«Незабудки в корзине»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Незабудки в корзине»

Картина висит над моей кроватью, в комнате дачного дома, где я всегда живу. Написана она моим отцом в 1908 году в Париже, она постоянно переносит меня куда-то в глубь времен и событий.

Это одна из ранних работ отца, несколько несмелая, глуховатая по цвету. Серо-синий фон, на спинке старинного венского стула висит черная широкополая фетровая шляпа, а на сиденье — большая корзина с букетом незабудок, обернутых бумагой, как это делают парижские цветочницы. Корзина, плетенная из изумрудного цвета соломки, тоже типично французское изделие, а живописная манера — в духе французских мастеров того времени.

Отец — Петр Петрович — писал эти незабудки в Латинском квартале, на улице Вавэн в доме № 6. Эту черную шляпу он носил, когда ему было тридцать два года. Высокий, стройный русский художник с русской бородкой проводил зиму вместе со своей семьей в Париже. Мне было пять лет, брату Мише — два года. К лету мы уехали на Средиземное море, и оттуда отец привез в Россию около тридцати работ. В те времена он поклонялся Ван Гогу и Сезанну, общался с Матиссом и Пикассо и, как говорила моя мать: «Любил Париж, потому что там можно было жить как хочется». Там и начались у отца искания своего пути в живописи…

Итак — дом № 6, улица Вавэн. Она выходила к парку Люксембург — великолепному зеленому острову среди узких, душных улочек шестого — Латинского — квартала. По ночам от закрытого Люксембурга веяло благодатной прохладой, купы столетних деревьев тянулись к звездам, и весь недоступный горожанам парк за черными решетками с золотыми копьями хранил величие, сообщая соседним переулкам влажный аромат земли и травы.

Утром ворота раскрывались для студентов в черных плащах, скрепленных бляхами с медными львиными головами; для парижских хозяек, шуршавших по гравию длинными юбками; для детей с боннами, и вот уже в круглом бассейне с фонтанчиком посредине плавают парусные лодочки и кораблики, а по аллеям пони и ослики везут в кабриолетах детей, и кавалькады верховых ребятишек сопровождает какой-нибудь красноносый старикашка служащий.

Мое детство проходило на этих аллеях: кораблики, серсо, прыгалки, волчки, мячики и уж конечно поездки на осликах и пони.

И еще помню первый позор своей безоблачной жизни, когда из груды дешевых кукол, наваленных на лотке магазинчика мелочной торговли, что находился по соседству, я украла одну, с белокурыми локонами из пакли и с отчаянными голубыми стеклянными глазами. Можно было, конечно, выпросить у мамы купить это ничтожество в клетчатом фартуке, но — бес попутал! Видно, бывает так с ангельскими душами пяти лет от роду — рука моя, повертев куколку, сама нырнула с ней под пелеринку.

Два дня я тайно и вожделенно играла куклой, забравшись под стол, покрытый плюшевой скатертью до самого пола. Обнаружила мой секрет молодая работница Клементина, приходившая помогать маме хозяйничать. Мама, Ольга Васильевна, в этих случаях была неукоснительно принципиальна, она сунула мне злосчастную куклу, взяла меня за руку и отвела в магазинчик.

— Вот, мадам, маленькая воровка! — сказала мама, подтолкнув меня к толстой, добродушной хозяйке магазина. — Она украла у вас в магазине эту куклу. Теперь делайте с ней что хотите, можете позвать полицейского, и пусть он отведет ее в тюрьму…

Хозяйка, едва сдерживаясь от смеха, взяла у меня куклу и бросила ее обратно в груду остальных.

— Что вы, мадам, это она нечаянно взяла куколку… Верно, детка?

Тут я не выдержала и с воплем: «Я не буду больше!» — ухватилась за мамину руку и потащила ее из магазина. Мы вышли. Посрамленная, я плелась за мамой, навеки запомнив ощущение горчайшего стыда…

Позднее в Париже была и моя первая школа. В памяти моей стерлись лица учителей и одноклассников, но ярко запечатлелось лицо консьержки дома № 6 по улице Вавэн: некрасивое доброе лицо с бугроватой кожей, тщательно, с утра уложенные волны высокой прически и серая вязаная накидка на плечах. Длинной юбкой своей она постоянно обметала натертые воском ступени витой лестницы, лазая по четырем этажам вверенного ей дома № 6 по улице Вавэн.

Год тому назад, осенью 1980-го, я была в Париже по приглашению друзей. Они устроили меня в маленькой, ультрасовременной квартирке по улице Дюгэ-Труэн, все в том же Латинском квартале. Роскошный дом, сооруженный по новейшему слову техники, втиснулся между старинными домами квартала. Внутренние дворики — патио, газоны с купами белых роз, громадные матовые шары фонарей, уложенные прямо на траве, автоматические двери, телефонные вызовы из парадного — все это ошеломляло.

