ПИСЬМО ДЕВЯТНАДЦАТОЕ
ПИСЬМО ДЕВЯТНАДЦАТОЕ
Так любовь к природе привела тебя к истокам красоты и стойкости твоего народа.
…Ты не знаешь, что у тебя впереди. Знаешь лишь то, во что веришь. Только накатит порой тревога, наверно, обычная для солдатских-то будней. Но тут же и поотступит под напором оптимизма и мужества. И идут, идут письма к Татьянке — к будущей «царице мира», которая ждет своего солдата.
«Татьянка! Вот и опять сегодня наше счастливое число — 27, и я опять, в который раз, вспоминаю тот день, который три месяца назад так круто изменил мою жизнь. Три месяца — это уже много, правда?
Извини, что письмо будет коротким: против обыкновения, пишу днем, тороплюсь на занятия и хочу вдобавок, чтобы эта короткая весть была отправлена сегодня… А знаешь, я не согласен с теми строками стихотворения в последнем твоем письме: «Чем письмо короче, тем длиннее боль». Пусть совсем-совсем коротким будет твое письмо, для меня оно — радость…»
«29 марта.
Родная! Сегодня почтальон вручил мне четыре твоих письма, а я рискую остаться неблагодарным, это письмо будет коротким. Голова гудит и ни чертика не соображает, в таком состоянии тем более опасно писать. Весь день готовлюсь к политзанятиям — читаю, конспектирую, устал страшно, и в голове сейчас «хаос вселенский». Надо срочно идти спать, а завтра придется встать пораньше — иначе погорю, если не подготовлюсь. Отдохнуть голове часика три-четыре — вещь полезная.
Завтра со свежей головой еще раз перечитаю твои ласковые письма и отвечу. А за это короткое (и, может быть, вовсе ненужное тебе) письмо — извини. Но не писать тебе хоть два слова уже не могу, пойми…»
И вот апрель…
Пять ночей да еще одно утро остается у тебя в запасе.
Ты об этом не знаешь. А я знаю. И с особенной болью поэтому перечитываю вот это первоапрельское письмо, которое ты только что отослал Татьянке.
«1 апреля.
«Пушка убила феодализм. Чернила убьют нынешний общественный строй», — эти слова сказал Наполеон. Не пугайся… Просто я опять начал чудачить. А вспомнил о чернилах потому, что моя «мелкобуржуазная» авторучка выводит меня из терпения. Только и делай, что чернила набирай. Впрочем, отчасти сам виноват — много пишу. Приходится много писать конспектов. А ручка все равно «мелкобуржуазная».
Знаешь, что будет через пять минут? 1 апреля, день, в который можно «надувать» каждого на каждом шагу. Сейчас пойду на дизель и хохмы ради буду устраивать шуточки над дежурной сменой. Они, надо думать, еще не знают, что уже апрель. «Мой гражданский долг» — напомнить им об этом. Подожди, минут через десять продолжу письмо, а пока… пока надо воспользоваться случаем почудить».
Ну конечно, конечно, веселый ты мой парнище! Куда уж там позабыть про шутку! Ведь ты без чудачеств, без шуток был бы уже не ты. Что ж, иди почудачь, мы подождем…
Но ты уже вернулся и уже снова вооружился своей «мелкобуржуазной» авторучкой.
«Да, эффект неплохой! Захожу в вагон к ребяткам и негромко говорю: «Чей это там за дверями пьяный тип валяется?» Все, как один, выбежали, а когда поняли, что я их надул и что за это надувательство меня надо «привлечь к ответственности», было уже поздно. Я вовремя смылся в лабораторию и — на ключик. Ломились в дверь и грозили карами. Завтра надо быть поосторожнее.
Ты в одном из писем напомнила мне о том дне, когда мы смотрели «Республику ШКИД». Да… я все помню, разве это забывается? Недавно в одном из старых номеров «Советского экрана» прочитал статью об этом фильме, и мне так хорошо было от воспоминаний! А я не смог бы посмотреть еще раз этот фильм здесь. Мне будет трудно видеть его и знать, что нет рядом тебя… Ничего, ничего, все вернется, все: и не раз еще я буду просить в кассе кинотеатра «два крайних места в последнем ряду».
