па-ку-не лежит тут рядом со мной, между воздушными корнями поверженного исполина?

* * *

Вечер. Долину заполнили тени, только над кручами по ту сторону Икаде-до еще замешкались последние лучи солнца. Над обрывом, будто огромный шпиль из фуксиновых цветков, наклонилось дерево мора де монте. Уже перекликаются долгим, странно печальным свистом тинаму. В дремучем лесу спустился сумрак. Под лиственным пологом порхают маленькие насекомоядные летучие мыши. То тут, то там вспыхнет желто-зеленая искорка, предвестник факельных шествий и звездных балов, которые затеют ночью светлячки. С хриплыми криками пролетают мимо попугаи — попарно, шеренгами, вереницами. Высоко над рекой, там, где персиковый цвет закатных лучей сменяется абрикосовым, размеренно махая крыльями, плывет в воздушном океане большая серо-голубая магдаленская цапля.

Медленно, неуклюже слезаю вниз с развилки на старом сури-био, где я просидел весь вечер, ожидая, не выйдет ли олень к Дан-да-до, чтобы напиться ее прозрачной зеленой воды. Олень не пришел. Вот его следы, оставленные вчера вечером и в другие вечера. Но сегодня за весь день из зверья под моим укрытием прошел только молодой агути[43], слишком маленький для тяжелой штуцерной пули. Да, я вышел на охоту со штуцером: у нас осталось всего полторы коробки дробовых патронов.

Неподалеку от моего дерева, в зарослях бихао, я спрятал заплечную корзину с лесками, наживкой, фонарем и лубяным мешочком, в котором лежат полдюжины запасных патронов, пачка сигарет, зажигалка, пузырек с бензином, крючки и складной нож. Как и следовало ожидать, моя корзина облеплена черными муравьями. Ничего особенного, взял да смахнул их веткой, они никому не внушают почтения, не то что злые бродячие муравьи или свирепые кахона, которые всегда бегают с челюстями наготове, чтобы не упустить случая во что-нибудь их вонзить. Или длинные, стройные ардиты, или смахивающие на бескрылых ос темные конга, от укуса которых по нескольку дней держится жар.

Жесткие, плоские древесные муравьи не жалят и не кусают, и под одежду им не забраться, ведь на мне всего-то хлопчатобумажная набедренная повязка, пояс и сандалии. Да еще, разумеется, мачете — острый полуметровый клинок, тонкий, прямой и упругий, как шпага из Толедо.

Среди деревьев извивается сухое русло — мадресека. Во время дождей здесь протекает рукав Данда-до, а сейчас осталось лишь несколько темных луж, в которых плавают сухие листья и гниющие плоды. Русло выстилает гравий и окатанные водой круглые голыши; над ними висят облепленные бромелиевыми узловатые ветви с двухметровой бахромой папоротников-эпифитов.

Проглядывающее между ветвями синее небо с каждой минутой коротких тропических сумерек становится все темнее и темнее. А вот и вода заблестела впереди. Большая заводь, одно из самых рыбных мест на Данда-до. Над водой вздымается серая с чернью шершавая скала. Я перебираюсь на нее по длинной ветке сурибио. Скоро будет совсем темно. Включаю фонарик, световой конус скользит по воде. Сверкнет где-нибудь красный глаз? Обитавшего здесь крокодила настигла моя пуля на прошлой неделе, и, похоже, с тех пор никто еще не пришел ему на смену. Впрочем, когда речь идет о крокодилах, лучше не спешить с выводами.

Прошел час, как я начал удить. В корзине лежит одна-единственная дорада. Большая, красивая, ничего не скажешь, но ведь этого мало для двоих людей и двух собак с отменным аппетитом. Сижу на камне, напряженно ожидая клева, смотрю на озаренный звездами, блестящий, словно металлический, щит заводи, на едва различимые силуэты древесных исполинов за рекой.

Тихо. Идет перекличка жаб и лягушек. Большая ночная птица с мягкими перьями и огромной пастью время от времени кричит: «О-о-о-Хуан». И как всегда, звучит хор насекомых, к которому я уже настолько привык, что перестаю его замечать.

