Часть первая
Часть первая
В Прованс надо приезжать на закате
За открытыми окнами бревенчатого дома моросил дождь, пахло жасмином и землей. К полночи за сплошной завесой тумана уже занималась заря нового дня, и в каком-то нереальном освещении нереальными казались наши друг другу обещания. Звенели между сырыми стволами сосен наши голоса, где-то кричали ночные птицы, потом хлопнули дверцы машины, и два красных огонька, отраженных мокрым асфальтом, унесли и обещания, и планы, и мечты…
Но чудеса все же бывают. И мечты хоть редко, но воплощаются. Весь этот разговор на дождике, под пересвист ночных птиц, мы с Ольгой вспомнили уже в поезде из Парижа в Авиньон. Утренний поезд. Осенняя, золотая Франция мелькает в окнах. С каждым часом становится все теплее — мы мчимся на юг. Ольга Леонидовна русская, выросла во Франции. Она искусствовед, работает консультантом в Лувре, одинаково хорошо знает и русское, и французское искусство. Это ей я тогда у нас на даче сказала, что мечтаю попасть в Прованс на цыганский праздник, куда съезжаются цыгане всего мира — в Сент-Мари-де-ля-Мер…
И вот в пять часов дня мы выходим на пустынный вокзал Авиньона. По перрону навстречу нам с громким, счастливым смехом, раскрыв руки, распахнув полы плаща, бежит вразвалку среднего роста юноша в джинсах и полосатой рубашке. Лицо его с черными усиками и лукавыми глазами абсолютно южнорусского типа.
— Ника! — Ольга обнимает сына.
Мы трое выходим на привокзальную площадь.
— Мама, знаешь, я за сто пятьдесят франков купил старую машину, чтобы вас возить, — смеется Ника.
— За сто пятьдесят франков? — Ольга озадачена. — Ты шутишь? Какую машину можно купить за эти деньги?
Ника тащит нас через площадь к маленькому серому задрипанному автомобильчику, похожему на шкатулку. А площадь обсажена платанами, невдалеке какие-то низкие домики, и знаменитого города Авиньона еще нет.
— Смотрите! Ну чем плоха машина?
— Ну и лимузин! И он ходит?
Мы стоим и хохочем. Ника хорошо говорит по-русски, но с акцентом — легкое ударение на первый слог.
— Ходит! И как ходит!
Мы усаживаемся в лимузин. Внутри он весь железный и к тому же ободранный. Стекла не протерты, мусор, окурки, бумажки. Словом, все «по моде». Нику это ничуть не смущает, он включает мотор и с восторгом говорит:
— У меня абсолютно новый моторчик… Пришлось поставить. И вот вы увидите, как он нас повезет!..
Как решено, мы едем прямо в Сен-Реми де Прованс. Ника живет в двенадцати километрах от него, в деревне Эгальер. Мы едем по белым дорогам, окаймленным густыми зарослями камыша. Едем по аллеям платанов с пятнистыми стволами и по аллеям кипарисов. Издали видны Альпии — провансальские маленькие Альпы. Солнце клонится к закату, и все в освещении неописуемой красоты, какого-то розового и фиолетового, лавандового колорита. Маленькие усадьбы с каменными домиками в оливковых рощах и красных осенних виноградниках. Ольга оживленно щебечет:
— Вот, смотри! Это провансальские дома, их называют здесь «мас». Я в таком «масе» жила с детьми несколько лет подряд… Провансальцы удивительно хозяйственны. И хозяйства их традиционны, по заведенным предками обычаям…
Ника очень ловко ведет машину. Он доволен, он смотрит на наши лица. Вдруг он выпаливает:
— В Прованс надо приезжать на закате! — И я чувствую, что он действительно все знает, этот Ника!
А солнце уже совсем низко. Ложе его полыхает оранжевым пламенем, и мягкие очертания Альпий похожи на груды серого пепла.
— Ника, если бы ты ехал по Москве, — говорю я, — тебя бы непременно задержал милиционер.
— Почему?
— Потому что у нас не разрешается ездить по городу в немытых машинах. Ты смотри, какие у тебя стекла, — разве через них увидишь твой закат?
Сильвио
Так зовут хозяина гостиницы «Отель де л’Ар» — «Гостиница искусства», где мы остановились в Сен-Реми. Хозяину лет за пятьдесят, он невысок, крепок, с резко очерченным лицом южанина (видимо, из испанцев) и с постоянно торчащими надо лбом очками. Я ни разу не видела его без очков, но ни разу не видела, чтобы он спустил их на переносицу.
Сильвио богат. В летние месяцы у него такой большой доход от туристов, что он ежегодно совершает путешествия по всему миру.
— Я у вас, в Советском Союзе, жил два месяца. Все вокруг объездил! — с гордостью заявил он мне, когда Ника нас знакомил.
Гостиница в три этажа, очень уютная. Внизу бар и ресторан. Комнаты, как и всюду в Провансе, по-современному комфортабельны. Небольшой бар, где за стойкой сам Сильвио встречает посетителей, всегда полон. Две громадные овчарки лежат у дверей, днем они ленивы и ласковы, ночью, когда все закрывается, — это звери.
Сильвио слывет меценатом. По вечерам в ресторане поют бродячие певцы, а бар зачастую служит выставочным залом для местных художников. Вот и сейчас на стенах бара висят картины одного из провансальских графиков. Все они выполнены углем на грунтованном холсте, мрачноваты, полны ощущения тревоги, все с уклоном в сюрреализм. Тут же висит список названий картин и цены: «Одиночество» — 250 франков, «На рассвете» — 300 франков и т. д. Самая дорогая стоит 800 франков.
С семи утра в бар к Сильвио заходят мастеровые выпить кофе и «пастис» — дешевый, мутный, разведенный минеральной водой напиток, утренняя необходимость каждого слесаря и плотника. Потом спускаются постояльцы к первому завтраку, потом идут завсегдатаи, и так целый день, и это еще в «мертвый сезон», а летом здесь не протолкнешься.
