4. Сукновалы
4. Сукновалы
Мы с Союзовым помогали мшить и крыть новую избу, построенную в это лето его братом, и пропиливали в ней окна. Дело было так несложно, что я легко все пилил, как следует, не возбуждая ни малейшего сомнения в справедливости слов Союзова, что я один из искуснейших московских столяров.
Наступил праздник Покрова или какой-то другой, когда местный священник ходил по деревням с какими-то своими молебнами. Мы с Союзовым получили в тот день специальное приглашение на вечеринку к сукновалам.
Эти сукновалы — все молодые люди — поодиночке уже не раз захаживали к нам и беседовали с нами на общественные темы. Они выражали полное согласие поддержать осуществление задумываемой нами республики.
Место сбора назначилось у них в валяльне. Это в действительности было «тайное собрание заговорщиков», без присутствия чужих. Оно было под видом пирушки тесного товарищеского кружка, так как скрыть какое-либо значительное собрание в деревне было невозможно.
Было решено, что принесут туда несколько бутылок пива, немного водки и закусок, захватят гармоники, попляшут и поют сначала, чтоб проходящие слышали веселье, а потом приступят к обсуждению «настоящих дел».
За исключением меня и братьев Союзовых, был приглашен сукновалами только один посторонний, уже знакомый нам, — лесник.
Часов в восемь вечера мы трое подошли к избе, в которой были слышны издали веселые звуки гармоники, гул голосов и смех. Мы сделали два условленных удара в запертую дверь.
Нам тотчас же отворили. В комнате, полуосвещенной небольшой керосиновой лампочкой в углу, сидели и стояли группами десятка полтора молодых крестьян. Двое из них отплясывали друг против друга, посредине комнаты, трепака, а лесник в углу наигрывал им такт на своей гармонике, напевая среди всеобщего смеха распространенную здесь вследствие близости духовенства вариацию камаринской:
Полюбил меня молоденький попок,
Обещал он мне курятники кусок,
А попа любить не хочется!
Мне курятинки-то хочется.
При нашем входе пение и пляска тотчас же прекратились, все начали здороваться с нами.
— Что же? Пляшите дальше! — сказал я.
— Ничего нет интересного в нашей пляске! — ответил церемонно лесник. — У нас ведь не по-столичному, по-деревенски!
— По-деревенски-то лучше!
— Да уж как же лучше! — возразил он.
Я совсем смутился и не знал, что сказать. Верно, вы и сами испытали не раз, как трудно поддерживать разговор, основанный на взаимных церемониях, а прекратить его еще более неловко: как будто соглашаешься со своим оппонентом, что он и действительно хуже вас! Просто хоть выпрыгни вон через окно или залезь под стол и более не показывайся!
Но Союзов поспешил мне на выручку.
— А вот я вам пропляшу и пропою по-столичному! — перебил он.
Он взял гармонику у лесника, вышел на середину комнаты и, подплясывая и подпрыгивая, запел новую камаринскую, пущенную в то время кем-то из пропагандистов по народу:
Ах ты, чертов сын, проклятый становой!
Что бежишь ты к нам о божьей воле врать,
Целый стан, поди, как липку ободрал!
Убирайся прочь, чтоб черт тебя подрал!
Ах ты, чертов сын, трусливый старый поп,
Полицейский да чиновничий холоп!
Что бежишь ты к нам о божьей воле врать,
Стыдно харей постной бога надувать!
Ах ты, чертов, то бишь царский адъютант!
Что, на девок зарясь, свой теребишь бант?
И зачем ты к нам в село навел солдат?
Не стрелять ли вздумал в нас уж невпопад?
Нет, брат, шутки! Нашей воле не перечь!
Теперь вам уже нас более не сечь!
Коли мир своей земли не господин,
Так и сам-то ты такой же чертов сын!
Я не могу описать, какой фурор произвела эта песня.
Сукновалы просили Союзова повторять ее десятки раз. Они сами, потеряв всю свою первоначальную сдержанность при виде нас, столичных, отплясывали под этот напев по шести и более вместе, сколько позволяла ширина избы, помирая со смеху и ежеминутно хватаясь за животы. Они даже садились, махнув руками, на скамьи по стенам избы от невозможности двигаться далее по причине приступов смеха.