Несколько минут назад в молодой поросли сурибио на другом берегу поднялся шум, трещали ветки, что-то глухо стучало о землю, как будто завязалась отчаянная схватка. Это длилось всего несколько секунд. Сейчас там царит тишина.

Слышу громкий всплеск у противоположного берега. Кто-то расписывает густые тени полосками из звездного серебра. Не иначе рубиа гоняется за рыбьей мелюзгой. Где охотится рыба, там и рыбаку место. Сматываю леску и возвращаюсь на берег, чтобы перейти через речку пониже, по мелкому перекату. Перед самым бродом гаснет фонарик: лампочка перегорела. Ничего, луна уже всходит. Вешаю корзину и штуцер на толстый, надежный сук, привязываю к поясу лубяной мешочек и вхожу в воду. Теплая река ласково гладит колени.

Выйдя на другой берег, насаживаю на крючок свежую наживку. Несколько минут — и вот уже на камнях отчаянно прыгает крупная рыба — рубиа килограмма на два. Теперь завтрашний день обеспечен. Забрасываю удочку еще два-три раза, но клева нет. Что ж, пора и домой.

Леска смотана и привязана к поясу, вдруг что-то большое и мягкое проносится мимо моего лица. Летучая мышь? Из вампиров? Они здесь не редкость, но мне кажется, это было что-то другое, не те движения. Летун возвращается, и теперь я успеваю его рассмотреть. Ночная бабочка, но какая: размах мерцающих серыми блестками крылышек около тридцати сантиметров. Это Thysania agrippina, самый крупный из серых ночных пилотов дремучего леса.

Бабочка присаживается на камне рядом со мной, сразу вспархивает и снова возвращается на тот же камень. Эх, мне бы сейчас сачок. И садок побольше! А что если попытаться осторожно накрыть ее набедренной повязкой, потом сдавить пальцами и держать пока не перестанет трепыхаться? Попытка не пытка. Снимаю набедренную повязку и подкрадываюсь к бабочке, но в тот миг, когда я уже готов ее накрыть, она снимается с камня и летит прямо в чащу сурибио.

Надо сказать, что в зарослях сурибио обычно есть свободное пространство над самой землей, ведь это дерево больше всего любит каменистую почву, и под его ветвями почти ничего другого не растет. Я пригибаюсь, проникаю, крадучись, в чащу и пытаюсь увидеть в свете луны широкие серые крылышки. И вот — чистое везение — снова вижу ее, она сидит на ветке над самой землей. Медленно-медленно подбираюсь к ней, стараясь не шуметь, но она опять ускользает, летит в самую гущу пляшущих теней и лунных бликов, будто заманивает меня. Следую за ней. Кажется, села?..

Я не совсем уверен, призрачный лунный свет не прочь подшутить над человеческим глазом.

Вдруг слышу впереди какой-то звук, какое-то глухое, низкое ворчание. Должно быть, жаба. Три года брожу по сельве, а знаю далеко не все голоса лягушек и жаб. Делаю еще шаг. Ворчание принимает злобный, угрожающий оттенок. Нет, жаба тут ни при чем! Меня подстерегает в темноте теплокровное существо, притом довольно крупное. Останавливаюсь, нащупываю в мешочке зажигалку, поднимаю ее над головой и чиркаю колесиком по камешку. Трепещущий язычок пламени освещает кусты на несколько шагов. В лучах света над самой землей, шагах в четырех от меня, вспыхивают два глаза — большие желто-зеленые глаза. Различаю широкую голову, прижатые к черепу короткие круглые уши. Оскаленную пасть с блестящими клыками. Длинное мощное тело, расписанное черными и желтыми пятнами, как окружающая лесная подстилка. Нервно подергивающийся хвост. Тяжелое тело и широкие лапы хищника подмяли под себя создание потоньше, постройнее. Только что убитого оленя.

Язычок пламени вздрагивает и гаснет, я остаюсь в темноте лицом к лицу с самым грозным из всех лесных охотников — старым ягуаром, охраняющим свою кровавую добычу.