В баре у стены стоит скульптурный портрет Сильвио — его гордость. Бюст этот работы какого-то местного скульптора, отлит из бронзы. Искусно вылепленные очки венчают бронзовый лоб хозяина. Слишком точным воспроизведением бюст смахивает на экспонаты в музее мадам Тюссо, но даже это здесь, по какой-то детской свежести восприятия южан, кажется милым и искренним.
— Похож? — спрашивает меня Ника.
— Даже больше похож, чем Сильвио на самого себя! — отвечаю я.
Ника смеется с украинским лукавством, потом сразу серьезнеет:
— Здесь недавно был вернисаж. — Он смотрит на стены, увешанные черными полотнами. — В баре всегда кто-нибудь выставляется. Я тоже здесь выставлялся…
Ника — начинающий художник. В Париже, если не халтурить на Монмартре, художникам жить немыслимо. Можно умереть с голоду просто-напросто.
— Я работаю на ферме у крестьянина Рене Брашиоти. Собираю виноград, помогаю на сортировке овощей. Он хороший человек, Рене. Он все отлично понимает, дает мне возможность заниматься живописью. Отдал мне сарайчик под жилье. А кроме того, я начал играть на гитаре и уже выступаю по вечерам там с одним… Ну да вы его сами увидите.
…Сидим втроем за обедом в ресторане у Сильвио. Это наш первый обед в Провансе. Еда здесь бесподобная. За окнами бушует к ночи налетевший ветер мистраль, а здесь тепло и уютно. Ольга и Ника обсуждают план путешествия, а я молчу. Меня посадят в лимузин и повезут смотреть чудеса.
— Значит, первым делом завтра… — Ника встает из-за стола, Ольга перебивает:
— Первым делом завтра ты захватишь щетку и тряпку, надо вытереть и вымести в машине, понял?
— Понял, — улыбается Ника. — Спокойной ночи!
— Спокойной ночи!
Мы поднимаемся на второй этаж, в наши комнаты, а Ника ныряет в дверь бара, где стоит завеса табачного дыма, сидят за столиками молодые люди и о чем-то яростно спорят.
— Ты думаешь, он поедет к себе в Эгальер? — спрашивает Ольга на площадке. — Ничуть не бывало, он еще с часик поспорит с дружками, подурачится. Это же молодежь!..
Кипарисы и вечность
Вообще в Европе их сажают преимущественно на кладбищах. Но здесь, в Провансе, они стерегут не вечный покой, а скорее вечную жизнь, поскольку всюду в полях они стоят рядами, высаженные для защиты от ветра, который высушивает виноградники и плантации овощей.
Ван Гог писал из Прованса своему брату Тео: «Меня тревожат кипарисы… Прекрасные, как египетские обелиски».
Сен-Реми де Прованс освящен памятью Ван Гога. Здесь в 1889 году он лечился в больнице для душевнобольных. Об этой больнице Сен-Поль де Мосоль провансальцы рассказывают, что когда-то жители Реймса, бежавшие от варваров, добравшись до Альпий, решили обосноваться здесь и, встретив отшельника по имени Поль, попросили его встать во главе их епископства. Улыбнувшись, отшельник ответил, что он согласен, но при условии, если та палка, которую он воткнет в землю, зацветет. Тут он воткнул в землю свою палку, и случилось чудо: палка вдруг стала покрываться цветущими ветвями. Так основался монастырь. На его карнизах изображения традиционных сирен, химер, кентавров, но есть среди них и фигурка фокусника. Теперь в этом монастыре больница, в которой жил Ван Гог. Он написал за тот год 150 полотен. И когда едешь по городу и по его окрестностям, куда ни глянешь — везде мотивы Ван Гога с кипарисами.
В его пейзаже «Ночное небо», написанном в странном душевном состоянии, над шпилем колокольни Сен-Реми клубятся воздушные волны, и в них, каждая в своем ореоле, сверкают звезды, а на первом плане, как темные факелы, мечутся кипарисы, упираясь в это небесное завихрение. И в вечернем пейзаже «Дорога с кипарисами», где в синем небе фантастика и солнца и полумесяца одновременно, и ветер во ржи, и густая синева отдаленных Альпий, и какие-то два человека, шагающие прямо на вас, посреди пейзажа стоят кипарисы, утверждающие именно природу Прованса.
В это время из Сен-Реми Ван Гог писал другу своему, художнику Эмилю Бернару: «Господи, какое здесь скверное маленькое местечко, как трудно здесь раскрыть интимную сущность природы, чтобы это не было вообще, а действительно — земля Прованса. Чтобы достигнуть этого, надо жестоко работать, и, конечно, выходит немного абстрактно. Ибо ведь надо дать солнцу и синему небу их силу и блеск, а сожженной почве — местами угрюмой — ее тонкий запах тимьяна».
Кипарисы и травы. Густые пучки трав, выбивающихся из-под серых камней. Травы, источающие несравнимый аромат в прозрачный воздух предгорий, травы, которые провансальцы кладут в пищу, которыми лечатся, из которых жмут благовонные масла…
Гланом — первое, что Ольга решила показать мне. Она очень любит раскопки. Гланом был основан во II веке до нашей эры греками из Марселя. Через сто лет завоеван Цезарем, в III веке новой эры разрушен нашествием варваров, при Каролингах снова восстановлен и потом снова разрушен. Только два прекрасных архитектурных памятника стоят в преддвериях раскопок — мавзолей и городская арка. Они остались от времени императора Августа и стоят как две драгоценные игрушки. Сначала была построена арка, служившая, видимо, въездом в город, а потом мавзолей — трехъярусная башенка, увенчанная круглой беседкой на колоннах…
Мы с Никой не очень торопимся в эти раскопки. Но Ольга бежит по древнему городу, ныряя между остатками колонн, жертвенниками из ноздреватого камня, изъеденного временем и покрытого бархатными пятнами мха. Через минуту она уже кричит нам:
— Эй, идите сюда!.. Здесь интересные греческие надписи… Алтарь Геркулеса… — Она машет рукой и удивляется, отчего я не спешу. До чего ж трудно лазать по этим переходам и камням!
— Смотрите, — говорит Ольга, — вот на чем греки выжимали масло.