Стеклянная раздвижная стенка моей однокомнатной квартиры на первом этаже выходила прямо на зеленый газон дворика, окруженного высокой, увитой плющом оградой. Утром я раздвигала витрину и выходила на воздух. Шум Парижа только слегка доносился до этого комфортабельного, уединенного уголка роз, белых шаров и молодых пихт. Люксембург был рядом, и было крайне интересно войти в парк через семьдесят лет после последней поездки в кабриолете с ослиной упряжкой.

Трехсотлетние аллеи парка были равнодушны к моим эмоциям, они давно включились в современный ритм жизни, и теперь по ним с утра бегали энтузиасты ежедневного пробега в спортивных костюмах. Правда, в традициях Люксембурга остались прогулки детей на пони и осликах, так же как и кораблики в круглом бассейне, но парусные лодочки ныне заменились заводными моторками, моделями военных кораблей и торпедных катеров, а маленькие парижане теперь одеты в удобные «футляры» из синтетических тканей неправдоподобных расцветок. И все меньше становится свидетелей начала нашего века, знавших другие ритмы парижской жизни, когда по переулкам квартала ездили не автомобили, а экипажи с керосиновыми фонарями, на высоких облучках сидели извозчики в цилиндрах и белых перчатках и в специальных металлических трубках с правой стороны облучка высились тонкие, длинные, плетеные хлысты для лошадей. Я хорошо помню этих важных «кошэ», с достоинством озирающих с высоты облучка пешеходов и продавцов «четырех сезонов», что на ручных повозках везли груды свежих овощей по переулкам Латинского квартала.

Тогда часы текли спокойно и плавно, дожди выпадали в положенное время, зимние котелки на головах парижских щеголей аккуратно сменялись на весенние канотье из соломки. И энергия парижан не ускоряла их походки и движений, и силуэты женщин в их пластике и одежде сильно отличались от современных, словно вывернутых наизнанку, не то девушек, не то юношей с лицами всех оттенков кожи, на длинных «джинсовых» ногах, с гиканьем, с бранью, хохотом осаждающих переулки Латинского квартала. Эти отлично образованные, но… плохо воспитанные ребята поют и бренчат на гитарах совсем другие, чем в наше время, мелодии, в других ритмах и темпах. Другие люди! И другой ветер времени едва не распирает стены старинных домов, таких, как дом № 6 на улице Вавэн…

Я нашла его. Он и сейчас стоит, четырехэтажный, серый, с окнами, почему-то сплошь закрытыми белыми решетчатыми ставнями, словно зажмурившись от этого нынешнего, беспощадного ветра жизни…

Я смотрю на дом и скорее не вспоминаю, а понимаю, как все должно было происходить в тот день восьмого года нашего столетия, когда в квартиру на третьем этаже дома № 6 пришел молодой русский педиатр Георгий Несторович Сперанский, находившийся в Париже и приглашенный отцом осмотреть мучившие меня в то время аденоиды.

Не знаю почему, но Георгий Несторович, впоследствии не ставший отоларингологом, видимо, в то время интересовался этой специальностью и по просьбе Петра Петровича согласился удалить мне аденоиды. Он пришел, веселый, синеглазый, среднего роста человек с темной бородкой, усадил меня на колени к отцу, раскрыл свой чемоданчик, достал инструменты, закрыл меня полотенцем, сделал укол, подставил лоточек и мигом удалил из моей глотки эти губки, от которых я задыхалась по ночам. Тогда же он спросил Петра Петровича:

— Может быть, удалим и миндалины? Они такие рыхлые, вытащить бы надо, благо все наготове?

Но папа испугался и попросил миндалины не трогать до «другого раза»…

Другого раза не было. Мне не пришлось лечиться у Георгия Несторовича, этого корифея советской педиатрии, создавшего свою школу педиатров, основавшего первый в России Дом грудного ребенка, этого ученого, приложившего немало труда для охраны материнства и младенчества, написавшего множество работ о воспитании и кормлении детей начиная со знаменитой «Азбуки матери».

Но встреча со Сперанским в 1963 году, когда он получал четвертый орден Ленина к своему девяностолетию, а я — первый орден «Знак Почета» к моему шестидесятилетию, останется для меня незабываемой.

Мы получали свои награды в Кремле, и случайно я оказалась за длинным столом сидящей рядом со Сперанским. Каково было мое удивление, когда он, лукаво поблескивая живыми голубыми глазами, неожиданно спросил меня:

— А скажите, Наталья Петровна, вы помните, как в Париже вам, пятилетней крохе, удалял аденоиды?

— Помню, Георгий Несторович, — отвечала я, ошеломленно глядя на Сперанского.