Медленно, насколько могут выдержать нервы, беру зажигалку левой рукой, а правую опускаю на рукоятку мачете, сделанную из бычьего рога. Дюйм за дюймом вытаскиваю пз ножен длинный, острый клинок, потом делаю шаг назад левой ногой и снова чиркаю зажигалкой. Ягуар лежит там же. Вижу, как шевелятся мышцы под жестким коротким мехом. Кажется, он подтягивает задние лапы. Большая кошка готовится к прыжку. Малейшее мое движение может быть воспринято как угроза, и на меня обрушатся, словно подброшенные стальной пружиной, девяносто килограммов костей, мышц и жил, рвущие когти, свирепые клыки.

Осторожно, плавно изготавливаю мачете к обороне: рукоятка упирается в бедро, острие смотрит вперед. Теперь можно и отходить. Ступни дюйм за дюймом скользят по земле назад, я готов к схватке, хоть и знаю, что она безнадежна. Если ягуар пойдет в атаку, может быть, я и убью его, но прежде оп разорвет меня в клочья. Мне дважды доводилось видеть, что может сделать ягуар с человеком в несколько секунд. Яркое и кровавое воспоминание, настолько яркое, что я гоню его от себя, чтобы не поддаться панике.

Расстояние между нами почти удвоилось, а ягуар все еще колеблется. Ему не нужна схватка с человеком, если ее можно избежать. Он хочет тихо, спокойно набить брюхо парным, кровавым мясом, напиться из речки и подыскать себе логовище, чтобы поспать всласть до предрассветного часа росы. Только бы я не покушался на его добычу, тогда и он не станет вздорить со мной.

И вот я наконец вышел из чащи на берег. Ярко светит луна, за моей спиной журчит речка. Привязываю лубяной мешочек на лоб, забираю свою рыбу и переправляюсь вплавь на другую сторону.

Десять минут спустя, вооруженный штуцером и импровизированным факелом, я снова вхожу в заросли сурибио. Но ягуара уже нет. Он захватил добычу и ушел, наверное сразу после моего отступления. Ушел в такое место, где можно поесть без помех. Если бы не кровь, шерстинки и клочья шкуры на земле, я мог бы усомниться, был ли он здесь вообще, не пригрезилось ли мне, может, луна и лес подшутили надо мной…

Моя набедренная повязка, которую я выпустил из рук, когда взялся за мачете, лежит в четырех шагах от того места, где ягуар убил оленя. Ждать и искать здесь больше нечего. С корзиной за плечами и штуцером в руке иду вдоль сухого русла, потом по берегу Данда-до до ручья. Этот ручей протекает вблизи нашей хижины, и я вхожу в воду. Шагаю вброд, по большей части вода мне до лодыжки, но есть места и по колено, и по пояс. Луна успела подняться довольно высоко, через просвет в лесном пологе над ручьем ее лучи озаряют мне путь.

Вместе с ручьем огибаю большие деревья хобо и вдруг вижу перед собой ее.

Па-ку-не.

В лунном свете — белая Па-ку-не, восхитительная, как сама лесная ночь. Она ждет меня. Решила, что я очень задерживаюсь, взяла мачете и ружье и вышла мне навстречу. Взявшись за руки, мы идем по ручью до тропы, ведущей к нашей свайной хижине на бугре. Купаемся в серебрящейся лунными бликами заводи. Потом поднимаемся в хижину и переворачиваем приступку.

Собаки могут спать на воле.

* * *

Вечереет. Солнечные лучи пронизывают наискось лесной полог возле реки. Они уже не дотягиваются до земли. Над широким потоком еще царит день, а здесь, в лесу, медленно сгущается зеленоватый сумрак. Через полчаса вылетят из своих убежищ плотоядные летучие мыши; их маленькие насекомоядные родичи уже охотятся. Через час начнет звучать звездная песнь больших бело-шеих стрижей.

Десять километров пути к дому пройдено. Рано утром я отправился в деревню за покупками и, не задерживаясь, вышел в обратный путь. Скоро мне пересекать первую речку. Утром прошел дождик и уровень реки поднялся, но ненамного, теперь вода уже спадает и очищается от мути.

В заплечной корзине лежат в прорезиненном мешке кульки с солью, сахаром, кофе, мукой, бутылка свиного сала, сигареты и спички. Кроме этого мешка, двустволки и мачете, мою ношу составляют две пенелопы и ошейниковый пекари.