Мы добираемся с Никой до могучей каменной плиты с желобом, по которому две тысячи лет тому назад стекала зеленоватая душистая струйка оливкового масла в античные амфоры.
Я смотрю вверх и вдаль, на скалистый гребень горы Монт-Госье, напоминающий хребет слона с паланкином.
Смотрю на хаос лесистых отрогов на подступах к этой вершине. Там в провалах глубокие синие тени, а серый камень, обточенный ветрами, ослепителен на этом солнце. Над остатками древнего города в нагретом воздухе плывет тишина. Где-то ее нарушает бульканье воды.
— Священный источник, пойдем посмотрим. — И Ольга ведет нас к «источнику бессмертия».
Заглядываем в глубокий бассейн — там, на дне, журчит кристальной прозрачности вода. Когда-то здесь исцелялись. При раскопках были найдены изображения рук и ног, принесенные в жертву богине Вальтудо — покровительнице источника.
— Может быть, это минеральная лечебная вода?
— Нет, теперь это самая обыкновенная родниковая, — отвечает Ольга. — Целебность ее заключалась в вере тех, кто приходил сюда исцеляться. Они, видно, сами оставляли здесь биотоки, делавшие воду целебной…
Мы бродим по Гланому. Алтари, алтари вроде тумбочек, с лавровыми классическими венками на стенах. Остатки греческих колонн, сложенных из каменных кругов, чуть сужающихся кверху и увенчанных изящными капителями. Храмы, базилики, театр, зал для собраний, святилище — все это было покрыто слоями земли, и в каждом слое жили признаки племен и их цивилизации и культуры. Все это откапывалось, пока не доходило до основания, до какого-то порядка в планировке, до первоисточника.
Раскопки всегда чем-то похожи друг на друга, на всех них лежит печать современной техники и системы разгадки городов-фантомов.
Но когда смотришь на свою тень в парижской шляпе с полями, лежащую на земле между разрушенными колоннами, и вдруг представляешь себе, что вот так же, на этой самой земле, лежала тень обитательницы Гланома, одетой в греческий пеплум, задрапированной шарфом, может быть, с кувшином на плече или корзиной винограда на голове, и было то же солнце, и тот же ветер — мистраль развевал концы шарфа, и стояли те же Альпии две тысячи лет тому назад, и кажется, что осязаешь бесконечность и принимаешь участие в судьбах мира и вечном движении.
Из расщелины между плитами осторожно выползает, шевеля усиками, улитка. И я вспоминаю, что в каком-то справочнике Прованса говорится о древних поверьях и обычаях провансальских пастухов, которые считали улитку целебной. Ее слизью вылечивались гнойники под ногтями, а обожженная в золе добела скорлупа, раздолбленная в порошок и растертая с оливковым маслом в помаду, помогала от ожогов. Не от древних ли эллинских пастухов оставались эти рецепты? Ведь, пожалуй, нет более древней и более живучей профессии, чем пастушество. И снова это же ощущение — улитка приползла сюда из вечности. Я легонько прикасаюсь к ее рожкам травинкой, и она мгновенно исчезает в своей ракушке, как в вечности…
К полудню, набегавшись по камням, мы все проголодались.
— Поедем ко мне, — вдруг предлагает Ника. — Купим дорогой мяса, и я вам его дома приготовлю на углях.
— В самом деле, Ника?! — радуется Ольга. — И ты все это устроишь?
— И еще как!
Ника необычайно легко разрешает самые, на мой взгляд, трудные проблемы. И мы, усевшись в лимузин, бежим на колесах по каменной дороге в Эгальер. Отчаянный мистраль подталкивает нас сзади, хоть мотор выключай! Мы бежим по аллее кипарисов, и они накренились от ветра, словно кланялись нам, провожая с почетом.
Домик, в котором живет Ника, — это каменный сарайчик. По врожденной украинской хозяйственности Ника превратил этот сарайчик в двухэтажную квартиру. Правда, на второй этаж, в спальню, по стремянке я забраться не решилась, но маленькая комната внизу со стенами первобытной каменной кладки, с небольшим окном и случайно где-то раздобытой стеклянной дверью производила впечатление намеренно стилизованного под Средневековье коттеджа. Тут был очаг, который Ника соорудил сам, и полки с посудой, и маленькая походная газовая плита. Большие полки с великолепными изданиями книг по искусству, под ними, возле стены, завешенной ковром, стояли лавки и перед ними круглый стол, раздобытый по дешевке. Тут, на каменной стенке, висела и одна из Никиных работ, конечно, абстрактная: надо же отдать должное времени!
В домике холодно, но Ника приносит со двора хворост, и через несколько минут — теплынь и уют. На столе горит свеча — электричества нет. За окном на фоне оранжевого зарева трепещут под мистралем ветки облетевшего деревца, и вечерние тени крадутся к порогу.
Ника ловко бросает на решетку-грильку куски мяса, сбрызгивает их оливковым маслом, потом бежит в свой палисадник и приносит оттуда пучок тимьяна. Размяв его своими смуглыми пальцами, он посыпает травкой бифштексы, отчего трещат под решеткой искры, а по комнате плывет тончайший аромат. На столе бутылка бордо, сыр, маслины, фрукты, и мы садимся обедать. Пожалуй, это был самый лучший обед для меня в Провансе. Во всем здесь было что-то удивительно естественное, благородное по стилю и очень радушное и веселое.
Дверь неожиданно открылась, и вошел юноша лет восемнадцати, без шапки, в поношенном джемпере и потертых брюках, с несколько растерянными глазами на румяном, безусом лице.
— Входи, Жак. Хочешь кофе? — предложил Ника, снимая с полки еще одну чашку с блюдцем.
Парень от кофе отказался, молча сел в качалку возле камина и закурил сигарету.
— Кто это? — спросила Ольга по-русски.
— Не знаю. Подобрал на дороге, он голосовал возле Авиньона, ночью, один. Я его пригласил… Говорит, едет в Марсель. Родители в Париже. Он славный… Бродяга. Скромный, доверчивый… Как будто завтра хочет ехать дальше… Ты ел сегодня? — Ника перешел на французский язык.
