В поисках «Дара бесценного»
В поисках «Дара бесценного»
Четыре окна в комнате закрыты ставнями, задвинуты железными плахами с болтами, просунутыми снаружи сквозь отверстия в стене. В болты изнутри продеты кованые гвозди-чекушки. Окна «зачекушены», как говорят сибиряки, привыкшие спокон веков замыкаться от «лихих людей».
В низкой комнате темно и нестерпимо душно: ни одной форточки, а печь хорошо протоплена со вчерашнего вечера. Лежу на диване в темноте. Который может быть час? Сквозь щели ставен брезжит рассвет, и, как в детстве, проснувшись где-то не дома, лежишь с ощущением таинственности. Она там, за ставнями. Мало-помалу начинаешь различать на слух множество звуков. Что-то низко и протяжно гудит, гуд прерывается низкими отрывистыми свистками. Что-то скрежещет, визжит, скрипит. Где-то что-то грохает, будто великан опрокинул большой сундук с камнями. Потом опять гудок — низкий, долгий, тревожный.
Начинаешь догадываться: пароходы по Енисею отходят от пристани или причаливают. Паровозы или электровозы на станции приветствуют или торопят друг друга, перебраниваются… Лебедка визжит цепями (рядом, через улицу, новостройка)… Грузовик катит, подпрыгивая и разбрызгивая жидкую грязь на перекрестке… Гудок легковой машины: видно, она хочет обогнать пятитонку… Словом, там, за ставнями, идет жизнь, и не идет, а мчится.
Я ночую в одноэтажном флигеле на усадьбе Дома-музея имени Сурикова в Красноярске. В этом флигеле и раньше останавливались гости. Хозяйка еще не встала. Стараясь не шуметь, одеваюсь и через кухоньку с большой русской печью выхожу во двор усадьбы.
Вон он, дом, с крыльцом на столбиках и с верхним балконом-галерейкой. Дом, в котором родился и рос Василий Иванович и куда постоянно возвращался один, потом с дочерьми, а к старости — с нами, внуками… А сейчас я приехала в Красноярск поклониться этому дому, потому что начала писать книгу «Дар бесценный», книгу, посвященную жизни и творчеству Василия Ивановича.
…Дом, в котором жили Суриковы, был построен самим Иваном Васильевичем. Двухэтажный рубленый дом одной стеной выходил на Благовещенскую улицу. Вход был через крылечко на двух столбиках со двора, обнесенного глухим тыном. При доме было хозяйство: баня, конюшня, огород.
В низеньких светлых комнатах по чистым полам бежали пестрые дорожки. Мебели было мало, но вся она была хорошая — красного дерева. На подоконниках и подставках стояли горшки с цветами. В углах висели старые образа, по стенам стояли сундуки-укладки: шкафов тогда не было. В спальне была кровать с высоко взбитыми подушками и перинами. Все было чинно, все дышало спокойствием и сдержанностью. Вот здесь и родился в январе 1848 года мальчик Василий, здесь и провел он первые пять лет жизни. Возле матери, Прасковьи Федоровны, жилось интересно. Она любила и понимала красоту старинных тканей. В ее сундуке лежали пестрые сарафаны, платки, шали, телогрейки, парчовые повойники. А в подвале дома, как реликвии, хранились синие кивера с помпонами — казачья амуниция екатерининского времени. Там же хранились седла, ружья, пистолеты, ятаганы, сабли и шашки. А еще там было множество книг в кожаных переплетах, с пожелтевшими страницами. Вася любил листать эти книги, ища картинок, рыться в этой куче оружия, примерять эту амуницию. Она держала его воображение подле славы предков — казаков Суриковых, пришедших с Дона в войсках Ермака завоевывать Сибирь.
…Я подхожу к крылечку. Двери заперты. Еще рано. Окна первого этажа «зачекушены» ставнями. Обхожу усадьбу. Вот и конюшня, где стояли кони Рыжий и Соловый. Сейчас ее перестроили в домик с просторными комнатами. У входа доска: «Дом народного творчества».
А вот здесь, за флигелем, стояли большие черемухи и скамеечка между ними, отсюда открывался вид на Караульный Бугор с белой часовенкой. Теперь суриковскую усадьбу плотно обступили большие дома. Часовни больше не видно, но она цела. Стоит только выйти за ворота, на улицу Ленина, бывшую Благовещенскую, — и с первого же перекрестка увидишь эту чудесную часовенку, которую некогда возвел из камня вместо старой деревянной золотопромышленник П. И. Кузнецов.
Перед домом — памятник Сурикову работы сибиряка-скульптора Лаврова. Под памятником раскинулась громадная клумба. Сентябрьские циннии, астры и настурции немыслимо ярки в этом хмуром, еще не разгулявшемся утре. Скрипит калитка. Высокий пожилой человек заходит во двор. Он одет в серый костюм, на голове маленький синий берет. «Не здешний», — думается мне. Человек быстро приближается.
— Здравствуйте!
— Здравствуйте!
Силюсь припомнить, кто это.
— А я сын Мити Лаврова. Георгий Дмитриевич. Скульптор.
…Баул с теплыми вещами был уже уложен. Саша помогал матери, изредка смахивая непрошеную слезу. Он страстно любил брата и втайне горевал о близкой разлуке. Он знал, что Вася едет не один, а со старым архитектором с кузнецовских приисков Хейном, которого Петр Иванович Кузнецов посылает в Петербург на лечение. Он знал, что до Москвы едет с Васей молодой семинарист Дмитрий Лавров, одаренный художник, которого направляют в Троице-Сергиеву лавру, в школу иконописи. Он знал, что Петр Иванович взял на себя все расходы по содержанию Васи за годы обучения. И все-таки Саша беспокоился, уже тосковал и уже почти ждал писем с дороги, которая еще не начиналась. Вася держался бодро, хотя забота одолевала его: как тут без него проживут мать и брат Саша? Прасковья Федоровна, то покрываясь пятнами, то бледнея, суетилась по дому: не забыть бы чего-нибудь! Во внутренний карман Васиной поддевки она положила последние тридцать рублей, разменяв их на рублевые ассигнации, и для верности заколола карман большой булавкой.