Первыми я подстрелил птиц, это было в каких-нибудь двух-трех километрах от деревни. Еще через пять километров дорогу мне пересекло маленькое стадо пекари. Одним выстрелом я уложил молодую жирную свинку. Меня еще подмывало подстрелить кабанчика — у вожака были роскошные клыки, — но груз оказался бы для меня непосильным, поэтому кабанчик остался жив. Когда я выходил утром, дома не было ни мяса, ни соли, так что теперь я стараюсь идти побыстрее. Охота отняла много времени, ночь наступит задолго до того, как я доберусь до хижины, а мне нечем освещать себе дорогу. Последняя лампочка в фонаре перегорела на прошлой неделе, а у деревенского лавочника лампочек не оказалось. К тому же ночь будет безлунная.

Солнце касается древесных макушек, когда я выхожу к первому броду. Река здесь широкая, но выше переката тянется длинный намыв. Я пересекаю реку по нему, снова углубляюсь в лес и вскоре выхожу к второму броду. Здесь, пожалуй, поглубже. Я давно, как только отошел немного от деревни, сменил рубашку и штаны на набедренную повязку. Ненавижу, когда мокрые брючины хлопают по ногам и мешают идти. Тут мне, наверно, будет по пояс…

На самом деле оказалось еще глубже. Вода в реке опять прибывает, и в ней взвешена муть. Должно быть, в горах снова выпал дождь. Река и небо становятся все темнее. Вдруг от глубоких заводей снизу мимо меня проносится косяк бокачико. Рыбы идут у самой поверхности, от испуга то и дело совершая длинные прыжки по воздуху. Не иначе, за ними гонится рубиа. Или багре — большой тигрово-полосатый сом. А может быть?..

Несколько шагов отделяют меня от скрытого под водой широкого камня. Я ушиб ногу о него на днях, когда охотился за рыбой с луком и стрелами. Тороплюсь подойти к этому камню, взбираюсь на него, поправляю корзину на спине и держу ружье наизготовку. По-прежнему мимо меня мчатся испуганные бокачико. Вдруг у самого камня над водой появляется длинная бугристая спина. Потом остроносая треугольная голова. И раскрывается огромная белесая пасть, усаженная острейшими клыками.

Меньше двух метров отделяют дуло ружья от головы большого крокодила, когда из правого ствола вырывается заряд крупной дроби. На таком маленьком расстоянии дробь подобна одной тяжелой пуле. Голова уходит под воду, могучий хвост сбивает пену, брызги обдают меня с ног до макушки. Раза два ощущаю даже воздушную волну от этих страшных взмахов. Будь я на локоть поближе, и меня сбросило бы с камня в речку.

Волчья картечь из левого ствола поражает позвоночник корчащейся туши на ладонь повыше крестца. Секунду длинное тело еще бьется в судороге. Затем выпрямляется, коченеет и идет на дно желтым брюхом кверху. Живо перезарядить ружье! Потом я спрыгиваю с камня, торопливо иду к берегу, выскакиваю из воды и снова углубляюсь в лес.

Два следующих брода одолеваю без приключений. Оба потока широкие, и течение довольно сильное, но глубина небольшая, чуть выше колена. До чего не хочется входить в темную воду теперь, когда мое отвращение к крокодилам возродилось с новой силой, да выбора нет. От брода до брода я почти бегу.

Незадолго перед тем, как мне выйти к пятому, самому трудному броду, который мы прозвали Чертовым, как-то вдруг сгущается тьма. В древесных кронах на пригорках завывает ветер. Когда я наконец выхожу из леса на берег реки, то даже на фоне неба с трудом различаю собственную руку. Здесь меня настигает дождь. Он длится всего каких-нибудь десять минут, но чувство такое, словно я иду сквозь стену воды.

Шагаю через перекат. До противоположного берега несколько десятков метров, но вода успевает прибыть не меньше, чем на ладонь, пока я добираюсь до него. Темень такая, что еле видно белые пятна пены, да и то лишь на ближайших камнях. Только по напору течения могу я судить, что иду в нужную сторону, ведь ни каменистого пляжа, ни леса за моей спиной уже не видно. А стремнина напирает так, что я с трудом удерживаюсь на ногах. Вот и берег наконец. Я вынужден переждать дождь, потом свечу зажигалкой и отыскиваю то место, где тропа от переката входит в чащу.