— Да, познакомился с твоими соседями, они меня угостили. — Парень смотрит в огонь и дымит сигаретой, на пальце поблескивает дешевый перстень с зеленой стекляшкой.
— Но все же кто он, ты можешь мне сказать? — тревожится Ольга.
Ника смеется:
— Откуда я знаю! Не гнать же его на холод. Пусть отдохнет немного…
Их довольно много, таких бродяг, вроде «хиппи». Они едут попутными машинами от города до города без вещей, почти без денег, кое-где ночуя, кое-чем питаясь. Вот и этот ездит, меланхолически познавая дорожную жизнь, ничем особенно не интересуясь и сам никого не интересуя. И кто знает, о чем он думает здесь, сидя у чужого очага, среди чужих людей, прислушивается к чужому языку, глядя на угли и попыхивая сигаретой?
— Вы подсаживайтесь к нам, Жак, — приглашает Ольга.
Но тут он внезапно встает и, словно что-то где-то забыл, откланявшись, уходит так же неожиданно, как и пришел.
— Сбежал! — хохочет Ника. — Он страшно боялся, что ты начнешь его расспрашивать, а он стесняется, а может быть, и в самом деле нечем похвастаться… Ну да бог с ним!
Мы выходим. Уже совсем стемнело. На улицах Эгальера зажглись фонари. Ставни в домах закрыты. Собаки почему-то ложатся прямо посреди мостовой, лениво поднимаясь и пропуская сердито гудящие, случайные машины. А воздух, напоенный запахами трав, так прозрачен, что голоса в нем делаются звонкими и какими-то не своими. Я жду, пока Ника выведет свой лимузин на дорогу, и смотрю туда, где еще осталась светло-лазурная полоса над цепью гор и на фоне строго выточен силуэт кипариса, похожий на черного монаха в капюшоне.
Цыганские звезды
Мистраль всегда дует либо три, либо шесть, либо девять дней. Наш мистраль оказался трехдневным, и мы попали в городок Ле-Бо как раз на третий день, когда напоследок он с воплями ударялся о скалистые уступы, над которыми стоит это каменное чудо: врезанные в горный массив развалины феодального замка — и жилые домики теперешних обитателей.
Горная дорога, извиваясь, ведет на плато, под нами на пологих холмах виноградники, оливковые рощицы, пашни, и чем выше мы поднимаемся, тем меньше зелени и уже совсем наверху — чахлый кустарник на камне.
Странный этот город, весь серокаменный, красивый и загадочный. Есть в нем несколько извилистых улочек, двухэтажные дома, одной стеной врезанные прямо в скалу. Так же прилеплен к скале маленький собор Святого Винсента с колоколенкой набекрень. Если улицы пусты, то делается жутковато: не то город вымер, не то какие-то сказочные декорации для киносъемок.
К этому месту очень подходит множество поверий, до сих пор бытующих тут. Уже одни только пещеры и лабиринты носят с незапамятных времен названия вроде Пещеры фей, Пещеры летучих мышей, а в Пещеру колдуньи Тавен надо идти по темному коридору в сорок метров, через Зал Мандрагоры, миновать зигзагообразное горло Скарабея. А можно понаведаться в Погреб привидений или Пещеру Черного зверя…
Когда-то здесь прятались люди. В рыхлом грунте находили человечьи кости и разные признаки обитателей каменного века.
Существует легенда о том, что некогда мавр Абдельрахман пришел с войском из Испании, чтобы завладеть чудесным замком Ле-Бо. Он был разбит местным войском и бежал, но успел спрятать в одном из самых запутанных лабиринтов в скале награбленные сокровища. Больше он не появлялся, а спрятанных сокровищ никто так и не нашел. Но провансальцы уверены, что они существуют, а стережет их знаменитая в Провансе мифическая Золотая коза. Она бродит по коридорам и пещерам, лижет языком стены, у которых вкус селитры, и своими сильными копытами стирает непристойные изображения, которые посетители умудряются выцарапать на стенах пещер.
Есть еще звезда с шестнадцатью лучами. Первые владельцы Ле-Бо были из германского племени визиготов. Они гордо обозревали свои владения с неприступной высоты. Им принадлежала вся Камарга, до самого моря, и на их гербе была шестиконечная звезда с лучами, та самая мифическая звезда, которую связывают с волхвом — королем Балтасаром, пришедшим поклониться младенцу, новорожденному Христу. И потому владельцы Ле-Бо непременно хотели происходить от самого Балтасара. А провансальцы считают, что король Балтасар жил в Ле-Бо. Когда и как это было, никто толком не знает, но мальчиков в округе часто называют этим именем.
Эта же звезда была эмблемой цыган, которые принесли ее с востока. Ле-Бо существует под этой звездой, ибо, как говорят, этот удивительный город в свое время вдохновлял покинувшего родину Данте. А поэт Фредерик Мистраль говорил: «Ле-Бо надо сделать столицей!»
Высоко над долиной — развалины крепости. Там в полуразрушенных арках гуляют ветры, там в скале выдолблены похожие на соты гнезда для голубей, там «Долина преисподней», над которой нависла скала, похожая на профиль Люцифера, там следы сурового Средневековья перемешались с утонченными формами эпохи Возрождения в виде очаровательного, целиком высеченного из камня окна, над которым изречение: «После тьмы — свет». Это чувствуешь, лишь только заглянешь в это окно и увидишь пустые анфилады комнат с каменными стенами и травой, пробивающейся между плитами пола. Крыши здесь нет, и солнце льет ослепительный свет в эти залы, где когда-то вершились темные дела, где рождались жестокие мысли, где царили гордыня, власть и произвол…
Еще в XVI веке провансальские пастухи избрали Ле-Бо местом своего праздника. С тех пор в соборе Святого Винсента каждый год свершается рождественская полуночная месса. Седобородые, в плащах и широких шляпах, пастухи приводят в храм большого барана с рогами, украшенными лентами, запряженного в тележку, всю уставленную горящими свечами. На дне тележки на коврике лежит белый ягненок. И начинается древняя наивная мистерия: каждый пастух берет ягненка на руки и преклоняет колена перед алтарем, где стоит пастор, держащий на руках куклу — младенца Христа. Поднимаясь с колен, каждый пастух сильно перекручивает хвост ягненку, чтобы он заблеял и выразил этим свой восторг перед таинством. Этот обряд сохранился до сих пор, хотя были случаи, когда владыки церкви пытались запретить появление скота в храме. Но из этого ничего не вышло, а пастухи продолжают совершать традиционный ритуал.
