Сев

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Сев

Узкая долина между высокими кряжами, обросшими дремучим лесом, погружена в густую тень. Деревья и лианы роняют капли рассветной росы. Посреди горного склона напротив, над светлой зеленью молодого леса, стелется длинная белая прядь тумана. Несколько дождевых сезонов назад здесь прошел обвал и смел старые высокие деревья. Но рана уже зарубцовывается, сельва смыкается.

Высоко в светлеющих небесах плывут над долиной, над грядами светлые утренние облачка. Вдруг между двумя из них что-то вспыхивает, как будто искорка зажглась в тропической синеве. Это старый королевский гриф кружит там наверху, кружит так высоко, что с земли его только тогда и увидишь, когда луч восходящего солнца осветит белое брюшко и грудь и широкие подкрылья. В его царстве уже полный день, и он видит на десятки километров вокруг, что происходит внизу, в переплетении голубых горных цепей между истоками трех рек.

Здесь, в предгорьях Западных Анд, рождаются Сину, Сан-Хорхе и Тараса. Вначале быстрые, прозрачные, с зеленым стеклом глубоких заводей между вереницами белопенных порогов. Веселые, буйные молодые реки — они еще успеют стать бурыми, широкими, степенными в своем долгом извилистом странствии через саванны Северной Колумбии к Карибскому морю. Только Сину сама доходит до моря; Сан-Хорхе вливается в Магдалену, а Тараса — в Кауку, тоже приток Магдалены. Но так далеко даже гриф не видит.

Зато ему, несомненно, виден широкий полукруг смуглых мужчин и женщин, тихо сидящих на просторной расчистке под крутой горой. Все лица обращены к большой свайной хижине. Все молчат, все напряженно ждут. Это не то спокойное, терпеливое ожидание, которое я про себя называю «каменное терпение». Одно дело ждать, когда сварится мясо, или рыба схватит наживку, или олень подойдет на выстрел. Сейчас совсем другое дело, другое ожидание, настолько напряженное, что им насыщен самый воздух, что его слышно сквозь тишину, которую оттеняет звонкий хор кузнечиков и цикад. Честное слово, мои уши воспринимают его не менее явственно, чем глаза — гордый орлиный профиль сидящего рядом со мной Я-диби.

Многие из собравшихся здесь энгвера пришли издалека, совершив до трех дневных переходов. Десятки километров пройдено по узким, извилистым лесным тропам, форсированы реки и горные гряды. И это лишь завершающее звено в цепи приготовлений. Прежде чем выйти в путь, они восемь дней (восемь — священное, могущественное число) постились и проходили очищение.

Купались в быстрых, прозрачных горных ручьях, окатывали себя водой, в которой на медленном огне кипятились особые растения, ночами сидели в дыму священных курений. Воздерживались от табака, мяса, рыбы, кукурузного пива, пряностей и соли; все дни поста ели только жареную молотую кукурузу пукура, да и то ровно столько, сколько нужно для поддержания сил. Не убивали даже комара, не касались ничего мертвого или кровавого, не произносили грубых и бранных слов, не помышляли ни о чем дурном или злом. И все это ради мгновения, которое скоро, вот-вот наступит.

Миг — и горный лес над расчисткой уже купается в ярком утреннем свете: солнце дошло туда. Раздается пронзительный крик ястреба гуако, тараторят амазонские попугаи, перепархивая попарно с дерева на дерево, высоко над расчисткой летят к горе два красочных ара. Вдалеке раскатывается трубный голос Пенелопы. И сквозь все эти резкие, дикие звуки пробивается нежный, мелодичный голосок маленького серого тропического крапивника, как будто ручей журчит между шершавыми, грубыми камнями.