На опушке срезаю себе длинную палку, чтобы прощупывать путь. Сразу чувствуешь разницу, где натоптанная дорожка, а где мягкая лесная почва. Двигаюсь страшно медленно, чуть не ощупью. На каждом шагу шарю палкой по земле, и все равно раз-другой напарываюсь на колючие пальмочки. Бреду, выставив перед лицом согнутый локоть, и всей душой надеюсь: хоть бы ядовитые змеи и бродячие муравьи не вздумали сегодня ночью воспользоваться этой тропой.

Что-то тяжелое с шумом ломится сквозь подлесок. Трещат ветки, шуршат под ногами сухие листья. Что за зверь? Поди угадай, это может быть кто угодно — от дикой свиньи до медведя. Если бы знали ночные бродяги, как смешон и жалок их злейший враг ночью, во мраке, без поддержки своего друга и защитника — огня! Да, если бы они это знали и воспользовались этим, наверное, человек был бы истреблен или, во всяком случае, стал бы такой же редкостью, как горилла или антилопа бонго. Но они не знают этого, к тому же у них не принято убивать ради удовольствия. Только человек, особенно полуцивилизованный, разрушает, движимый страстью к разрушению.

Где-то здесь неподалеку живет колдунья, старая знахарка, с которой дружна моя жена. Может, у нее найдется для меня огарок свечи, или факел, или хотя бы несколько лучин, чтобы мне было чем освещать себе путь. После дождя с листьев непрерывно капает, а в моей зажигалке бензин на исходе.

Лезу в мешок и отыскиваю большой сухой лист бихао, в котором завернут сахар. Скручиваю из листа факелок и продолжаю двигаться ощупью до тех пор, пока палка и ступни не сообщают мне, что тропа как будто разветвляется. Тут я зажигаю свой факел. Света от него немного, но ориентироваться можно. Так и есть — развилка. Сворачиваю влево, и примерно через сто шагов, когда лист уже догорает, вижу огонек в хижине колдуньи. Делаю еще несколько шагов и кричу слова приветствия. Молчание.

Кричу опять. Огонь в очаге разгорается ярче, я различаю силуэт — старушка зажигает самодельный факел и подходит к приступке, держа в руке широкий мачете. Оробела, бедняжка. Хоть ты и колдунья, а не так-то просто разобрать, кто это кричит человеческим голосом в ночном лесу — на самом деле человек или антомиа, недобрый лесной дух. Подхожу ближе и снова здороваюсь. Старушка узнаёт меня, и страхи ее проходят. Я объясняю, зачем пришел, она отвечает с беззубой улыбкой:

— Хороший мужчина! Идет ночью, не боится, не хочет, чтобы женщина с солнечными волосами оставалась одна. Я дам факел. Хнг-са биа-буа!

Это одобрительное выражение, едва ли не самая высокая похвала на языке энгвера.

Я получаю от нее факел, сделанный из сухого луба и кантурона — твердой черной смолы из гнезда диких пчел. Когда он горит, от него распространяется своеобразный приятный запах и много белого дыма. Но главное, он светит достаточно ярко, чтобы можно было различить тропу.

Следующие два километра я отмеряю довольно быстро. Приближаюсь к каменистой прогалине, где встречаются две реки. И вдруг замечаю на кронах деревьев отсвет, как будто на берегу торит костер. Костер тут, в глуши, — что это значит? Гашу факел и осторожно крадусь вперед. Не выходя из прибрежных кустов, останавливаюсь, чтобы проверить, что за народ здесь очутился среди ночи. А, индейцы. Тогда все в порядке. Но как их много! Что их сюда привело?

— Хаи-та зе-буруа? — спрашивает низкий голос от костра. Этот голос я узнал бы среди тысячи. Это Хаи-намби, мой брат по тотему. Он спрашивает, кто идет.

— До-хиви-те зе-буруа, — звучит ответ из зарослей в десяти — двенадцати шагах от меня. («Это До-хиви».)