За примороженным окном послышался скрип полозьев и звон колокольцев. Приехали за ним!..
… — Так вы сын того самого Мити Лаврова, с которым дедушка уезжал отсюда в Петербург?
— Вот-вот! Я самый!..
Мы оба смеемся, радуясь встрече.
— Приехал посмотреть на свою работу. — Лавров кивает на памятник. — Как-то он выглядит здесь теперь?..
За двенадцать лет, что памятник стоит в усадьбе, все вокруг так переменилось! Огромная кирпичная труба новой бани выросла как раз над головой скульптуры. Она мешает смотреть на памятник. Зато красноярцы на славу моются в просторной, чистой бане.
Георгий Дмитриевич ходит вокруг памятника, щурится, примеряется.
— Надо бы его переставить! И вообще…
Суриков на памятнике изображен по пояс, с палитрой в левой руке и с кистью в правой. Палитра большая, овальная, назойливо выступает над постаментом и режет торс художника пополам.
— Когда-то палитра была необходима, — говорит Георгий Дмитриевич, — люди не знали, кто такой Суриков. А теперь редкий прохожий не знает его… Да, надо делать новый памятник!..
* * *
Сидим во флигеле и ждем машины, чтобы ехать в Сухой Бузим. Анастасия Михайловна, теперешняя хозяйка флигеля, спешно готовит завтрак, накрывает на стол, суетится возле печки в своей кухоньке.
В тяжелом, как сундук, альбоме семейные фотографии. Переворачиваю толстый картонный лист. С карточки смотрит на меня женщина. Глаза чуть удивленные, широко расставленные. Седые, гладко зачесанные волосы. Лицо приветливое, с лукавой усмешкой.
— Настя, кто это здесь в альбоме у тебя?
Анастасия Михайловна с полотенцем на плече выбегает из кухни.
— Неужель не узнаешь? Не догадываешься? У твоего деда была старшая сестра Лиза. В Сухом Бузиме она вышла замуж за тамошнего священника Капитона Доможилова, так это их дочь, моя покойная свекровь Татьяна Капитоновна…
Я мысленно переношусь в Третьяковскую галерею. Портрет молодой девушки в таежной сетке — Таня Доможилова! То же приветливое лицо, бесконечно милое и женственное, те же молодые, блестящие глаза…
Машина уже стояла у ворот, когда я, второпях дожевав Анастасьины шанежки с черемухой и запив их горячим душистым чаем, выскочила из флигеля с фотоаппаратом и блокнотом.
«Волга» несла меня по следам маленького Сурикова. Пересекли речку Качу, поднялись в гору на Енисейский тракт. Слева от дороги — осеннее жнивье и стога соломы. Желтое крылышко на дорожном столбике с цифрой «9». Девятая верста!.. Заветное место!
… — Ну, куда поедем погулять? — спрашивал брат Александр Иванович, когда Суриков, будучи уже знаменитым художником, гостил в Красноярске.
— Да давай на девятую версту… Люблю я это место! — И они ехали в тарантасе или верхом, а иногда Василий Иванович приходил сюда пешком…
…Перед нами крутые зеленые холмы, машина ныряет между ними и снова выныривает на простор. Пейзаж сменяется осенними, огненного цвета перелесками. Среди оранжевого пламени осин и берез резко вырисовывается колючая темно-зеленая щетина елей. Вот вынырнуло солнце из-за клубящихся плотных облаков. Вспаханная земля, черная, как сажа, готова для озимого сева. Где-то стрекочет трактор…
И вдруг из-за горки на край пахоты вылетает табун коней. Вытянулись в линию, бегут вороные, гнедые, каурые. Сбиваются в кучу, потом разворачиваются и несутся на нас. На сером коньке табунщик с кнутом мчится им наперерез. Прямая, ловкая фигурка быстро перемещается на оранжевом фоне. Кони мчатся уже в обратную сторону. И чудится, что перед глазами одна из акварелей Василия Ивановича Сурикова. А невидимый трактор стрекочет и стрекочет… Последнее село при дороге — Погорельское. Рядами, одна к другой, спаянные тынами, серые сибирские избы. Чайная вместо постоялого двора, возле которого в былые времена стояли распряженные возы, тарантасы, линейки, а сейчас — грузовики, легковые машины на высоких шасси, тракторы.
…Сижу сегодня вечером и вспоминаю мое детство. Помнишь ли, мамаша, как мы в первый раз поехали в Бузим, мне тогда пять лет было? Когда мы выехали из Красноярска, то шел какой-то странник. Сделает два шага да перевернется на одной ноге. Помните или нет? Я ужасно живо все помню! Как потом папа встретил нас за Погорельской поскотиной. Как он каждый день ходил встречать нас. Приехавши в Бузим, остановились у Матониных. Как старуха пекла калачи на поду и говорила: «Кушай, кушай, Вася, пощё не ешь?» И многое, многое иногда припоминаю!..
Так писал Василий Иванович из Петербурга своим родным, тоскуя по родному воздуху, с горячей нежностью вспоминая время, когда отец, Иван Васильевич, плохо чувствуя себя, попросился на службу в село Сухой Бузим.
…Оно лежало в степи к северо-востоку от Красноярска, при слиянии двух речек — Большого и Малого Бузима. Опоясав село, Бузимы объединялись и уже вместе бежали дальше в Енисей.