Все это довольно легко себе представить, когда попадаешь в это царство камня и неба, настолько фантастичное, что трудно верится в реальную жизнь горожан и в то, что Ле-Бо — это кантон Сен-Реми с почтой, телеграфом, гостиницей, магазинами сувениров, аптекой и со своими столетними разработками породы «боксит», из которого делается алюминий. А жителей здесь всего 230 человек!..
Последние порывы мистраля гнали нас по узеньким улицам к нашему лимузину. Уже вечерело, и первая звезда мерцала на лимонном в этот вечер небосводе. Пора было ехать к голландцу-художнику Жаку Уинсбергу в Эгальер, куда мы были приглашены на обед.
Мы явились, когда все приглашенные были уже в сборе. Жак Уинсберг, небольшого роста, энергичный человек, в черной кожаной куртке, седоголовый, похожий не то на кинорежиссера Романа Кармена, не то на Чарли Чаплина, встретил нас радушно, с шутками и смехом.
Жена его Анжель, тоненькая, типа креолки, в длинном кружевном платье, с темной косой вдоль спины, суетилась между гостями, выполняя хозяйские обязанности.
Столовая, длинная и низкая, вдруг в конце превращалась в гостиную с высоким потолком, верхним светом, роялем и мягкой мебелью. В глубине в большом камине горел огонь. Гости в ожидании обеда расселись в гостиной, большинство были соседи, и среди них шумели и смеялись несколько цыган. Тут же резвились трое детей художника, все белокурые, как ангелы.
— Смотрите, — сказал Уинсберг, — смотрите, как мои дети любят цыган. Это ведь их крестный отец. В самом деле…
А дети облепили со всех сторон какого-то немолодого цыгана, тащили его за собой, лезли к нему на плечи.
Анжель тоже художница. Пишет она в манере Гогена. Мне понравились портреты ее работы, развешанные в столовой. Особенно два портрета цыганских детей. Голый маленький мальчик на фоне моря, на желтом песке, с голубой птичкой на кисти руки и голая девочка на том же фоне, с цветком в руке. Было в них что-то дикое, прелестное и поэтичное.
Сам Уинсберг пишет больше пейзажи мрачные, коричневые, безрадостные, с тростниками, древесными стволами без зелени, видимо утверждая символику каких-то своих жизненных законов, ни в какой мере не символизирующих его собственную, на первый взгляд оптимистическую, натуру. Бывает же так! Я не видела других его работ, и как художник он остался для меня нераскрытым, зато он весь распахнулся как щедрый, веселый и остроумный хозяин дома.
За длинным и узким столом нас было человек двадцать. На столе стояли вино, хлеб, соль, Маслины, какие-то специи, а громадные деревянные блюда с салатом, креветками, жареной рыбой и бараниной плыли над головами гостей, каждый брал себе и передавал соседу. Все чувствовали себя непринужденно, пили, ели, переговаривались, и больше всех острил и шумел сам Уинсберг.
Против меня сидел удивительно красивый молодой цыган в ярко-красном джемпере. Лицо его, немного скуластое, смуглое, матовое, с небольшими бачками на висках, было сдержанно и задумчиво. Черные буйные патлы падали на низкий лоб. Он сидел, куря сигареты, исподлобья поглядывал на гостей. Две местные белокурые модницы сидели по обе стороны и наперебой старались расшевелить красавца. Иногда это им удавалось, и тогда он беззвучно смеялся своим белозубым ртом с приподнятыми, как у древнего фавна, углами. Бывают лица, которые притягивают ваш взгляд совершенно непроизвольно, словно какое-то оригинальное произведение искусства или какой-то редкой окраски и формы цветок. Думаешь о чем-то или говоришь с кем-нибудь, а взгляд все время возвращается к нему. У цыгана было такое лицо, и, может быть, именно поэтому он был так замкнут и застенчив.
Обед подходил к концу, когда Уинсберг предложил двум молодым цыганам, сидевшим возле него, развлечь гостей песней. Те взяли гитары, и столовая наполнилась звоном, лихими переборами и пассажами, очень напоминающими испанскую музыку. Они долго разыгрывались, «входили в настроение», друг перед другом показывая мастерство и ловкость, а потом один запел. Он был совсем молоденьким, этот певец, и больше походил на баска цветом кожи и не очень черными волосами. Пел он по-эстрадному — горлом, обрывая последнюю ноту каким-то трагическим всхлипом. Второй иногда подтягивал ему, но финальную фразу молодой заканчивал всегда один, и мне казалось каждый раз, что он сорвал голос, и становилось ужасно жаль его. Таких певцов, главным образом латиноамериканцев, постоянно слышишь на фестивалях. Эти певцы пели на своем цыгано-провансальском наречии, как оказалось, они были уже профессиональными певцами эстрады и пели «на публику», и это сразу чувствовалось.
* * *
Когда молодой певец устал, может быть, сам себе надоел, и гости стали понемногу переговариваться, я обратилась через стол к моему визави — цыгану в красном:
— А вы поете?
— Нет, нет, что вы! Я не умею… — Он сразу как-то весь съежился. — Ну, может быть, умею, но очень плохо… не так, как они.
— А вы спойте по-своему. Или станцуйте. Вы ведь, наверно, танцуете?
Парень упирался, но было видно, что это для проформы.
— Ну, прошу вас! Для меня, для русской гостьи. Я ведь приехала из Москвы.
Он внимательно посмотрел на меня и поднялся.
— Но только я сначала станцую.