А первые лучи солнца уже коснулись конусовидной крыши… сбегают вниз по скату… заглянули под стреху… В ту самую минуту, когда они достигают верхней ступени приступки, на ней появляется женщина. Она одета в короткую набедренную повязку из белой лубяной материи. На спине — корзина, висящая на лубяной ленте, обвязанной вокруг лба; из-под ленты с двух сторон на тонкое смуглое лицо блестящими иссиня-черными волнами спадают волосы. С мягкой шеи в ложбинку между крепкими полными грудями опускаются ожерелья из семян, черные с темно-красным и жемчужно-серые. Другие ожерелья набраны из квадратиков благоухающей бальзамной коры, квадратики коричневые, чуть темнее кожи, на которой лежат.

Женщина медленно поднимает руки, как бы приветствуя восходящее Солнце. На секунду замирает в таком положении — живая статуя, воплощение молодого тропического плодородия. Теперь руки опускаются вниз, за спину, и маленькие пальцы достают из корзины два больших кукурузных початка безупречной формы, один золотисто-желтый, другой — темно-фиолетовый. Женщина держит оба початка на вытянутых руках, словно показывает их Солнцу. Потом прижимает их к груди.

Мягко, плавно ступая, она спускается по приступке и останавливается на нижней ступеньке. Смуглые лица с кружевным черно-красным праздничным гримом поворачиваются в другую сторону. Из леса на расчистку быстрым широким шагом выходит мужчина. На нем новая андеа из лубяной материи, расписанная символическим красно-черным узором. В одной руке он держит длинное черное копье из пальмы макана. Острие копья влажное, матово-красное. За спиной у него на обрывке лианы висит только что убитый ошейниковый пекари, старый хряк с короткими острыми клыками. Разоритель огородов, враг кукурузы.

Смуглое тело мужчины лоснится здоровьем и силой, волосы мокрые после утреннего купания в реке. Мужчина, охотник, такой же неотделимый от леса, как темно-зеленая листва и пламенно-красные цветки бихао позади него. Он идет к ожидающей женщине, и в его движениях есть что-то от пумы и от орла. Он замедляет шаг, как будто колеблется. Острие копья опускается почти до земли. Мужчина наклоняет голову. Еще два шага, он останавливается и бросает свою добычу к ногам Кукурузной женщины. Кладет копье рядом с охотничьим трофеем и ждет, не поднимая головы.

Статуя оживает. Медленно ступая, женщина обходит застывший в немом ожидании полукруг. Каждой девушке она вручает желтый початок, каждой замужней женщине — желтый и фиолетовый. С опустевшей корзиной, никого не обделив, она возвращается к приступке, вешает корзину на рогатину и поворачивается к охотнику. Секунду он неподвижно глядит на нее. Потом быстро подходит, поднимает женщину на сильных смуглых руках и уносит в хижину.

Над затаившим дыхание полукругом скользят тени утренних облачков. Кузнечики и цикады смолкли. Лишь крапивник продолжает петь, его тонкий чистый голосок серебряной нитью пронизывает время и пространство.

Знахарь, поседелый патриарх с обветренным лицом, встает и проходит в центр полукруга. Поднимает с земли копье охотника и бросает его в хижину. Шестьдесят пар темных глаз провожают копье и смотрят, как завороженные, на глубокую тень под крышей. Проходит две-три минуты. Или две-три вечности. Вдруг копье летит обратно из-под стрехи. Оно вонзается в землю между индейцами, подрагивая, и замирает.

Толпа что-то бормочет, громче, громче, и вот уже звучит ликующий хор. Как будто по расчистке прокатился океанский вал. Басистые голоса мужчин слагают подошву волны, звонкие голоса женщин — бурлящая пена на гребне. Копье объято пламенем, оно горит, как факел. Мужчины разом встают, рассыпаются по расчистке и собирают сухие палки, ветки, старые головешки — все, что может гореть. Топливо складывают в центре полукруга и от горящего копья разжигают костер.

Торжественная часть позади. Теперь кругом сплошные улыбки — и на морщинистом лице знахаря, и на девически гладких, белозубых лицах молодых охотников. Смеясь и перекидываясь шутками, женщины волокут убитого пекари к костру. Тушу опаливают, потрошат и разделывают. Отбросы сжигают. С другой стороны костра поджаривают мясо и кукурузные початки, которые раздала женщина. Но прежде отбирают лучшие, самые крупные зерна посередине початка, чтобы добавить их в посевной материал, который ляжет в землю на огородах, когда все разойдутся по домам. Каждому кукурузному полю в краю прозрачных рек достанется толика благословения от солнца и богини плодородия.