Твой Сашка».
«1 апреля.
Мне почему-то кажется, что сегодня воскресенье, хотя на самом деле еще только суббота. Потому, верно, что сегодня оригинальный праздник — день надувательств. Каждый каждого старается «провести» поминутно. И меня судьба не обошла. Дизелисты запомнили крепко мою шутку и сегодня отыгрывались, благо им это легко дается. Работа у меня такая, что ежечасно вызывают к телефону. Вот и сегодня орали на все голоса: «Черкасов, к телефону!» Не пойти нельзя — по долгу службы положено, а попробуй пойми, всерьез вызывают или издеваются? Был я сегодня «козлом отпущения». Ничего, так даже веселей день прошел…
Знаешь, я решил сегодня сделать этот «пустынный уголок» среди стеллажей и приборов уютным. А для уюта не хватало, как я понял, совсем немногого: настольной лампы. Посему взял кусок стальной тонкой трубки, изогнул спиралью, насадил патрон и ввернул лампочку. За какие-то полчаса получилась вот такая штука… дешево и сердито. А главное — ни у кого такой нет.
Теперь стало совсем по-домашнему в этой комнате. Осталось только шторы на окна повесить…»
«2 апреля.
Сегодня День геолога, и много хороших песен звучит в концертах. Мне очень нравится одна из них, давняя и такая хорошая грустная песня, она всегда меня очень волнует:
…Милая, пусть тебе снится
По берегам замерзающих рек
Снег, снег, снег…
А что тебе снится? Знаю, знаю. Экзамены тебе снятся, наверное, или курсовой. Было время, они мне тоже снились. До того их по ночам насмотришься, что днем и браться не хочется. Тебе — тоже, судя по тому, что ты вместо курсового занимаешься чтением художественной литературы. Ну и правильно. Помню свои «горячие» дни экзаменов. Придешь из техникума, ляжешь на диван, накроешься газетой для видимости, будто читаешь, и спишь себе. Проснешься вечером, и совесть вроде мучает — работать надо, ан нет, какая тут работа, самое время что-нибудь легкое почитать. Но чтобы даже «легкое», надо думать. А думать — работа трудная, и со мной такое редко случается, чтобы я думал. Поэтому я предпочитал вечерами кататься по городу на велосипеде. Помотаешься часа два-три, приедешь «заезженный» и — спать. Утром в техникум, после техникума — на диван. Цикл жесткий.
Вот какой я был лентяй. Но ты с меня пример не бери, ладно? Теперь я уже перевоспитался и уже не лентяй. Я больше чем лентяй. Я лентяище. Шутки шутками, а разлениться не очень-то здесь дадут. Сегодня ночью, к примеру, почти не спал — поднимали два раза на работу. Ты не очень обидишься, если я закончу сейчас письмо и шлепнусь бай-бай? Не обижайся…
Твой Сашка».
Сашка, Сашка… Уж такой «лентяище» — два раза за одну ночь поднимали на работу.
Солдатская работа сына… Я не бывал в часы этой работы с тобою рядом. Я не расспрашивал ни о чем. Но я просыпался и сейчас просыпаюсь ночами, и мне все становится видно в бессонной и ветреной тьме. Пурга бьет в окно, и, хрустя, вздрагивают стекла. Вздрагивает и сердце, заставляет всматриваться в смутную мглу твоей мирной военной ночи. Пронзительный телефонный зуммер. Дежурный — у твоей койки: «Младший сержант, срочный вызов!»