Когда я увидел через много лет после этого картину Репина «Запорожцы, составляющие ругательное письмо к турецкому султану», она напоминала мне описываемую теперь сцену. И я должен еще сказать, что в песне этой, составленной кем-то, совершенно мне не известным, на мотив «камаринского мужика», два слова были употреблены в несравненно более крепкой вариации, чем записано мною.
Наш простой народ не понимает середины! Если юмор, то ему нужен уж очень первобытный, чисто ругательный, как здесь, или даже прямо отчаянная похабщина, которой, к счастью, не было в этой песне; если что-нибудь возвышенное, то нужно такое, чтоб сентиментальность просачивалась положительно из каждого слова, из каждой фразы, и слог был бы таким высоким, что все время лились бы из глаз слезы умиления!
Таков был разошедшийся в то время в сотнях тысяч экземпляров и прочитанный десятки раз каждым грамотным крестьянином и рабочим переводный роман «Приключения английского милорда Георга», совершенно не известный литературно образованной публике, потому что он отшибал ее от себя на первых же страницах невероятно высокопарным языком своих героев. А именно этот высокопарный язык и пленял простых читателей своей противоположностью их обычному прозаическому языку!
Непонимание нашим народом никакой «золотой серединки» именно и давало мне тогда надежду, что в политике сочувствие народных масс будет всегда на стороне лишь крайних идеалов.
«Пусть нас маленькая горсть, — думалось мне, — но если нам удастся сделать политический переворот благодаря нашей смелости и неожиданности наших действий, то народ сейчас же станет на нашу сторону и будет возлагать на нас те же надежды, какие столько десятков лет возлагал на абсолютизм».
Так в голове у меня мало-помалу складывался план действий, который вместе с другими товарищами, приведенными самой жизнью к тем же самым выводам, я и пытался осуществить через несколько лет, хотя и в более обработанной в теоретическом отношении и видоизмененной форме.
Но в этот вечер, когда я сидел на собрании сукновалов в Троицкой деревушке, когда я слушал их пение и музыку и наблюдал их пляску под крепкие слова принесенной к ним Союзовым камаринской, этот план действий витал в моем воображении еще как туманный эскиз чего-то нового, это был образ без определенных очертаний. Он только постепенно вырисовывался в своих еще не ясных деталях, как будто вырабатываемый какой-то внешней, действовавшей на меня силой, и эта сила, как обнаружилось потом, когда настало время, действовала и на всех моих товарищей, по крайней мере на тех, у кого было достаточно внутренней энергии, чтоб не бежать с поля сражения в самом его начале.
После пения и пляски, которые сначала, как я уже сказал, были затеяны лишь для отвода глаз соседям, а потом на время увлекли все общество, начались серьезные разговоры, где вопрос о поддержании республики трактовался настолько серьезно, что подсчитывались даже охотничьи ружья, имеющиеся у того или другого сукновала, и строились планы запастись оружием и для всех других местных сочувствующих.
Мне пришло даже в голову устроить здесь склад в лесу, и нетерпение было так велико, что по окончании собрания, в двенадцатом часу ночи, я с обоими Союзовыми решил сейчас же сделать первую пробу лесной жизни. Вернувшись в нашу избу, мы взяли там топоры и охотничье ружье нашего хозяина и отправились с ним ночевать в соседний лес. Мы нарубили сухих сучьев и мелкого сухого подлесья, разожгли в самой глубине леса большой костер и разлеглись около него на моховой земле, на захваченных нами архалуках. Красные огненные языки костра высоко поднялись на полянке, освещая фантастическим светом прилегающие к нам деревья и отражаясь синеватым блеском от приставленных к их стволам топоров, ружей и от наших собственных лиц, наполовину озаренных красноватым, волнующимся светом костра и наполовину погруженных в глубокую тьму.
Мы испекли в золе костра полтора десятка захваченных с собой картофелин и, съев их с солью и черным хлебом, бросили жребий, кому первому стоять на часах в эту ночь, в то время как двое других будут спать. Первый жребий достался Союзову — от двенадцати до двух часов ночи, второй мне — до четырех, и третий брату Союзова — до шести, после чего мы должны были возвратиться в деревню. Так мы и сделали; каждый из нас по очереди ходил с ружьем на плече кругом остальных спящих, чутко прислушиваясь ко всякому звуку в глубине леса и подновляя костер свежим хворостом.