Всем положено отведать мяса. Женщины, кроме того, едят жареную кукурузу, при этом некоторые из замужних тайком дают несколько зерен своим мужьям. Подарок, выражающий любовь не хуже любого другого подарка.

Кукурузная женщина и охотник остаются в свайной хижине и больше не показываются, ведь венчание Солнца с богиней кукурузы Хаи-бе — это и их брачное торжество.

Солнце поднимается все выше и выше. Праздничный костер догорает, остается груда углей, на которых превращаются в золу и пепел последние косточки от пекари. Мужчины и женщины делятся на маленькие группы и отправляются в долгий путь домой, на свои расчистки. Они уходят радостные, в предвкушении важного дела. По берегам ручьев и рек лежат в ожидании новые расчистки. Топор и мачете повергли могучие деревья, огонь убрал бревна и сухой хворост. И теперь чистая щедрая земля ждет семян.

Высшие силы посулили дождь, и солнце, и добрый урожай. Земля даст людям кукурузу — источник жизни, даст священные золотистые зерна.

Годы будут идти, и другие смуглые женщины и мужчины будут расчищать ноля в дремучем лесу, сажать кукурузу, собирать ее и поклоняться ей. Так сказали боги.

Копье охотника было объято пламенем.

* * *

Хаи-вер-ки-са бил острогой рыбу на мелком перекате выше брода, когда мы по крутой тропе вышли к тому месту, где смешиваются воды Данда-до и Туси-до. За ним на обрывке лианы волочилась целая связка темных жирных рыб цумурру, но все равно лицо его не выражало радости. Хаи-вер-ки-са не приходил на Праздник кукурузы, Праздник срубленного дерева. Много земледельцев живет на лесных речушках, которые, соединившись в Уре, вливаются в Сан-Хорхе, но из всех только он один оставался дома. Ему не было доступа на древний праздник плодородия.

Лет пятнадцать назад, а может быть немного больше, одна старая индеанка пришла вместе с дочерью в деревню Уре, бедное селение, где жили преимущественно потомки беглых рабов: негры, колонисты, золотоискатели. Здесь же находилась испанская миссия со священником и монашенками. Не знаю уж, откуда именно она явилась, не могу также сказать, почему искала общества чужестранцев, а не людей своего рода и племени, гостеприимных и щедрых энгвера. Как бы то ни было, мать осталась служить у монашенок, не прося никакого жалованья, только бы они воспитали ее дочь.

Девочку окрестили Инее. Она помогала матери стирать, носить дрова и воду, мыть посуду, убирать и делать всякую прочую тяжелую и неприятную работу, а ее за это обучали наукам. Она научилась бездумно тараторить молитвы, в которых не понимала ни слова, научилась лгать, лицемерить, красть по мелочам, узнала букву «о». Дальше этого ее образование не пошло. Монашенки говорили, что она «муи брута» — очень тупа. На самом деле Инее была не глупее других детей — смуглых, желтых или белых, — которым выпадает расти в таких условиях. Но ею никто по-настоящему не занимался.

Старая индеанка умерла через несколько лет. Было бы неверно утверждать, что ее уморил непосильный труд: женщины энгвера — сильные и выносливые труженицы. Но ведь они обычно живут в открытых, просторных хижинах на двухметровых сваях, а не валяются на грязном старом тряпье, брошенном на земляной пол в сыром сарае. И они купаются три-четыре раза в день, поскольку им никто не говорил, что заботиться о своем теле грешно. И не просыпаются среди ночи от страшных кошмаров, в которых запуганного человека преследуют картины ада и мысли о наследственном грехе.