Из тени выходит Са-ндьяма, у него в руке длинная духовая трубка, а на груди висит колчан с черными палочками, смазанными смертоносным растительным ядом не-ара.

Поделом тебе, неуклюжий бледнолицый, не пытайся незаметно подкрасться к лесным индейцам в их собственном лесу!

Через две минуты я уже сижу на камне у костра, ем печеную рыбу и пью кофе. Меня окружают мои лучшие друзья: Хаи-намби, До-би-га-ри, Эй-ке-ауври-зама, Ду-ла, Я-диби, Не-эн-саби. Они рассказывают, что пришли сюда из-за горы порыбачить. Багре не поднимаются в речку за горой, а здесь они есть, и как раз сейчас идут большие косяки жирных кисаба и чумурру. На подставках для копчения уже лежит изрядное количество рыбы.

Мои друзья знали, что я скоро приду, и приготовили кофе. Откуда они могли это знать? Хаи-намби добродушно улыбается.

— Перед закатом Не-эн-саби ходил вниз по реке, проверял, много ли рыбы идет вверх через перекаты. Он услышал ружье моего брата, два выстрела. А мы еще раньше видели следы моего брата, следы утренние, вот и получалось, что теперь мой старший брат возвращается домой.

Эти благородные и деликатные люди не смеются над моей несообразительностью, а уговаривают меня хорошенько поесть и подливают кофе, потом спрашивают, останусь ли я с ними рыбачить или мне надо домой. Я говорю, что устал за сегодняшний день, тогда Са-ндьяма взваливает себе на спину мою ношу, остальные берут по головешке, мы пересекаем вброд Данда-до и идем напрямик через лес. Смуглые лесные люди провожают меня почти до самого дома, только на нашей расчистке они прощаются и покидают меня. Я стою и молча провожаю взглядом цепочку факелов — словно огромные светлячки качаются вверх-вниз между высокими метелками кукурузы, потом пропадают в лесу. И этих людей называют дикарями, шлют к ним миссионеров, чтобы «цивилизовать» их!

Я вскидываю ношу на спину и иду к дому. У поваленного де «рева, которое служит мостиком через ручей, издаю условный клич и вижу, как в высокой свайной хижине загорается лагерный фонарь — будто огненный цветок распускается.

Потом до меня доносится ответный возглас. Кажется, еще никогда в жизни я не ощущал так остро, что значит вернуться домой. Остались позади одиночество и ночной мрак и ливень, усталость и крокодильи челюсти. И, возможно, Па-ку-не. Что мне Па-ку-не теперь? Единственная Па-ку-не, которая что-то значит для меня, которая может меня завлечь сегодня, ждет там, в хижине.

Поляну вокруг пышного дерева гуаяба заливает свет. Не яркий, резкий дневной свет, а мягкое, но вместе с тем насыщенное сияние, которое превращает поляну с обрамляющим ее кустарником и лесом в сказочный дворец из нефрита и серебра. То четко выделяется каждая травинка, то все сливается с глухой, угрюмой тенью на опушке.

Мой гамак подвешен на краю поляны, я сижу с ружьем на коленях в пяти саженях над землей, чтобы никакой запах не выдал меня тем, кто бродит внизу, под деревьями. Я рассчитываю на то, что падалица под гуаябой приманит какого-нибудь зверя. Животные каждую ночь ходят сюда, об этом мне рассказали аккуратные, сердечком, следы оленей, глубокие отпечатки пяток паки, трехпалые следы покрупнее — от ног капибары, помельче — от задних лап агути. Кто же из них выйдет на лунную поляну?

Самая желанная добыча — пака, но этот вариант исключен. Жирный веронгора, как его называют мои друзья индейцы, не любит никакого света. Днем он отсиживается в своей глубокой норе, которую подчас разделяет с бушмейстером, выходя из нее лишь после того, как гаснет последний закатный луч. Но пака и лунному свету не доверяет. И если это животное в такую ночь, как эта, покидает нору, то держится оно в густой тени под высокими деревьями. Бродит между корнями этакая морская свинка неслыханной величины, от шести до десяти килограммов нежнейшего мяса.