Он вышел к гитаристам, они сразу поняли, в чем дело, и заиграли какую-то цыганскую плясовую. Красный цыган сначала сдержанно, потом все решительней начал плясать на месте, дробно перебирая ногами, изящно согнув руки в локтях и прижав подбородок к плечу. Веки его были опущены, в углах рта бродила улыбка, и чуть трепетали ноздри. Он кружился на месте, и гибкое тело его слилось воедино со звоном гитар и ободряющими выкриками гитаристов. Это было великолепно. Потом он вдруг словно опомнился, остановился, достал желтый платок из кармана и обтер им лицо и шею. Он не вернулся на место, а присел там же, возле цыган. Все дружно аплодировали ему, а он, поймав мой взгляд, по-мальчишечьи хитро улыбнулся и подмигнул мне. Я поняла, что он все же решил спеть.
Снова молодой эстрадник занял площадку, как бы напоминая о своем профессиональном превосходстве. Пели что-то шуточное с припевом: «Ай-ай-ай». А потом красный цыган шепнул что-то гитаристу, тот заиграл, и он запел. Это было нечто такое, что сразу погасило атмосферу «званого обеда с цыганами», смыло очень внешнюю сторону несколько показного веселья и вклинило в настроение самого Уинсберга какое-то, видимо, непривычное, раздумье.
Голос у красного цыгана был глухой и матовый. Он пел, сидя у стола, полуприкрыв глаза рукой, словно только для самого себя, словно спрашивая себя о чем-то и сам себе отвечая. Каждая музыкальная фраза уходила на вибрирующей мелодии вверх, а потом падала, акцентируя на нотках и горестно затихая на последней. Гитаристы негромко и проникновенно позванивали, не мешая певцу сетовать, уповать и улыбаться сквозь слезы. И никто не смотрел на него в эту минуту, как не смотрят на оркестр и на дирижера, когда слушают музыку.
Увидели его, когда он как ни в чем не бывало уже сидел между своими модницами и они наливали ему красного вина. Тут все вздохнули, заговорили, захлопали, задымились сигареты, и острый аромат кофе поплыл над столом. Я обратилась к цыгану:
— Спасибо! Превосходно. Лучше всех!.. Вы певец?
— Ну что вы, я не профессионал… Так, пою для себя. — Он застенчиво улыбался, снимая корку с апельсина.
— А кто же вы?
— Я работаю на заводе. Хочу быть инженером…
Когда мы вышли из «маса» Уинсберга, стояла тихая, прохладная, безлунная ночь. Мистраль исчез, и было даже как-то непривычно выйти на неподвижный воздух и увидеть неподвижные, как обелиски, кипарисы и звезды, звезды, звезды над нами.
Тень Петрарки
Авиньон. Папский дворец. Если говорить о мистическом Провансе, то, пожалуй, на папский дворец падает наибольшая доля авиньонских преданий.
Те, кто создавал этот дворец, никогда не преследовали никакой цели, кроме личной наживы. Семь сменявших друг друга пап в течение семидесяти лет грабили население, держа его в темноте и страхе.
А началось все с того, что французский король Филипп Красивый решил не отдавать церковных сборов Ватикану, а оставлять во Франции и, взяв в плен римских пап, перевел папскую резиденцию из Рима в Авиньон. С этого момента папский престол стали занимать французы, часто малограмотные люди, низкого происхождения, и миссия наместников Бога на земле ограничивалась личными интересами.
Папа Иоанн XXII набрал налогами 700 000 флоринов, что составляет на современные деньги 1 000 000 000 франков. Причем утверждают, что он занимался алхимией, окружал себя фальшивомонетчиками и писал сочинения под странными заголовками вроде: «Эликсир философа» или «Искусство превращения».
Папа Бенедикт XII, сменивший Иоанна, пристроил к дворцу нелепую башню специально для того, чтобы под ней спрятать 40 ящиков золотых монет, сервизы золотой посуды и массу редких драгоценностей.
Папа Климент IV, по прозвищу Великолепный, на церковные сборы с провансальцев закатывал грандиозные приемы и праздники. Он говорил, что это помогает ему «чувствовать себя свободным и забывать о своем папстве».
Климент Великолепный был человеком подозрительным и трусливым. Он приказал на всякий случай прорыть подземный ход от папского дворца под рекой Дюрансой до самого городка Шаторенара. Но сам он никогда этим ходом не воспользовался. Зато говорят, что когда папство раскололось на авиньонское и римское, то антипапа Бенедикт XIII удирал этим подземным ходом. Перед бегством он успел замуровать в стенах дворца двенадцать фигур апостолов, отлитых из чистого золота. Об этом он поведал другу своему, венецианскому послу, но ни посол, никто другой не нашли этих фигур, поскольку их, видимо, и не существовало.
Все это рассказывается в народе, и принимать это за подлинные исторические факты не следует. Если же побродить по залам папского дворца, то надолго остается впечатление от его грандиозности. Я осматривала его с группой случайных туристов, и меня поразили громадные залы для приемов: сводчатые потолки, высоченные колонны, окна в проемах стен толщиной в метр, а то и в полтора метра. Галереи, монументальные парадные лестницы, величественные порталы с остатками барельефов и каменных скульптур. И множество башен: Башня ангелов, Башня совета, Башня кухни, Башня гардероба, Башня Святого Лаврентия и прочие.
Во втором этаже дворца были папские жилые покои, в которых сохранились выполненные по заказу Климента Великолепного удивительные фрески работы французского художника XIV века Робин Романа. Это «Оленья комната» с фресками на сюжеты: птицелова, рыбьего садка, соколиной охоты. Внизу, во дворце, частично сохранились в зале Аудиенций росписи в потолочных сводах, выполненные итальянским мастером Маттео Джиованетти: на синем фоне, усеянном звездами, фигуры двадцати пророков.
И, несмотря на дисгармонию архитектурных решений из-за многих перестроек и достроек, здание папского дворца все же так грандиозно и величественно, что группа посетителей, с которой я осматривала дворец, казалась мне вереницей муравьев, переползающих из одного зала в другой.