У них, как правило, вдоволь еды: кукуруза и маниок, лесные фрукты, маленькие желтые томаты, побеги ирака, корни икаде и многое другое. Река поставляет рыбу, крабов и черепах. Мужчины добывают дичь в лесу, иногда женщины сами охотятся с собаками на агути, паку или на еще что-нибудь в этом роде. Большинство держит кур и свиней, уток и индеек, выращивает бананы, папайю, ананасы и гуаяву.

Словом, их стол обычно здоровее и разнообразнее, чем пища черных и белых деревенских жителей. И уж во всяком случае, им чрезвычайно редко приходится довольствоваться остатками чужой трапезы, И так как они не живут скученно в грязных селениях, у них реже бывают глисты, фрамбезия, туберкулез и малярия.

Так или иначе, старая женщина умерла, и вся работа легла на плечи дочери. Ей тогда было лет пятнадцать. Приблизительно в это время Хаи-вер-ки-са стал приносить в миссию дичь и рыбу на продажу. За несколько килограммов рыбы он получал рыболовный крючок, за двух древесных индеек — алюминиевый амулет. За оленя ему могли даже дать лоскут материи или грошовое зеркальце. У испанцев исстари заведено обращаться так с индейцами. Расплачивался щедрой рукой сам священник, но дичь и рыбу принимала Инее, поэтому Хаи-вер-ки-са продолжал носить в миссию дары леса. В конце концов он дал понять благочестивым сестрам, что не прочь бы взять Инее в жены. Хижина и огород у него имеются, есть все, что положено в хозяйстве индейца, только жены не хватает. И кроме девушки из миссии, ему никто не нужен.

Сначала монашенки и слышать не хотели об этом. Разве можно, чтобы христианская девушка выходила замуж за лесного дикаря-язычника. К тому же в деревне не так-то просто было найти служанку, тем более покорную и молчаливую рабыню, которая не требовала никакого жалованья. И разве плохо чуть не каждую неделю получать свежую рыбу или мясо.

Монашенки не отказали наотрез, но и согласия не дали. Но в один прекрасный день святые сестры передумали. Хаи-вер-ки-са может жениться на Инее, однако сперва он должен креститься. Так решил священник, так и вышло. Их обвенчали, потом индеец увел новобрачную в свою хижину в лесу. При крещении Хаи-вер-ки-са получил имя Хосе.

Через полгода Инее родила сына. У индейских детей часто бывает светлая кожа, и этот мальчуган был очень светлый, да еще и рыжеватый. До него в этом краю был только один рыжий: испанский патер. Мальчик благополучно рос, вскоре у него появилась сестренка, а затем, с промежутком в один-два года, три маленьких братика. Все они были смуглые и черноволосые, как и положено детям из рода Белки. Заботы всем пятерым доставалось поровну. Энгвера, как и большинство индейцев, детей очень любят, и если в жилах малыша течет немного чужой крови, так ведь ребенок в этом не виноват.

Соседи не симпатизировали Инее. У нее была страсть дурно говорить о людях, она чрезвычайно гордилась своим «воспитанием» у монашенок и была нечиста на руку. На первые два недостатка еще можно смотреть сквозь пальцы, иное дело склонность к воровству.

Жители леса привыкли оставлять свое имущество без присмотра. У них нет ни запоров, ни дверей. Для особо ценных предметов в лесу есть тысячи укромных мест. Но к ним прибегают очень редко. Когда надо куда-то уйти, индейцы «запирают» хижину, переворачивая приступку ступеньками вниз. Этого достаточно, во всяком случае для самих индейцев.

А уж поле никак не запрешь.

Пока кражи ограничивались несколькими кукурузными початками, гроздью бананов или двумя-тремя плодами какао, ей все сходило с рук. Соплеменники бойкотировали Инее, Хаи-вер-ки-са ничего не замечал, во всяком случае не подавал виду. Его знали как славного и доброго человека, так стоит ли браниться с ним из-за какой-то мелочи.

Но когда у соседки пропала новая красная набедренная повязка, дело приняло другой оборот. Она поговорила с мужем, и муж пошел на реку, чтобы потолковать с Хаи-вер-ки-са, когда тот будет возвращаться с рыбной ловли.

