Горные ангелы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Горные ангелы

До перевала по широкой каменистой тропе оставалось два небольших подъема. Кустарники по краям тропы становились все реже. Наверху впереди расстилалось зеленое плато Мамисонского перевала, кое-где по нему громоздились огромные камни, словно кто-то убиравший этот альпийский луг забыл сбросить их вниз.

Небольшая группа туристов, с которой я шла маршрутом по Военно-Осетинской дороге, у перевала вдруг как-то вся подтянулась и объединилась, оставив позади ослика, тащившего нашу двуколку с чемоданами, и старого погонщика, смуглого осетина с седой, коротко стриженной головой, похожей на дыню.

Группа наша была необычайно разнохарактерной. Что еще, кроме природы, могло объединить маленькую болтливую врача-гинеколога из Днепропетровска с рыжим, как клоун, застенчивым студентом-математиком с Урала или с молодым грузинским поэтом, почти не владевшим русским языком? Была в группе и странная чета из Ленинграда, пожилые супруги, всегда ходившие рука об руку. Их лица были такими схожими в безликости и выражении отчужденности, что сразу и не сообразишь, кого видишь — ее или его?

Но внушало снисходительное уважение окружающим их внимание друг к другу и заставляли прислушиваться постоянные оперные дуэты вполголоса.

Низенький профессор-филолог развлекал всех смешными историями и удивлял старомодной галантностью, и, бывало, какая-нибудь развязная официантка, сбросив перед ним на клеенку алюминиевую тарелку с пшенной размазней, шарахалась в сторону, как осетинская лошадь, от его: «Сердечное русское вам спасибо!»

И еще двое странных туристов — какой-то полковник и его двенадцатилетний сын, оба в одинаковых черных шароварах и полосатых майках, с одинаковой походкой, улыбкой и одинаковой манерой глядеть из-под руки. Они недавно осиротели, потеряв мать и жену, и понимали друг друга с полувзгляда и полужеста.

Оба звались Дмитриями, сын звал отца Митей, а отец сына — Митькой.

Вот все те, кого в этот полдень занесло в горы, на границу Грузии и Северной Осетии.

Позади остались надолго запомнившиеся три события. Первое — диковатая свадьба в каком-то маленьком, угнездившемся над ущельем ауле, где нас заставили плясать с гостями лезгинку. Второе — торжественные поминки по старейшему горцу, растянувшиеся во всю главную улицу большого селения. За столами, заставленными бутылями с молодым вином, блюдами с бараниной и фруктами, с речами и выкриками в честь почти столетней вдовы, закутанной в черную шаль, из которой торчал птичий профиль и два поблекших, равнодушных глаза не мигая глядели на захмелевших двадцатилетних праправнуков, с трудом сдерживающих веселый здоровый хохот. Третьим событием были конные соревнования на горном плато, где молодые всадники в папахах и бурках выделывали на скакунах чудеса ловкости и бесстрашия.

Вообще всадник в бурке на тонконогой, четкой, как музыкальный инструмент, лошади, внезапно вылетевший на обрыв, вырисовываясь точеным силуэтом на гаснущем фоне предвечерья, — зрелище незабываемое…

У перевала нас настигла гроза. Огромная сизо-лиловая туча нависла над плато. Последние лучи солнца белыми протуберанцами проливались на зеленый ковер, но большая часть его уже потонула в зловеще рокочущем сумраке с частыми, короткими молниями. В смятении мы остановились, не зная, что предпринять — бежать ли обратно к сосновым лескам или искать убежища под камнями наверху. И вдруг мы услышали приближающийся злобный лай овчарок. Навстречу нам выбежали трое в белых халатах. Ветер вздымал полы халатов кверху, и казалось, что из лиловых туч слетают к нам какие-то ангелы с белыми крыльями. На перевале было стойбище овечьих отар. Будто сплошное мохнатое серое одеяло покрыло огороженный загон, овцы, тревожно блея, сбились в кучу. Три ветеринара отогнали псов и вывели нас к наскоро сложенной сакле. Едва мы вошли в убежище, как хлынул ливень. В раскрытую дверь сакли было видно нашего проводника, набрасывающего брезент на двуколку и ослика. Ослик, раскинув уши, покорно подставил спину потокам низвергающейся воды.