Степное приволье перемежалось перелесками осиновыми и березовыми, зарослями боярышника и черемухи. В лесочках по осени было полно рыжиков и опят. В Большой Бузим заплывала рыба из Енисея — окунь и хариус. А Малый Бузим так пересыхал за лето, что через него всюду можно было вброд перейти, потому-то и прозвали его Сухим. В селе дома были рубленые, двухэтажные, как крепости, за глухими тынами. В горницах на стенах висели старинные пестрые лубки. В углах иконы в серебряных окладах, начищенных до сверкания.
Жили бузимовцы по старинке, соблюдали посты. Праздники отмечали пышно. В Рождество по домам Христа славили.
Под Новый год гадали, колядовали, ходили ряжеными, размалеванными, от дома к дому, плясали, пели, шутили шутки. На Масленице катались на тройках и тоже рядились на потеху.
В степи, за селом, в гороженных от дикого зверя поскотинах, паслись стада рогатого скота и табуны коней. Земля в степи была плодородная, хлеб родился богатый, покосы обширные, на зиму бузимовцы были обеспечены всем.
Дом Матониных, который снял для семьи Иван Васильевич, стоял на юру, как фонарь. Отовсюду его хорошо было видно. Под окнами протекал Большой Бузим…
… Замедлив ход, наша «Волга» въехала в большое богатое село Сухобузимское. Кино. Клуб. Универмаг. Библиотека. Школа. Книжный магазин. Типография. Все кирпичное, беленое. А старые дома, могучие срубы стоят по двести лет.
— Скажите, где здесь дом Матониных?
Старуха, повязанная платком до бровей, лицо точь-в-точь стрельчихи — матери рыжего стрельца в картине «Утро стрелецкой казни», сказала мне:
— А вот сейчас влево, улица Сурикова. Туда-то. — Темным пальцем она указала направление.
Улица Сурикова, дом четыре. Мы подъезжаем к чудесному дому с белыми ставнями. Он стоит на перекрестке. Я ткнулась в ворота — заперты.
— Кто там?
Пожилой человек на костылях распахнул калитку и с удивлением поглядел на меня.
— Вы Матонин?
— Я.
— Ваш прадед сто лет назад сдавал этот дом моему прадеду. Здесь рос мой дед!
— Внучка Сурикова? Заходите, заходите!
Костыли защелкали по ступенькам высокого крыльца. Мы вошли в дом. Хозяйки не было: уехала в поле.
— На картошках, — виновато улыбнулся хозяин Петр Константинович, — извините уж!
С волнением я оглядывала стены сруба из огромных лиственниц, стены — свидетели беспечного и буйного детства Васи Сурикова, стены, принявшие последний вздох отца его, Ивана Васильевича.
…В феврале Ивану Васильевичу стало совсем худо, и 17-го числа 1859 года он скончался. В жизни Суриковых все перевернулось, словно покатилось под откос.
Прасковья Федоровна, от горя высохшая в комочек, похоронила мужа на сельском кладбище Сухобузимского. Она больше ничего не ждала, ничего не хотела. И так-то была неразговорчива, а тут уж и совсем примолкла…
В весенний день Великого поста поехали они — Прасковья Федоровна с братом, Вася, Катя и трехлетний Саша — на могилу Ивана Васильевича. Снег еще не стаял. Мать бросилась потемневшим лицом на могильный холмик, прямо в сугроб, и запричитала в голос.
В смятении и растерянности слушали дети этот надрывный высокий голос, горький, безутешный плач. Дядя Гаврила стоял безмолвно, терпеливо, все понимал…
Наконец Вася с Катей, настрадавшись и наплакавшись, насилу оторвали мать от могилы и почти на руках отнесли, надломленную и притихшую, в сани. Еле увезли с кладбища, Вася все оборачивался на могилу отца, пока она не скрылась из глаз.
Через несколько дней Суриковы навсегда распрощались с Сухим Бузимом, где были прожиты последние счастливые годы и пережито первое тяжкое горе…
…Мне захотелось пройти на реку. Матонин вывел меня за ворота.
— Вон под горой и река. Ну, понятно, при дедах-то она была глубже и шире намного, — говорил Петр Константинович, усаживаясь на скамеечку у ворот.
Я спустилась к реке. Она бежала, обмелевшая, извиваясь под горой; в заводях с кряканьем полоскались белые жирные утки. Солнце вдруг закрылось громадной сизой тучей. Она нависла над крутопокатыми крышами бузимовских домов, и опять напомнило это суровые серо-синие сибирские этюды Василия Ивановича.
Когда я покидала село, накрапывал дождь. Дорогой я решила заглянуть в сухобузимовский универмаг. Первое, что бросилось в глаза, — это массивный, обрамленный белым лаком и золоченым металлом роскошный «комбайн» — телевизор с магнитофоном, радиоприемником и проигрывателем. Он сверкал возле прилавка в компании белых, нарядных детских колясок, велосипедов и холодильников…
Две бузимовские девчонки подбирали нитки мулине для художественной вышивки, а паренек в красном галстуке потребовал чернил для авторучки…
Я села в машину, и мы помчались по тракту. По тому самому, по которому маленький Суриков на лошадях почти весь день ехал в школу в Красноярск (в Сухобузимском тогда школы не было!). Через полтора часа я была дома, во флигельке у Анастасии Михайловны.
* * *
В Красноярске улица Сурикова сбегает вниз к Енисею и упирается прямо в новый речной вокзал. Тонкий шпиль его виден издалека. «Получил в Брюсселе премию на выставке!» — хвастаются красноярцы своим речным вокзалом.
Улица просторная, вся в зелени. Старинные дома благородного облика никак не сдаются времени; кажется, еще лет двести простоят.