Тихо, спокойно, как это принято у индейцев, он изложил суть дела. Хаи-вер-ки-са выслушал его и ничего не сказал, а только попрощался с ним и пошел прямиком к своей хижине. Вообще-то, конечно, бывает, что лесной индеец устраивает взбучку своей жене, но это большая редкость, и Хаи-вер-ки-са никогда даже в голову не приходило наказывать жену. Однако сейчас он был глубоко возмущен. Жена «очернила его лицо» перед соседями, а это для индейца едва ли не самое страшное. Он решительно приказал ей отдать ему украденное, чтобы можно было с кем-нибудь отослать владельцам их имущество. Великий позор, что говорить, но другого выхода нет.

Хаи-вер-ки-са нагнулся и взял палку из кучи дров, сваленных подле очага. По всем правилам, Инее должна была подчиниться мужу, и все было бы в порядке, его честь была бы спасена. Инее ответила отказом. И добавила, что если только он попытается ее принудить, если вообще не прекратит тотчас же этот разговор, она заберет детей и уйдет в деревню, к монашенкам. Они, священник и полиция уж как-нибудь сумеют защитить ее от «индос». Это слово она произнесла так, как его произносят креолы, словно оскорбительную кличку.

У энгвера дети принадлежат отцу с того дня, как их отнима ют от груди. Дети — его душа, его имя, его кровь, его гордость, продолжение его существа. Хаи-вер-ки-са любил своих малышей, не исключая того горемыку, который не был его родным сыном. Угроза жены заставила его стушеваться, после этого он пропал. С того дня в доме заправляла Инее, а она не собиралась возвращать украденного.

Вокруг семьи у Пурру-до образовалась пустота. Молча, без бранных слов и укоров, соседи порвали с ними всякие связи. Инее была очень довольна. Пускай уходят. Подумаешь, какие-то невежественные индос, которые не знают «Отче наш», не могут отличить букву «о».

Семья все чаще наведывалась в деревню. Снова священник и монашенки стали получать в дар рыбу и дичь. Когда Хаи-вер-ки-са удавалось подстрелить выдру или оцелота, шкуру относили торговцу. Инее покупала свечи, чтобы жечь их перед святыми образами, а остальные деньги сплошь и рядом шли в карман кабатчика. Хаи-вер-ки-са открыл, что ром бледнолицых действует куда быстрее невинного кукурузного пива. С ним можно даже на время забыться.

Однажды старший мальчик заболел. Знахаря поблизости не сыскать, врача в деревне никогда не было, и Инее поспешила за помощью к патеру. Разумеется, он не мог идти в лес чуть не за десять километров ради какого-то больного ребенка, но от него этого и не требовалось. Достаточно, если он помолится. Инее осталась в деревне, чтобы молиться вместе с патером, а отец тем временем ухаживал за маленьким больным, как мог. Когда Инее на третий день вернулась из деревни, Хаи-вер-ки-са стоял со склоненной головой перед свежей могилкой, и четверо испуганных, притихших черноволосых ребятишек жались к нему. Теперь Хаи-вер-ки-са надо было строить новую хижину. Когда в доме кто-нибудь умирает, полагается немедленно переезжать, иначе к вам могут наведаться злые духи. На этот раз Инее не возражала: она тоже верила в злых духов.

* * *

Мы вышли из лесу с Не-эн-саби, неся свою добычу — двух древесных индеек. У реки нам встретился старый знахарь. В засаде после переката он подстерегал выдру, но баберама прошла слишком далеко для его древнего ружья, и теперь он возвращался домой.

Мы сели втроем на поваленное дерево, чтобы покурить и немного отдохнуть. В эту минуту на берегу показался Хаи-вер-ки-са. Благодаря лесному телеграфу, мы уже знали, за чем он идет. Ему нужны были помощники строить новую хижину, дело это серьезное, на много дней, если браться как следует, одному никак не справиться.

Не доходя до нас несколько шагов, он остановился и учтиво поздоровался:

— Ба-ри-са-муа!

Казалось, темные глаза знахаря стали обсидиановыми, утратив всякое выражение.