Вся ночь прошла благополучно, но следующий же день принес нам большую тревогу. Не прошло и трех часов после того, когда мы, довольные ночными результатами, возвратились в избу, как прибежал к нам в большой тревоге один сукновал.
— Беда случилась, — сказал он, выведя в сени меня и Союзова, чтоб не слышали остальные. — Я дал куму книжку про Николая чудотворца, а мальчонки вытащили ее из шкафа и положили на окно. А тут пришел поп с молебном. Увидал книжку. «Хорошая, — говорит, — книжка. Читай, поучайся!» А потом раскрыл ее, да и начал читать вслух, как чудотворец-то пошел бунтовать народ! «Что такое, — говорит, — тут написано? Да тебя за такие книжки-то на каторгу надо послать!» Потом посмотрел на обложку, а там внутри, знаешь, напечатано: «По благословению святейшего синода». Совсем возмутился поп, покраснел даже. «Да тут, — говорит, — еще глумленье над православной верой! Говори, от кого получил?»
— Что же тот ответил? — спросил с беспокойством Союзов.
— Тот не хотел путать наших деревенских и сказал: «От гостя у Союзовых».
— Ну а что поп?
— Посмотрим, — говорит, — что это за гость такой объявился! Сегодня же отнесу эти книги становому. — И ушел, сильно разгневавшись и отказав даже в благословении при уходе.
Положение мое было серьезное. Я знал, что в таких случаях власть не медлит.
— Нам надо сейчас же уехать! — сказал я Союзову. — И тебе и мне!
— Да, это верно! — ответил он и тут же пошел искать своего брата.
Через минуту его брат прибежал ко мне тоже совсем встревоженный.
— Если я тебя повезу сейчас по дороге на станцию, нас могут встретить и узнать. Надо ждать темноты. Идите оба пока сидеть в овине, туда я принесу вам и поесть.
— А если приедет становой с нарядом?
— Тогда я скажу, что вы ушли час назад, и покажу дорогу в противную сторону.
Мы пошли задворками в овин.
— Сейчас же предупреди всех, — сказал я нашему хозяину, влезая в темную овинную яму. — Если будут сделаны обыски, то пусть все говорят, что ни ты, ни твой брат не давали им ни одной книжки, а давал все я, ваш гость, и притом так, что вы не видели, как давал.
— Сейчас же побегу по всем! — ответил тот и скрылся из овина.
Как только наступила тьма, мы были вызваны из ямы нашим хозяином. Он не повел нас снова в деревню, которая вся уже была встревожена распространившимся известием о попе и книжке, а вывел загуменниками в поле. Там стояли его дровни; мы переоделись вновь пильщиками, да и хозяин наш надел грубый архалук, чтобы не быть узнанным, и таким образом я и Союзов благополучно доехали до станции и отправились вместе с другими чернорабочими в Ярославль.
Как обнаружилось потом, священник действительно повез книжку становому, но не застал его дома. Желая обделать все дело лично и этим выдвинуть себя в глазах начальства, он не оставил у него книжки, а явился вновь с нею на следующий день.
Становой, собрав своих подчиненных, немедленно отправился к Союзовым. За отсутствием виновных были арестованы наш хозяин и попавшийся священнику сукновал, но, благодаря тому, что все крестьяне, допрошенные приехавшими жандармами, единодушно показывали на приезжего гостя, которого видела вся деревня, их отпустили через несколько дней.
В Москву была послана бумага об аресте Союзова и Воробьева, как назывался здесь я, но этот арест не мог состояться по причине неизвестности, где мы находимся.
Потом, через год, когда я был уже арестован, меня привезли в Москву и предъявили всем этим крестьянам, так как я сам отказался давать какие бы то ни было показания. Ни один из них не признал во мне Воробьева, бывшего у них и раздававшего, по их словам, книжки. Все сказали, что видят меня в первый раз в жизни, и что на того я нисколько даже и не похож.
А между тем меня все узнали. Многие при моем виде даже прямо заморгали глазами, на которых показались слезы! Однако, несмотря на свое смущение и на грубые окрики жандармов: «Гляди лучше, это должен быть он!» — все упрямо говорили: «Нет! не похож на того!» Так меня и не могли привлечь к этому делу.