Навстречу поднимается бригада молодых строителей. Громко переговариваясь, шагают они по улице, все в стеганках и в штанах, заправленных в резиновые сапоги. И парни, и девушки одеты одинаково, только у девушек головы туго обвязаны платками.
А лица! Опять эти чуть скуластые обветренные лица молодых сибирячек, по цвету и по типу такие близкие к женским портретам Сурикова.
— Граня! Ты пошто орешки спрятала? Доставай орешки-то! — кричит одна девушка другой, догоняя ее и пытаясь залезть ей в карман.
Крик, хохот. Шагают быстро, по-молодому, иронически поглядывая на прохожих.
Когда доходишь до конца улицы, в глаза сразу плещет, отражая солнце, Енисей. У причала нарядные белые пароходы готовятся к рейсам. Одни пойдут в Минусинск, вверх по Енисею, другие — вниз, к Норильску, к Диксону, к морю. Понтонный мост тут же, неподалеку, весь зыблется, ходит ходуном под грузовиками, легковыми машинами, конными подводами, что день-деньской снуют на правый берег и обратно. А рядом растет новый колосс. Он перекидывает арку за аркой на мощные быки. И впрямь похожи на быков, подставивших аркам свои широкие спины, эти овальные устои, черт знает на какой глубине упирающиеся в дно! Между быками мчатся воды из-под солнца в тень пролета — и снова на солнце. А река здесь широченная, близ правого берега разделенная островом, на который уже вылез из воды один из быков…
Возле нового моста притаился краеведческий музей. Еще год назад он украшал набережную массивным зданием терракотового цвета — сейчас, рядом с новым мостом, он кажется небольшим особнячком. Он богат, этот музей. Но меня тянет к суриковскому уголку.
Автопортрет, написанный в юности… Портрет красноярского архитектора (строившего этот самый музей) Чернышева, с которым Суриков любил делить досуг за гитарой и песней. Несколько этюдов к картинам. Множество фотографий, начиная со снимков, сделанных первыми аппаратами, попавшими в Сибирь, и кончая фотографиями Василия Ивановича с нами, внуками, снятыми за год до его кончины. Но самое заманчивое для меня — это несколько простых, выкрашенных охрой стульев со спинками-решетками и квадратными сиденьями. Работа грубоватая, видимо, мастерил столяр-самоучка. Не иначе как мальчиком Суриков сидел на них и болтал ногами, обутыми в валенки или высокие сапожки. Эти стулья, видно, из кухни. А интересно, где же теперь те красного дерева креслица с сафьяновыми сиденьями?..
…— Ты что же это делаешь, непутевый мальчишка? Опять стул испакостил? Ну скажи на милость, где-то гвоздь раздобыл! — сердилась Прасковья Федоровна, застав Васю на месте преступления.
Гвоздь отнимали. Васю сажали в угол, а иногда и шлепали. Но проходило время, и он снова не мог удержаться, чтобы не нацарапать гвоздем рыбку или домик на сафьяновом сиденье стула, к которому он подходил словно к столу. Было Васе тогда четыре года.
Потом он начал рисовать угольком или карандашом на бумаге. Хотелось нарисовать самое любимое — лошадь! Но Васе никак не удавались ноги — они либо вовсе не гнулись, либо подгибались все сразу. Первый, кто показал Васе, как скреплена лошадиная нога суставами, был работник Семен. У него очень ловко все выходило: у шагающей — передняя нога выбрасывала копыто вперед, у скачущей — ноги распластывались в воздухе, у стоящей на дыбах — задние крепко упирались в землю, а передние сгибались в коленях легко и грациозно. Вася скоро сообразил, как расчленяются движения лошадиных ног, и свободно рисовал лошадей во всех видах…
Пробовал он рисовать и в доме. Комнаты были низкие, и фигуры ему казались огромными, поэтому он всегда старался либо горизонт опускать пониже, либо фон сделать поменьше, чтобы предметы и фигуры казались больше. А дело было в том, что сам-то Вася был невысокого роста и просто еще мал…
Но ничто не ускользало от Васиного жадного глаза, и все откладывалось в благодарной памяти, чтобы потом ожить на холстах под кистью мастера…
…Подхожу к витрине, за стеклом ящик — этюдник Василия Ивановича. На дне его — несколько ссохшихся тюбиков, выжатых рукой художника. А сверху лежит его небольшая прямоугольная палитра с присохшей краской. Гляжу на нее, и эта смесь бурой, сизой и желтой красок с грядками белил по краям страшно напоминает мне пучину Енисея в непогоду с гребешками белой пены на волнах.
— Можно попросить вас… на минутку…
В зале большая группа школьников.
— Мы с правой стороны. Пришли с экскурсией, — говорит молодой вожатый. — Ребята просят вас побеседовать, если только…
Как же может быть иначе! И вот мы уже в лекционном зале. Ребята заполнили все ряды. С четырех сторон громадные витрины с разными животными окружили нас: скалились волки, прятались рыси, кокетничали белки. За стеклом на ниточках висели орлы с распростертыми крыльями, фазаны, сидели на ветвях глухари…
Я говорила о своей книге, посвященной жизни и творчеству моего деда. Передо мной в тишине мелькали ребячьи лица, полные мечтательности и сосредоточенности, а за мной в витрине могучий лось со своей лосихой, озаренные электрическим светом, мерцали полузакрытыми стеклянными зрачками…
Когда я вышла из музея, солнце шло к закату и гигантские арки покрылись розовым золотом. Фигурки строителей сновали по аркам, подтягивая краном какую-то деталь.
Возле музея остановился грузовик с железными прутьями. Шофер, совсем мальчишка с виду, вылез из кабины и стал ожидать чего-то. Засунув руки в карманы стеганки, стоял он, закинув голову вверх, смотрел на мост и жевал серу-смолу, которую любят жевать красноярцы по старой привычке.