— Буэнос диас, сеньор Хосе, — старательно выговорил он испанские слова.

Секунду Хаи-вер-ки-са стоял молча, потом зашагал дальше. Он не сказал ни слова, но его прямая фигура ссутулилась, как у мужчины, который поражен копьем или ножом, однако старается не показать виду.

* * *

Это было примерно через неделю после Праздника кукурузы. Я вышел из дома задолго до рассвета и теперь тихо сидел с ружьем на удобных ветвях сурибио в нескольких метрах над землей. Подо мной, почти у самого дерева, протекала лесная речушка. А на той стороне, как раз на расстоянии выстрела, тянулся песчаный пляж. Маленькие лесные олени приходили туда на водопой на восходе и за час до заката. Я приметил их изящные следы накануне, охотясь на рыбу с луком и стрелами. Приметил также широкие отпечатки лап старого ягуара.

Прохладное росистое утро в лесу. Дневные краски еще не родились, меня окружает бесформенная масса из малахита и темного оникса, пахнет душистой смолой, гниющими листьями, орхидеями, жизнью и смертью. Мимо проносится на крыльях величиной с детскую ладошку бабочка калиго. Скрипят, свистят и квакают древесные лягушки. Светает. Уже можно различить стволы и ветви, видно круги на воде — это дорада схватила упавший в реку лесной плод, видно и следы оленей на противоположном берегу. За узким пляжем стоит высоченной стеной дремучий лес, прикрытый завесой из широких листьев бихао и плетей страстоцвета.

Кажется, что-то шевельнулось в зелено-желтом массиве? Я осторожно поворачиваю голову.

Вот опять! В маленьком просвете на миг показывается изящная головка оленя и тут же снова пропадает за листьями. Отчетливо представляю себе, как олень стоит и слушает, и нюхает, и смотрит, прежде чем выйти на берег, где он будет виден издалека.

Для дроби расстояние великовато, для пули в самый раз. Значит, подожду с выстрелом, пока не увижу его как следует, чтобы свинец сразил оленя наповал, без мук и страданий. Иначе это будет не охота, а омерзительное убийство.

Но что за всплеск прозвучал там, выше по течению? На рыбу непохоже. Еще… еще. После первого всплеска олень окаменел. После второго тенью метнулся прочь между растениями, не дав мне хорошенько прицелиться. Ставлю курок на предохранитель и жду. По мелководью медленно шагает человек. В руках у него длинное черное копье для боя рыбы и свежий улов — связка ки-сабы. В ту самую секунду, когда золотистый утренний свет падает на пляж, он выходит на песок.

И я узнаю его: это Хаи-вер-ки-са.

Он лишен возможности охотиться, вынужден довольствоваться рыбной ловлей. Ведь только у знахаря можно получить не-ара, быстродействующий яд для стрел, без которого из духовой трубки лишь мелких пичужек бить. Ружье заложено у деревенского кабатчика. Порох, дробь, пистоны — все стоит денег, а чтобы добыть деньги, опять-таки нужны хорошие шкуры, да еще надо сперва рассчитаться с кабатчиком и патером.

У самой воды индеец остановился, положил на землю копье и рыбу и сел на пятки. Тщательно, не торопясь, вымыл руки и вытер их о выцветшую набедренную повязку. Потом поднялся и подошел к плотной стене пышной тропической зелени. Медленно, осторожно взял он пальцами стебель алого цветка, бережно, чтобы не повредить, отделил плеть от куста, поднес цветок к губам, повернув чашечку к восходящему солнцу, и легким дуновением послал пыльцу навстречу золотистым лучам. Затем положил плеть обратно на куст так любовно, словно это было драгоценное украшение. Несколько минут он постоял, не двигаясь, лицом к солнцу. Потом забрал свою рыбу, взял копье и пропал среди теней дремучего леса.

Хаи-вер-ки-са, вечно бездомный на рубеже двух миров, ни один из которых его не принимал, уединился в лесной глуши и тиши, чтобы приветствовать отцовских богов.