Мог бы появиться агути, но ведь они чаще всего кормятся поздно вечером и рано утром. То же можно сказать об оленях. Сегодня у меня главная надежда на капибару, вот почему один ствол заряжен самодельной пулей, а другой картечью. Капибара, это удивительное создание, с виду нечто среднее между обычной свиньей и гигантской морской свинкой, — крупнейший грызун в мире, ее вес превышает пятьдесят килограммов. И мясо недурное, особенно у молодых животных.

Проходят часы, но никто не показывается. Во всяком случае, ничего такого, что мне хотелось бы подстрелить и унести домой. Вот семенит через поляну опоссум[44], он похож на огромную крысу, только голый хвост задран кверху и образует двойную завитушку. Маленькая сова садится на ветку поблизости от меня, дважды кричит, отвешивает глубокий поклон, потом расправляет мягкие крылья и пропадает во тьме. С осыпей вверху между холмами доносится дикий раскатистый крик пумы. Так и представляешь себе разъяренную амазонку, обуреваемую жаждой мести. И все оплетает, все пронизывает металлическими нитями трепетная музыка цикад, кузнечиков и сверчков. Луна огромна до неправдоподобия.

Вдруг в лесу отдается новый звук. Я не могу его определить. В сельве, наверно, тысячи звуков, которых я не знаю, но этот особенный, вроде бы чужеродный и в то же время — не знаю уж, как это объяснить, — он вполне к месту.

Опять…

Это не лесной голос, это какой-то струнный инструмент звучит. Но кто же может играть среди ночи здесь, в дремучем лесу?

Маленький олень вскачь пересекает поляну и пропадает среди теней раньше, чем я успеваю вскинуть ружье. Это сейчас не важно. Я должен определить источник чарующей музыки.

Еще десять или двенадцать вдохов седая лунная поляна вокруг гуаябы остается пустой. Но что это там на опушке, какая-то тень зашевелилась среди прочих теней. Секунда — и она превратилась в человека, он отделяется от леса и идет в мою сторону. Да ведь я его знаю. Это Ки-амана, земледелец с задумчивым, безмятежным лицом. Он что-то держит в руках — уж не скрипку ли, что сделал по образцу настоящей, которую видел в деревне?

Нет, это другой, новый инструмент, плод его собственных грез. Струны, возможно, скрипичные, но форма совсем иная. Не разберу как следует: похоже на ветвистый рог оленя, только он много крупнее, чем обычно бывают рога у оленей саванны. Какой-нибудь прототип арфы? Видоизменение примитивного музыкального лука?

Ки-амана остановился. Озаренное луной лицо обращено ко мне, но он меня не видит. Губы его приоткрыты, ноздри расширены. Глаза его видят лесных демонов, видят дива дивные, драконопо-добных богов с перьями кетцаля[45] и ары[46], но это сейчас несущественно. Он захвачен не тем, что видит, а тем, что слышит. Захвачен каденцией звуков, мелодией. Никак не может ее уловить во всей полноте. И тогда он совершенно замыкается от внешнего мира, всем слухом уходит в мир внутренний.

Он поднимает вверх свой инструмент и касается струн. Я лишен музыкального слуха, по мне представляется толика того, что он услышал.

Па-ку-не. И я припоминаю… Сидя в хижине знахаря, охотники вполголоса говорили о «той, которая живет в деревьях». И Ки-амана тогда прошептал про себя:

— Она поедает глаза и сердце человека.

Теперь его постигла эта участь.

Вдруг лицо Ки-амана преображается. Теперь это лицо фавна, но фавна не из Аркадии, и не с Палатина, а из Чичен-Ицы и Майяпана[47].

Вот он опять пошел. Идет, не чувствуя под ногами земли. Сейчас Ки-амапа охвачен творческим озарением. И когда вокруг него смыкается чаща, чудится мне, что она его ласкает.

Проводив его взглядом, отвязываю гамак, оставляю свою засаду и иду домой. «Та, которая живет в деревьях» нашла себе любовника на эту ночь. Надо уходить. Если замешкаюсь, она, чего доброго, и мои глаза съест вместе с сердцем,

А может быть, уже съела?