Конечно, во дворце пусто. В столовой нет стола, за которым помещалось сразу двести человек, в папской комнате, расписанной под драпировочную ткань, нет никакой мебели, но можно представить себе, как все это выглядело, когда на каменных плитах пола лежали ковры и стояла готическая мебель из мореного дуба…
Живут здесь только легенды, и самая из них поэтическая — это легенда об авиньонском мосте Сен-Бенезет.
Маленький пастушок Бенезет однажды, пася овец своей матери, увидел на небе знамение и услышал голос: «Брось овец, иди к Роне и построй через нее мост». Мальчик воспротивился, уверяя, что строить мосты не умеет, дороги к Роне не знает, да и овец не на кого бросить. Но тот же голос обещал ему провожатого и замену на пастбище. Бенезет послушался и отправился в путь. Вскоре он действительно встретил странника, который взялся проводить его. Пришли они к епископу, который в тот час удил рыбу. Святой отец рассмеялся, когда Бенезет рассказал ему о своем видении, и послал его к судье. Судья, выслушав историю, тоже стал смеяться, а потом, издеваясь, сказал:
«Вот если ты сможешь поднять тот камень, что лежит у нас во дворе, и отнести его на берег, то я тебе поверю». И тут в сопровождении толпы любопытных все отправились во дворец. Но чудо свершилось, Бенезет один поднял камень, который и тридцати человекам было не под силу поднять, легко отнес его на берег Роны и положил там, как раз на том месте, где должна была встать первая арка моста. После этого горожане прониклись глубокой верой и стали собирать средства на постройку моста. И Бенезет, почувствовав в себе чудодейственную силу, стал исцелять больных, изгонять нечистую силу из одержимых и так прославился, что к нему началось паломничество. Денег, которые ему платили за излечение, хватило на постройку гигантского моста при слиянии трех рек — Роны, Дюрансы и Сорги. А в 1433 году, после сильных дождей, все эти реки вышли из берегов и прорвали мост в двух местах. И с тех пор стоит этот знаменитый мост, о котором поется в песенке:
Sur le pont d’Avignon
On у dansent, on у dansent —
«На мосту в Авиньоне всё танцуют и танцуют». Больше, видно, он ни на что и не годится!..
Авиньон связан с именем итальянского поэта Франческо Петрарки. Здесь прошло его детство, здесь этот маленький итальянец стал великим поэтом.
Отец Петрарки, флорентийский нотариус, как и земляк его великий Данте, покинул родину из-за политических распрей. Семья обосновалась в Провансе, в Авиньоне. Франческо учился на юридическом факультете университета в Монпелье. Но юристом, как мечтал его отец, он не стал, а посвятил всю свою жизнь поэзии. «Книга песен», в которую Петрарка вложил все свои творческие силы, построена на двух темах: любви и ненависти. Любовь к прекрасной белокудрой Лауре, а ненависть к папскому дворцу в Авиньоне и к правителям Италии.
А Италия, разрываемая феодалами, защищавшими только личные интересы и продававшими родину, распалась на отдельные области, и это привело к полному крушению национальной независимости. Правители впустили иноземные войска. Потеряла свое влияние и церковь.
К усобицам зовут и бьют тревогу
Колокола, назначенные богу, — [5]
писал Петрарка, сетуя в песне «Моя Италия» на столпов церкви, продавшихся феодалам. Для того чтобы как-то существовать материально, Петрарка принял духовный сан, стал близок к папской курии в Авиньоне и тут воочию увидел ее низость, продажность и развращенность. Он обрушивался на нее в сонете:
Источник горестей, обитель гнева,
Храм ереси, рассадник злых препон,
Когда-то — Рим, а ныне Вавилон…
Здесь, понятно, подразумевается и само просится в рифму — Авиньон.
У Петрарки неподалеку от Авиньона, в городке Фонтен де Воклюз, было поместье на берегу Сорги, куда он убегал, когда пребывание возле папы становилось невыносимым. И в одном из своих сонетов он писал:
Покинув нечестивый Вавилон,
Приют скорбей, вместилище порока,
Я из бесстыдных стен бежал далеко,
Чтоб длительный был век мой сохранен.
Я здесь один. Любовью вдохновлен,
Пишу стихи, рву травы у потока,
Мечтаю вслух, парю душой высоко.
Тема любви у Петрарки вылилась в сонетах и песнях, посвященных Лауре. Свою даму сердца Петрарка встретил впервые на утренней мессе в церкви Святой Клары в Авиньоне. Было это 6 апреля 1327 года. С тех пор двадцать два года он посвящал ей сонеты и мадригалы, подобно трубадурам XIV века, избиравшим для куртуазной лирики именно гордых и недоступных светских красавиц — чужих жен. Супругом Лауры был авиньонец Гуго де Сад. Лаура родила ему одиннадцать детей, из которых один стал предком знаменитого в XVIII веке писателя маркиза де Сада, родоначальника «садизма». Вот об этой Лауре де Сад Петрарка писал:
Горю Лаурой, верен ей одной,
Вот лик ее, то гордый, то простой.
То строг, то благ, то хмурясь, то ликуя,
То сдержанность, то жалость знаменуя,
Он ласковый, иль гневный, иль немой.
Лаура скончалась сорока лет от свирепствовавшей в Европе чумы. Но Петрарка продолжал писать ей песни и сонеты еще в продолжение десяти лет. Это цикл «На смерть мадонны Лауры». Вряд ли эти чувства были подлинными человеческими, мужскими и искренними. Здесь, видимо, сама поэтическая форма рождала в поэте потребность найти предмет своей придуманной страсти и честно служить ему своей лирой всю жизнь. Когда смотришь на портрет Петрарки, то почему-то кажется, что он вообще ничего и никого никогда не любил, кроме своей высокой поэзии.
В Фонтен де Воклюзе над Соргой стоят руины замка, принадлежавшего другу Петрарки, кавайонскому епископу Филиппу де Кабассолю. В этом замке поэт часто гостил. На одной из стен развалин временем или каким-либо явлением природы образовалось огромное темное пятно, очертанием напоминающее человеческий профиль. Провансальцы прозвали это пятно Тенью Петрарки.