Мы все расселись на земляном полу. В темноте то тут, то там попыхивали красным трубки пастухов. Пахло махоркой. Старший ветеринар, высокий, статный горец лет за пятьдесят, зажег керосиновую лампу; свет ее сразу выявил сидевших по-турецки на нарах нескольких пожилых пастухов. Они разглядывали нас и в знак приветствия кивали головами. Ливень тарахтел по железным листам, покрывавшим саклю, и от этого треска на душе становилось спокойно и весело.

Старший заговорил с товарищами, и я не поверила своим ушам, услышав английскую речь с американским акцентом. Он говорил о том, что нам здорово повезло — по тропам сейчас несутся потоки воды с камнями и щебнем, идти опасно.

— Митя, они что-то будто по-английски говорят, — зашептал отцу Митька.

Тот в недоумении пожал плечами. Я обратилась к хозяевам по-английски.

— Э-э-э! Да вы, видно, в Америке были? — заметил старик на нарах, выбивая трубку о свою суковатую палку. — А позвольте спросить, где именно?

— В северных штатах, в городе Сиэтле, — отвечала я. И тут, в тесной горной сакле, на которую обрушилась гроза, семь старых пастухов повскакали с мест и, жестикулируя, наперебой оживленно выкрикивали:

— На какой улице вы жили?.. Когда, в каком году?

— Я жила на Бойлстон-авеню. В тысяча девятьсот тридцатом.

— Бойлстон… Бойлстон… Ну, помните, этот проспект выходит на Бродуэй! Мы же мостили Бойлстон-авеню!

Зашумели и туристы:

— Что они говорят? О чем? Переводите, пожалуйста!..

И в сакле поднялся гомон, пока наш маленький филолог, прекрасно знавший английский язык, не вмешался и не усадил всех на места. Началось фантастическое интервью на английском языке с пастухами Мамисонского перевала. И вот что мы узнали.

Это было в 1900 году. Большая партия молодых осетин решила, как тогда было в моде, ехать за счастьем в Америку. Они добрались до Владивостока, где были немедленно завербованы американскими дельцами на работу по городскому благоустройству в Сиэтле, которому тогда было всего лишь сорок лет. Они переплыли Тихий океан и обосновались в Сиэтле, где вскоре переженились на американках и обзавелись семьями. Руками этих парней были вымощены улицы в центре города. Но когда в 1914 году началась война, то осетинам было предложено либо принять американское подданство, либо отправляться на родину. Они предпочли последнее и, забрав жен и детей, уехали в Россию. Так в маленьком горном ауле возникла американская колония со своей школой и даже пастором. Американки, попав в дикие горные условия, в сакли, лепящиеся по склонам ущелья, не перестали быть американками и, приспособившись к быту осетинских овцеводов, не отрешились от традиций чистеньких северных штатов, они продолжали говорить на родном языке и воспитывали детей на свой манер. И вот уже двадцать лет эта «колония» жила на полуосетинский-полуамериканский манер…

Потрясенные всем услышанным, молча сидели мы среди этих пожилых людей, пересыпавших американскую речь осетинскими словами. А через раскрытую дверцу в сизый дымок махорки и запах овечьих шкур остро вливалась струя озона. Гроза отошла, и уже где-то в стороне погромыхивало ее эхо. Солнце алмазной россыпью заиграло в сочной траве, в загоне колыхалось овечье море, и пришла пора расставаться с приютившими нас хозяевами.

Прощались по-русски, долго, сердечно, с благодарностями, пожеланиями, обещаниями. Вышли на волю, потягиваясь, расправляя плечи, освежая легкие и внутренне все чему-то улыбаясь. Наш ослик, встряхивая под солнцем намокшие бока, фыркал и мотал головой, проводник поспешно убирал брезент, под которым укрывался и сам. Пастухи вышли нас проводить, и, изъясняясь на лондонском диалекте, профессор торопился записать что-то себе в книжечку.

Мы двинулись по размытой тропе, ведущей под уклон. Было странно думать, что провели мы здесь всего сорок пять минут, а узнали и перечувствовали за десятилетия…

Я шла последней и, обернувшись, увидела на каменном отроге трех ветеринаров в белых халатах. Я помахала им рукой, они отвечали, подняв загорелые ладони:

— Гуд бай, систер! Прощай, сестрица!.. Гуд ба-а-ай… «Ба-а-ай…» — понесло по ущельям эхо. «…A-а-ай!» И уже совсем далеко: «…а-а-ай!»