А сержант уснул всего-то два с половиной часа назад. И пусть мне теперь говорят, будто мирная ночь солдата непохожа на фронтовую, где минута сна — лишь в минутном затишье. Пусть говорят…
Через пургу и темь вырывается машина на стенную дорогу — вон к тому склону сопки, где поворот и за примороженным стылым березнячком ухабистая, в снеговых переметах дорога. Вязнут колеса, и тогда все вы — ты и трое твоих друзей — лопатами прорываете путь к цели. Мороз и ветер, а спины мокрые. И дальше, дальше… Вот наконец место, где под землей перестал дышать бронированный кабель. Он разбежался на многие километры, чтобы, как аорта к сердцу, прирасти к тому, грозному, что всегда в бессменном карауле на краю тишины и мира. Но сейчас бездыханен кабель, грозное стало никчемным и безобидным, как усыпленный на посту часовой. А искать обрыв не легче, чем оброненную в озеро маковую зернинку. И значит — мотаться взад-вперед по многокилометровой трассе, сжимая зябнущими пальцами кабелеискатель и не думая ни об иссеченном пургою лице, ни о смерзающихся ресницах, ни о гудящих коленях, ни о чем, кроме единственного — сделать! Только потом — все равно, через час или сутки — наступает право вернуться и упасть на койку…
Вот почему повторяю я мысленно это простое, до предела гражданское слово «работа» и думаю о вас: о тебе и всех товарищах твоих, о парнях, надевших шинели. До чего же — никаким умом не охватить, никаким числом или понятием не измерить — обязаны мы, гражданские люди, всем вам, дорогие и светлые ребятки наши, дорогие сыны-солдаты.
За те три ночи, всего только три, оставшиеся у тебя в запасе, поднимать вас на работу будут еще не раз. И написать своей Татьянке ты успеешь только два письма.
У меня в руках предпоследнее. В нем надеялся я отыскать хоть какой-нибудь отзвук твоей человеческой, солдатской твоей тревоги, хоть пустяшный намек. Но нет, не помню, пожалуй, никакого другого из твоих писем, которое таким светлым было бы, проникнутым такой неистребимой радостью, такой верой в жизнь.
«4 апреля.
Милая, родная моя Татьянка, Танюшка… Ну подскажи, как мне назвать тебя?! Я не знаю, что со мной, но весь день твержу твое имя. Вру, не только день, но и ночь. Так сложились обстоятельства, что прошлую ночь глаз не смыкал. Надо было. Радостное настроение, несмотря на то, что радоваться вроде бы нечему, а наоборот, есть причины «рвать и метать». За сутки столько наспорился, что даже язык смозолил. Самый кончик, чуть-чуть. И устал страшно, и спать хочу — умираю, а все равно радостно. А почему — не могу понять… Может, потому просто, что знаю: есть у меня ты, моя любимая, прекрасная и единственная, и это помогает мне в любых, самых тяжелых случаях.
Татьянка, Танюшка… Я сплю, я уже сплю… И сейчас во сне увижу тебя. Все равно увижу!
Спокойной ночи, родная. Извини, что коротко, но я сейчас не в силах ничего говорить — только твое имя, только его я не устану повторять. Татьянка…»
Неистребимая радость, высокая, как небо. Помнишь, сын, решетовские строки из твоего дневника?
Свет звезды, которой закатиться,
Ярок, торжествующ, небывал.
Белый лебедь, прежде чем разбиться,
Так поет, как в жизни не певал.
Сейчас я не могу спокойно читать это. Наверно, так проходит сквозь живое сердце каленый штык…
Но все еще только будет. Будет это письмо. И короткий сон. И внезапный подъем. И экстренный выезд в непроглядную ночную степь. А день будет похож на ураганную коловерть, после которой, лишь за полночь рухнув на койку, ты через час поднимешься снова. И уже будет шуметь мотором (до чего гулко в ночную пору шумит мотор под окном!) машина возле казармы. Ты едва сумеешь выкроить те полторы минуты — написать Татьянке письмо. Теперь — последнее.
Капля, всего капля жизни тебе оставалась… Ты этого не знаешь.
А я не знаю, что делать. Остановить тебя, задержать? Ни я, ни совесть не можем этого. Предостеречь, вслед закричать: «Береги себя, Саня-я!»? Но ты уже в машине, и она уже рванулась в ночь, и шум уже заглох вдалеке…