И столько в этом пареньке было деловитого спокойствия, независимости в его позе, столько твердости в упрямом подбородке!
Я вдруг вспомнила поездку по Америке. В Сан-Франциско возле моста, перекинутого через пролив Золотые Ворота, молодой долговязый американец-шофер, возивший нас в автобусе, жуя резинку и самодовольно усмехаясь, кивнул головой на мост и сказал:
— Энд ю? Хэв ю сач эй бридж ин иор кантри? (А у вас? Есть у вас в стране такой мост?)
— Есть!..
* * *
…В доме Павла Ивановича Замятнина к обеду собирались гости. Гости не случайные — самые именитые купцы города: и Гадаловы, и Щеголевы, и Савельевы, и в их числе — городской голова Петр Иванович Кузнецов.
После знатного обеда Павел Иванович приступил к важному разговору, ради которого все было затеяно. Видно, судьба молодого Сурикова не на шутку беспокоила красноярского губернатора, если он обратился к гостям с предложением собрать подписку и помочь молодому художнику выйти на широкий путь.
Купцы, которые ровным счетом ничего не смыслили в рисовании, глядели на хозяина осоловевшими глазами, позевывали украдкой и никак не могли взять в толк, чего ради губернатор так ревностно хлопочет за какого-то писаря.
Только один Кузнецов сразу понял и оценил намерения Замятнина.
Кузнецов был богат. Сам сибиряк, он владел огромными приисками. В Красноярске у него был дом, и едва ли это не был самый роскошный дом во всей губернии, Петр Иванович обладал отменным вкусом, много ездил по европейским странам, прекрасно знал музыку, литературу, живопись. У него была картинная галерея, которой он очень гордился.
Петр Иванович отклонил предложение о подписке в складчину, чуя — «именитые» еще не доросли до потребности в изобразительном искусстве, — и предложил взять на себя все расходы по содержанию и на дорогу в Петербург. Его — золотопромышленника — такая затрата не обездолила бы. Он предпочитал вложить крупицу своего капитала скорее в будущий талант, чем на постройку еще одного храма, доходы с которого пойдут в глубокий карман поповской рясы. А вдруг и в самом деле из этого малого выйдет незаурядный живописец, который прославит Сибирь!..
…Внучка Кузнецова, сама художница, Ксения Иннокентьевна Матвеева, после Октябрьской революции передала всю коллекцию Кузнецова Красноярскому музею. В этом собрании были две картины Сурикова. Одну небольшую картину — «Исаакиевский собор ночью» — Кузнецов купил у Василия Ивановича. Это была первая серьезная работа, и Петр Иванович, решив поддержать земляка скорее морально, чем материально, приобрел эту вещь за сто рублей золотом, что было по тем временам огромной суммой. Второе полотно, получившее серебряную медаль на конкурсе в академии, — «Милосердный самаритянин» — Василий Иванович сам подарил Кузнецову в благодарность за оказанную им помощь. Все это находится теперь в Красноярской картинной галерее. Там мы и встретились с Ксенией Иннокентьевной, впервые и с интересом рассматривали друг друга.
— А вы похожи на деда-то! — говорила она, щуря серые зоркие глаза с удлиненным разрезом.
Ксении Иннокентьевне за шестьдесят. Она удивительно хорошо сохранила юношескую бодрость духа, ясность и живость мысли. Приняла она меня сдержанно, даже суховато — по-сибирски, но это отнюдь не мешало нам обеим понимать друг друга с полуслова. И когда в беседе с ней я видела какую-то мечтательную, почти юношескую полуулыбку, прячущуюся в углах рта и мелких морщинках возле глаз, мне становилось удивительно легко и просто общаться с внучкой Кузнецова.
Галерея, которую мы осматривали, находилась на правой стороне Енисея и занимала нижний этаж жилого дома, что было не совсем полезно для нее. В нескольких залах были развешаны работы современных сибирских художников: Каратанова, Лекаренко, Ряузова, Мешкова, Худоногова, Руйче, Кобытева, Ряннеля, Мирошкиной, Фролова; дальше шли мастера старинной живописи и, наконец, ценное собрание корифеев русской живописи: Репин, Нестеров, Поленов, Маковский, Ге, Мясоедов, Айвазовский, Коровин, Шишкин, Левитан, Крамской, Серов, Юон, Крымов. Сурикову, как земляку, был отведен отдельный зал. Было несколько хороших копий из Третьяковской галереи с картин разных художников.
Когда мы остановились возле копии с картины Венига «Последнее утро Самозванца», где Лжедмитрий и Басманов стоят у окна в Кремлевском дворце, копии, которую делал красноярский художник Попов, я вспомнила, как Суриков, который понимал юмор и любил посмеяться, увидев эту работу еще в мастерской у Попова, вдруг расхохотался и рассказал ему, что в Москве у передвижников эта картина слыла под названием «В какой части пожар?».
Самая лучшая копия в Красноярской галерее — это «Боярыня Морозова» Сурикова. Она сделана в размер подлинника, и здесь-то начинаются все беды для картинной галереи… Нет такого большого зала, в котором можно было бы смотреть на эту картину на расстоянии. Она стоит в небольшом помещении, перерезанном двумя колоннами, и зритель должен метаться между ними, разглядывая картину по частям.