Но когда мы с Ольгой и Никой бродили по Авиньону, мне казалось, что нет, наверно, места на стенах неуклюжего папского дворца, куда бы не ложилась четыреста лет тому назад тень великого итальянского классика, поклонявшегося античной словесности, называвшего Цицерона своим «отцом», а Виргилия — «братом». Поэта, который, презирая средневековый религиозный фанатизм, верил в обновление Италии, в ее возрождение и мечтал о том времени, когда папский дворец снова водворится в Риме, считая, что только это может положить конец раздробленности его родины. Но поэт так и не дождался. Он умер за год до этого события…
Мы бродим по Авиньону, и странным кажется, что в кинотеатрах идут последние боевики, а в универсальном магазине широкая распродажа юбок и платьев мини и витринные куклы выряжены в платья и пальто до пят.
— Это еще «мертвый сезон», — говорит Ника, — вы бы посмотрели, что тут делается летом! Столько туристов, что некуда плюнуть.
Сейчас Авиньон спокойный. Старинные улицы бегут к набережной Роны. Почему-то по-русски эта река — женского рода. Какой досужий переводчик наградил этот поток мужественной силы и стремительности женским родом? Ведь это равносильно тому, что Дон назвать Доной, а Енисей — Енисеей. Рон — богатырь, а под Авиньоном в него впадают еще две реки — Дюранса и Сорга, та самая, которую вспоминает в своем сонете Петрарка:
To нимфа ли, богиня ли иная,
Из ясной Сорги выходя, белеет,
И у воды садится, отдыхая…
Домой, в Сен-Реми, мы ехали через городок Кавайон. Мы были приглашены на ужин к эгальерскому художнику Бернару Биго, и мне хотелось привезти им свежих форелей. В этот прелестный городок на берегу Дюрансы со множеством остатков римского владычества мы приехали во второй половине дня. Он весь утопал в еще густой, желтеющей листве могучих платанов.
На маленькой квадратной площади раскинулся по-южному живописный рынок, полный дынь, инжира и рыбы. Покупая у торговки рыбу, я заметила на стене дома, возле которой расположился рыбный лоток, надпись на мраморной доске. Она гласила: «В XIV веке на этом месте высился дворец, в котором епископ, кардинал Филипп де Кабассоль, эрудит и дипломат, родившийся в Кавайоне в 1305 году, принимал Петрарку в этом городе, где был епископом. Большая дружба объединяла две эти личности. Узнав о смерти Филиппа де Кабассоля в 1372 году, Петрарка воскликнул: „Эта смерть вызывает глубокую скорбь в моем сердце“».
Опять Петрарка! Я стояла с форелями в руках и внимательно читала эту надпись.
— Интересно? — улыбнулась Ольга, заметив мое волнение.
— Подержи форели. — Я сунула Ольге пакет с рыбой и быстро переписала надпись в свой блокнот…
Через час мы были в Эгальере, где ждали нас к ужину друзья Ники — семейство Биго.
Бернар Биго, еще молодой француз с густыми рыжеватыми волосами до плеч, в усах и бороде, радушно приветствовал нас, вскочив с белой шкуры, разостланной у камина в его гостиной. Он был босиком, в ярко-красной фуфайке, с массивной золотой цепью на груди и в очень узких черных бархатных джинсах. При всем этом колоритном виде у него были манеры хорошо воспитанного парижанина, он держался естественно и мило, говорил с отличным парижским акцентом, и казалось, что этот столичный человек просто вырядился для маскарада и сейчас пойдет в спальню, переоденется в нормальный костюм и вернется в приличном виде к гостям. Но ничего этого не случилось. Вбежала Мартина, его жена, высокая, тоненькая брюнетка с синими глазами и нежной кожей. На ней была длинная черная юбка и белая пуританская кофточка с манжетами. Я передала ей форели и попросила отварить их к ужину, чему Мартина была очень рада, а может быть, как хорошо воспитанная француженка, только сделала вид.
Ника вдруг заторопился, сказав, что он должен за кем-то зайти. Мы остались с хозяином, он усадил нас в мягкие кресла возле камина, и, конечно, разговор зашел о живописи. На белых стенах гостиной висели работы хозяина. Это была чисто абстрактная живопись с пятнами геометрических форм, закрашенных где-то мазками, где-то крапом, а где-то просто залитых краской. За этот приезд во Францию я навидалась абстрактных картин столько, что, признаться, они мне уже надоели.
Начались обычные вопросы, как я отношусь к абстрактному искусству, на что последовал обычный в этом случае ответ: «Если в этих пятнах есть для зрителя что-то значительное и что-то волнует его воображение, хотя бы своей декоративностью или гармонией, то как абстрактное искусство оно уже теряет свое значение и становится вполне конкретной деталью в окружающем мире. А чем это достигается — это уже секрет изобретателя и зависит от вкуса и степени утонченности или, наоборот, упрощенности мышления автора». Обычно абстракционисты этим вполне удовлетворяются, и тут также наши отношения сразу наладились. Ольга стала рассказывать Бернару разные парижские новости в мире художников, она, несмотря на свою приверженность к луврской классике, как-то умела разбираться в модернизме, и ей было интересно беседовать с Бернаром.
Вскоре вернулся Ника со своим другом, высоким, молодым Люсьеном. Оба были с гитарами, одеты в какие-то короткие куртки с галунами и кружевами. Вместо брюк на них были трико и сапожки. У Люсьена красная куртка и черное трико, у Ники желтая куртка и красное трико. Я поняла, что нам предстоит вечер с трубадурами.
Люсьен производил странное впечатление. Голова его поросла короткой темной щетиной, так же как щеки и подбородок, — позднее Ника объяснил мне, почему он так выглядит. Оказалось, что три месяца тому назад он порвал с любимой женщиной и так затосковал, что обрился наголо. Теперь волосы у него отрастают, но он решил не бриться и не стричься.
— А чем он занимается, ты можешь мне объяснить?
— Он отличный музыкант, с серьезным образованием. Но заработать невозможно без импресарио, без прессы, без выхода на сцену. И сейчас он поет в ресторанах. Вон видите, к его поясу привешен кожаный кошель, туда он кладет свой сбор, выступая между столиками.
— А ты что делаешь в этом костюме?