— А миндалины-то вам, видно, все же пришлось удалять? Я ведь говорил Петру Петровичу… Не послушал он меня… Кто же вам удалял их?

— Профессор Преображенский, сорок лет спустя.

— И, наверное, трудно было? — посмеивался Сперанский.

— Целый час мучился. Они ведь приросли, гланды.

— Вот видите, — ликовал Георгий Несторович. — А я ведь предупреждал Петра Петровича…

Так мы шепотом переговаривались с этим удивительным человеком, обладавшим такой феноменальной памятью и такой живостью восприятия в свои девяносто лет. Переговаривались в торжественном зале, в атмосфере парадной приподнятости, в окружении знаменитых ученых, артистов, композиторов. Героев Труда и героев ратных подвигов. Мы спешили перекинуться какими-то важными только для нас одних сведениями, потому что оба чувствовали, что вряд ли еще встретимся в этом вихре наших будней, полных неизбежных событий и перемен…

Мы так и не встретились. Через шесть лет Георгия Несторовича не стало.

Это случилось в Академической больнице, куда его положили из-за сердечного приступа, в ночь на 14 января 1969 года.

Из разговоров со знавшими его людьми я поняла, что Георгий Несторович не мог примириться со своей старостью. Это был человек блестящего ума, сложного, даже трудного характера и неистового темперамента. Он всегда «кипел» и в своем деле, которому отдавал жизнь, бесконечно любя своих грудных пациентов, и в часы отдыха, лазая по горам, бегая на лыжах, катаясь на коньках. А дома он занимался ручным трудом: плел корзины, стругал и вытачивал что-то на станке, постоянно куда-то спешил. Он быстро читал, быстро писал, быстро двигался. Он не переносил бездействия, и когда пришла старость, силы начали покидать его и врачи запретили заниматься физическим трудом, он почувствовал себя лишним, никому не нужным. Несчастливая старость привела его к решению уйти из жизни, добровольно покончить с собой.

Но по законам природы самый естественный конец человеческой жизни — это смерть от старости. И, конечно, счастливая старость у людей, окруженных детьми и внуками, сознающими свой долг — терпеливо и спокойно помочь старому человеку дожить свой век.

Но к Георгию Несторовичу никак нельзя было подойти с обычными жизненными мерками. Это был гениальный ученый, с оригинальным мышлением человек, не примирявшийся с обыденностью. Вот поэтому он и ушел из жизни, не приняв законов природы.

Говорят, что его ровесники-коллеги бесконечно удивлялись и даже восхищались его мужеством и твердой решимостью расстаться с жизнью. Я не разделяю их отношения к этому великому несчастью, потому что для каждого возраста есть свои радости и печали. Часто молодые совсем не понимают старых, и мне хочется вспомнить мою поездку с мамой в Сибирь, на открытие памятника ее отцу и моему деду — художнику Сурикову.

Мы жили в Красноярске в гостинице, и каждое утро, в шесть часов, мама просыпалась и начинала ходить по комнате, что-то ища, перебирая свои вещи, что-то записывая. Она будила меня, шаркая туфлями, а мне, тогда еще молодой, безумно хотелось спать. Я, с досадой приоткрыв сонный глаз, следила, как мама в ночной рубашке, стоя у окна, с восхищением смотрела на поднимающееся в розоватом тумане сибирское солнце, видимо охваченная воспоминаниями своего красноярского детства.

А вечером, когда мне очень хотелось сбегать в городской театр, где шли гастроли цыганского ансамбля из театра «Ромэн», мама удивлялась:

— Цыгане?.. И ты пойдешь слушать цыганский хор? Ты что, в Москве не могла пойти? — Ей было совсем непонятно, что в Красноярске гораздо интереснее то, на что я вряд ли пошла бы в Москве.

А на рассвете мама снова поднималась, и только теперь я понимаю, что этими утренними часами бодрствования она продлевала свой век.

Есть в старости радости! Есть! Какое счастье вдруг услышать где-то рядом шлепанье босых пяток пятилетнего мальчишки-внучка или обнаружить в горшке с бегониями крепкий темно-зеленый росток с твердым первым листиком проросшей косточки грейпфрута, случайно воткнутой в землю.

Все это радости, не замечаемые в молодости и открытые заново в конце жизненного пути. А вечная красота в живой природе? Или в подлинном, в прекрасном искусстве?..

Я снова возвращаюсь к моим «Незабудкам в корзине». Вот они, красуются на деревянной рубленой стене моего дома. Им уже семьдесят пять лет, но они свежи и словно сохраняют свой неприхотливый травянистый аромат. Они не производят впечатления устаревшей живописи. Нет! Они полны тревожного поиска, поэзии и даже романтики, и потому они обладают волшебной силой возвращать мне, несмотря на мой преклонный возраст, молодое восприятие красоты и радости.