Вдобавок наверху жильцы живут обыкновенной, нормальной жизнью новоселов: у них может потечь кран, затопить всю квартиру, что и случилось. Стена под картиной набухла водой с верхнего этажа, картина стала плесневеть…
Мы долго обсуждали все это с директором галереи Александром Давидовичем Спеваковским. Ему никак не удавалось добиться более подходящего помещения. И тогда я вызвалась доложить в крайкоме об опасности, которой подвергаются полотна больших художников, ценности, народное имущество. Я стояла возле картины на фоне саней Морозовой. И тут Ксения Иннокентьевна, видимо, чисто случайно буркнула: «Не в свои сани не садись!» — что вызвало дружный смех…
На следующий день я пошла в крайком, чтобы доложить в отделе пропаганды обо всем, что происходит в художественном мире. В эти последние дни сентября весь крайком был поднят на уборку хлеба. Я сидела в приемной, где сухие снопы буро-зеленой кукурузы стояли вдоль стены до потолка, как бамбуковый лес в джунглях, и шел от них сладковатый и терпкий аромат. Я вдыхала этот аромат и смотрела, как люди, одержимые заботой о хлебе, беспокойно мрачнеющие от каждого облака, отрезающего от земли солнечные лучи, люди, умеющие отдаваться общему делу как своему собственному, личному, спешили уехать в поля. Я смотрела им вслед, и думалось мне:
«Сейчас — хлеб! Но ведь кончится же уборочная, и тогда можно будет оглядеться. И если я не сумею убедительно и полнокровно описать товарищам дела в картинной галерее, то грош мне цена! И, значит, действительно я „села не в свои сани“!»
* * *
Начальник Енисейского пароходства Иван Михайлович Назаров пригласил нас с Анастасией Михайловной прокатиться на скоростном катере — «ракете». В назначенный час мы явились в порт. Новенькая, прекрасно оборудованная «ракета» гостеприимно приняла нас на борт, а затем — в громадный уютный салон примерно на сотню пассажиров.
Пофыркав и подрожав немного, «ракета» понеслась по Енисею, оставляя за собой белопенный крутящийся шлейф. Течение прибавляло нам скорости. Усевшись у широкого, низкого окна, я смотрела на эту стремнину, веками рокочущую у красноярских берегов.
Вот навстречу нам важно скользит белый громадный красавец теплоход.
— Иван Михайлович, это не «Суриков»? — спрашиваю я у капитана, зная, что один из теплоходов носит имя художника.
Иван Михайлович, улыбаясь, отрицательно качает головой.
— «Суриков» ушел на север, опоздали вы! А то я бы вас отправил поглядеть на наши края!..
Теплоход, снисходительно глядя на нас зеркальными окнами, скользил против течения, возвращаясь из дальнего плавания в Красноярский порт.
Мы мчимся дальше. Навстречу плывет огромная баржа.
— Вот, обратите внимание, — говорит Иван Михайлович, — еще не так давно лес сплавляли по Енисею плотами, и только вниз, по течению, а сейчас лес идет вверх!
Мы смотрим, как тяжелая баржа со строевым лесом, словно нехотя, упираясь, все же идет против волны, а сзади в яростном упорстве толкает ее маленький пароходик «Кулибин». Он толкает эту баржу, как толкал вперед гениальный русский самородок XVIII века все развитие русской техники, изобретая механизмы часов, от башенных до «часов в перстне», разрабатывая конструкции мостов, паровых двигателей, педальных повозок, лифтов, фортепьяно и даже модели «скрытно привязанных ног в виде натуральных», то есть протезов… Иван Кулибин! Дедушка Суриков интересовался этим русским гением и был о нем очень высокого мнения…
«Ракета» несется и несется, и кажется, что еще мгновение — и она поднимется в воздух, как гидроплан.
Иван Михайлович Назаров, коренастый сибиряк, с лицом обветренным и твердым, словно высеченным из гранита прибрежных скал, спрашивает, попыхивая папиросой:
— Ну, как вам нравится лететь по воде?.. Вот мы тут недавно ходили до Минусинска на «ракете», так, представьте себе, вышли вслед за большим теплоходом, обогнали его, дошли до Минусинска, переночевали там, вышли обратно и встретили теплоход еще далеко от Минусинска, и, пока он дошел до места, мы уже вернулись в Красноярск. Вот какая техника!
«Ракета» возвращалась в порт. Приглушив моторы, она плавно подошла к пристани. Мы поблагодарили нашего капитана, распрощались с ним и вышли на набережную. К понтонному мосту двигалась целая вереница машин, одна за другой спускаясь на деревянную плавучую дорогу. И я снова вспомнила свое детство.
…Дядя Саша задумал покатать нас в шарабане, я хорошо помню этот плетеный, выкрашенный в черный цвет шарабан с двумя сиденьями, обтянутыми кожей, от которой шел неповторимый запах…
Сначала поехали на базар за кедровыми орешками. Дядя Саша взял нас с собою по рядам, где продавали кедровые шишки, жевательную серу, мочалу, плетеные корзины, туеса, метлы, прочее. Потом поехали по немощеной Береговой улице. День был прохладный, ветреный. Пыль клубилась за нашим шарабаном, ложилась на мое белое с синим матросским воротником платье и соломенную с синей лентой шляпу. Помню эту улицу с угрюмыми сибирскими домами, керосиновыми фонарями на столбах, о которых дедушка говорил, что стоит подуть вечером ветру, как они все гаснут и на улице — тьма-тьмущая, хоть глаз выколи!
— Недаром старожилы Красноярск Ветродуйском величают. А уж если где загорится на таком ветру — ну, пиши пропало! Пламя так и перекидывается от дома к дому, только успевай выскочить на улицу!.. — говорил дедушка, покачиваясь в шарабане.
Помню громадную вывеску «Торговля мясом госпожи Серебряковой» и по углам вывески — две головы в овалах: одна — бычья, другая — баранья. Помню, уже возле переправы под горой, на причале множество телег, тарантасов, пролеток, ожидающих плашкоута, который назывался «самолетом». А он еще далеко где-то покачивается на стремнине, везет партию пассажиров с телегами и возами и даже скотом, который на воде всегда тревожно мычит.
Наконец «самолет» у причала разгружается от приехавших, мы въезжаем на него и плывем по Енисею… Сидя в шарабане. Незабываемая, удивительная поездка.
…Я снова оглядываю строящуюся громадину — новый мост, и думается, что от того «самолета» до этого нового моста измеряется весь могучий рост «сердцем ярых» потомков — земляков Василия Ивановича Сурикова.
Мы решили побывать на строительстве ГЭС.
— Как хотите добраться: водой или сушей? — спросил нас Назаров.
И решено было ехать по только что проложенному правым берегом шоссе.
Едем мимо старинных сел и дачных местностей, мимо вытекающей из ущелья живописной речки Базаихи, куда в старину красноярцы ездили на пикники со своими самоварами. Чуть дальше начинается отлично бетонированное новое шоссе. Оно бежит по берегу, ныряет в ущелье, взбирается на отроги, откуда вдруг развертывается сказочная панорама на катящийся внизу Енисей и белые пароходики, на полыхающие желтизной леса. Все это по значительности своей, по богатству снова и снова перекликается с акварелями и масляными этюдами Сурикова, знавшего свой край и любившего его больше всего на свете. Вот и конец пути. Здесь был когда-то скит. Сюда Суриков приезжал на этюды верхом.
…Шумят над головой столетние сосны и кедры, и уйма зверья вокруг. Сюда уже надо брать с собой двустволку. Смотришь вверх: то и дело рыжие белки перелетают с ветки на ветку. Смотришь в сторону: желтоглазая рысь крадется травой и вдруг, двумя прыжками вскарабкавшись на ствол, перебегает по толстым ветвям и мягко спрыгивает куда-то в чащу. А то где-то поблизости захрустит валежником большой зверь, видимо медведь. Привязанный к дереву конь хоть и привык ко всем таежным шорохам, а все же, похрустывая сочной лесной травой, прядает ушами и косится.
Василий выбирал место, садился на какой-нибудь пенек и рисовал. Нет-нет и гулко ударится об альбом кедровая шишка, сорвавшись сверху. Да конь шумно вздохнет и начнет махать густой черной челкой…
Машина останавливается под громадными елями, уцелевшими на обочине шоссе. Вылезаем из машины. Под елями мох. Только в Сибири можно увидеть такой густо-зеленый мох. Я узнаю его по цвету издали: видела у деда в акварелях.
Напротив, через Енисей, скала Монах. Она стоит здесь с незапамятных времен, и, конечно, существует легенда, что какой-то монах бросился в Енисей с этой скалы, и, конечно, «из-за несчастной любви». Мы смеемся, вспоминая, что на той стороне неподалеку был женский монастырь! Но сейчас Монах больше напоминает гигантского пингвина: нашелся какой-то неизвестный смельчак, который каждый сезон совершает головокружительный подъем только для того, чтобы выкрасить переднюю часть скалы в белый цвет.
Внизу узкое горло Енисея стало еще уже. Половина реки запружена, а вторая половина сердито бурлит и мчится, словно чуя, что скоро человеческая воля и разум подчинят себе все вокруг. Легкий, словно выточенный, железный мост уже висит над Енисеем, совсем неподалеку отсюда, объединяя два берега, на которых непрерывно идут работы. А слева над нами высится огромный отрог. Смотришь вверх — он весь в золотой поросли леса, и в свежем, прозрачном осеннем воздухе отчетливо кудрявятся рыжие лиственницы, будто сбегающие с него. Этот утес примет на свою вершину крайнюю точку плотины. И просто не верится, что там, где мы сейчас стоим, забьет гигантский водопад. И встанут новые заводы, протянутся новые сети железных дорог, украсится быт тысяч и тысяч сибиряков. Вот они, «сердцем ярые» потомки!
* * *
Линейка в школе имени Сурикова. Высокий румяный парнишка в пионерском галстуке держит речь. Говорит складно, смело и очень серьезные, важные слова.
— Это наш Гена. Сам составлял… — шепчет мне школьница, что стоит рядом, доверительно вскидывая на меня золотистые, словно каленые орехи, глаза, обрамленные густыми, полинявшими от степного солнца ресницами. А Гена говорит о своей гордости за школу, о своих мечтах, о своих планах, и только по стиснутым ладоням его рук заметно, что он волнуется.
— Вот все мы, ученики школы имени Василия Ивановича Сурикова, знаем, что в этих стенах…
Он вдруг окидывает глазами стены зала так, словно он впервые всерьез осознал свои слова, и на смуглом лице его — озарение…
Мы стоим в кольце ребят. Здесь четыре класса, больше школа не вмещает, впереди всех — малыши.
Мы все волнуемся: и учителя, и вожатые, и ребята, и я. Для всех нас эта встреча — событие. Поверх детских голов вижу окна здания, в котором учился мой дед. Отсюда он убежал в первый же день, испугавшись линейки учителя, домой, в Сухой Бузим. Здесь в первый раз начал писать он буквы на грифельной дощечке. Здание находилось на углу Благовещенской улицы, против Старобазарной площади, и красноярские мальчишки из окна видели все, что происходит на этой площади.
…Наверно, все мальчишки во всем мире и во все времена любили зрелища. Редкий мальчишка устоит, чтобы не остановиться там, где собралась толпа.
В картинах Сурикова главное действующее лицо народ, где народ, там непременно мальчишки.
Везут боярыню Морозову в Кремль на допрос — мальчишки тут как тут! Те, что порасторопнее, протискиваются вперед и сами принимают участие в событии. А те, что побоязливее, лезут на забор, цепляются за церковный ставень, подтягиваясь кверху, чтобы влезть повыше: ведь за взрослыми ничего не увидишь!..
Или вот картина: туманное утро на Красной площади. Царь Петр расправляется со своими стрельцами, сейчас их будут вешать. На Лобном месте, откуда обычно царские дьяки объявляли приказы, полно народу, и, уж конечно, там между взрослыми толкутся мальчишки. Один даже старается влезть на столб, к которому прибита позорная доска с именами преступников. Еще какой-то паренек виден со спины, он взбирается на круглую ограду Лобного места…
А вот картина «Взятие снежного городка». Ну, уж тут мальчишкам раздолье! Они машут хворостинами, кричат во все горло и принимают самое деятельное участие в старинном сибирском игрище.
Суриков в детстве знал этих сибирских мальчишек, они сидели с ним за партами в училище.
В те времена нравы были жестокие. Царское правительство на глазах у всего народа тяжко наказывало провинившихся «публичной казнью».
Из окна класса, где учился Вася, была видна площадь и черный эшафот, на котором палач в красной рубахе, в широченных черных портах высоко над толпой похаживает с плетью и расправляет плечи.
Школьникам была слышна барабанная дробь, которой сопровождалось наказание, и видна рассекающая воздух, взмывающая плеть, и редко сквозь барабанную дробь слышались вопли наказуемого: кричать считалось позором. Надо было терпеть молча.
Красноярские мальчишки не боялись палачей, они знали их даже по именам: палач Сашка, палач Мишка.
Вася все воспринимал по-своему, необычно, и к эшафоту он относился словно к какой-то суровой необходимости.
Но иногда все, что там происходило, вызывало в его воображении сильные поэтические образы, он вдруг вспоминал строчки из лермонтовского «Купца Калашникова»:
По высокому месту лобному
Во рубахе красной, с яркой запонкой,
С большим топором навостренным,
Руки голые потираючи.
Палач весело похаживает…
Смотрю на ребят и думаю, что ведь это уже пятое поколение в стенах этой школы. И существует здесь одна-единственная парта времен Сурикова, за которой можно сидеть только отличникам… В углу на высоком постаменте стоит бронзовая скульптура Сурикова. Непослушные пряди надо лбом, крепко сжатые губы, глаза суровые зорко смотрят куда-то поверх зала. А ведь это тот самый актовый зал, в котором он услышал зов будущего!
…Пришла весна 1861 года. Вася закончил школу, было ему тогда 13 лет. С отличными отметками должен был перейти осенью в Красноярское приходское училище. И вот в день окончания школы в актовом зале заместителю губернатора, важному старому чиновнику Родикову, был поднесен прекрасный рисунок акварелью, изображавший букет живых цветов.
Старик надел очки и долго с интересом разглядывал рисунок. Потом спросил:
— Кто рисовал?
Ему подвели Васю Сурикова. Старик поглядел на него поверх очков и сказал:
— Ты будешь художником.
Учитель рисования Николай Иванович Гребнев расцвел от удовольствия и гордости за своего любимца, которого долго уговаривал нарисовать акварелью цветы…
Вася стоял молча, но все в нем горело. Ему страшно хотелось поверить этому предсказанию.
Как в тумане шел он домой после торжественного акта. Он шагал по деревянным тротуарам и в мозгу и сердце нес слова старого Родикова. Долго потом он не мог и не хотел избавиться от этого полного надежд и тревог ощущения. Все слышалось: «Ты будешь художником…»
* * *
Дом-музей. Низенькие комнатки с окнами в уровень с тротуаром. Круглый стол с медным самоваром. Мольберт. Гитара. Кресла красного дерева. Это, понятно, не те кресла, на сафьяновых сиденьях которых оставлял маленький Суриков свои первые творческие порывы, но это несущественно. Важно то, что эти стены слышали его голос, его песню, видели его крепкую, коренастую фигурку от самого детства, когда в подвалах лежала старинная казачья амуниция, до старости, когда он, уже будучи дедом, рассказывал нам, внукам, страшные сказки и всегда — о зверях. В этих стенах он впервые узнал радость творческих удач и разочарований, неудач. Отсюда в морозное утро он отправился в кошеве в дальний путь на перекладных в Петербург. Где бы он ни жил, будучи уже знаменитым художником, — в Москве, в Петербурге, в Париже, Риме или Мадриде, — всегда отовсюду его тянуло домой, в Красноярск, на Благовещенскую улицу, в этот самый домик, который теперь так заботливо охраняется земляками-потомками.
В последние годы жизни, когда творческие силы начали угасать, все самое главное было завершено и наступила старость, Василию Ивановичу особенно сильно захотелось домой, в Красноярск. Он писал тогда брату Александру Ивановичу, просил купить бревен и теса и надстроить флигель во дворе. Он собирался уехать в Красноярск насовсем и жить только там, в Сибири. Ему хотелось иметь в Красноярске мастерскую с верхним светом, где бы он мог, как ему казалось, осуществить последние свои творческие планы. Может быть, это была картина, посвященная красноярскому бунту 1695 года, эскиз которой был сделан. Может быть, хотел он закончить еще одну композицию: «Княгиня Ольга встречает тело мужа Игоря», а может быть, совсем никому не известное было задумано. Однако только известно, что Александр Иванович купил материал для постройки такой мастерской. Было это в декабре 1915 года. А в марте 1916 года моего деда не стало. Он умер, не успев доехать до родного дома.
И стоит сейчас этот чудесный домик, а вокруг встают новые многоэтажные дома, ложатся новые дороги, поют гудки новых заводов, выгибаются арки гигантских мостов.
Сердцем ярые потомки не медлят, они отхватывают у богатой сибирской природы сокровища, заставляя ее служить народу.
И посреди этого лязга, грохота, гула неустанно звенящей симфонии труда маленький деревянный домик-музей имени Сурикова стоит, как драгоценная музыкальная шкатулка, хранящая старинную казачью песню — песню сердца великого русского живописца.