Письмо девятнадцатое Чудо продолжается

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Письмо девятнадцатое

Чудо продолжается

Утро было солнечное, и настроение праздничное. Предвкушение каких-то особых переживаний, только приятных, необычных, небудничных, все кругом улыбалось.

— Вы не думайте, — сказала я Диме, когда мы шли с ним по березовой аллее, по направлению к надворным постройкам, отнесенным шагов на пятьдесят от дома, — что Вы приехали в поместье, в имение. То, что Вы увидите, даже не хутор, не заимка, а все не что иное, как необходимое для домика в лесу. Никакого хозяйства здесь, кроме травосеяния, быть не может. Овес не вызревает, высоко. И с версту от города пшеница зреет. Да, по правде сказать, меня это и не интересует… А что здесь сказка — это лес, горы, озера и быстрые разговорчивые ручьи-речушки. Зимой лыжи, а летом лошади, как я Вам еще в Москве докладывала.

Немного взяло времени на осмотр несложного хозяйства. Не знаю, на самом ли деле Диме нравилось, или у него радостно все сегодня, также улыбалось и казалось ярким, солнечным, или ему хотелось сделать мне приятное, только осматривал он внимательно, вникал, расспрашивал не поверхностно, чувствовалось, не из вежливости.

— Выведи, Степан, Гнедка, — продолжала я. — Вот видите, перед Вашими рысаками, можно сказать, замухрышка. Это полукровка, наш сибирский рысачок. А Гнедко особенный, меланхолик с виду, под седлом лучшего не надо, а в упряжке не узнаете, так чешет… Ваших на полный ход на две версты хватит, а этот на пяти не задохнется.

— Выведи Пристяжку, — сказала я Степану. — Ну а эта, сами видите, тонкая, поджарая, стелется, не собьется, немножко горяча поначалу, да такая и надобна.

Дима был большой любитель лошадей, толк в них понимал. По всем правилам осмотрел Гнедка.

— Так… На пять верст, говорите, чешет и не задохнется. Интересно! — посмотрел на меня не без задорной усмешечки, хвастаетесь, мол.

«Еще и не верит, ухмыляется, — подумала. — Подожди, вот сама прокачу тебя, иначе заговоришь».

— А это что такое, что за шапка Мономаха?

— А это наш сибирский погреб, ледник, мороженщик, вернее, холодильник. Три отделения в нем: в первом всегда прохладно, летом хранится в нем молоко, сметана, яйца и тому подобное. Второе отделение, ниже, много холоднее, для жиров, битой птицы, мяса и так далее. А в третьем в особых ящиках замораживается рыба, рябчики, глухари и все, что пожелаете. На все лето хватает до осени, хорошо сохраняется. Лед, сплошь да рядом, держится по два года, и так иногда схватится, что ломом выбиваем для замены его свежим, да сами увидите. В январе набивать будем.

— А почему же сейчас первое отделение пусто?

Холодно сейчас, мерзнет, в подполье все сносится, при доме оно. Елизавета Николаевна покажет, это ее царство.

— А это что за будочка? И почему как-то забавно одиноко скворечник торчит?

— А это тоже подпольем называется, хранилище всех овощей огородных, также на всю зиму хватает. Будочка вход охраняет, так как в земле подполье, глубоко. Степан, принеси фонарь из конюшни.

Спустились мы с Димой в подполье. Груды песка в строгом порядке, одна за другой, около стенки тянутся, горка с морковью, горка с петрушкой, с репой, со свеклой. Да все, что огород дает. Капуста подвешена к потолку, коса лука, пучки укропа, а по другую сторону бочки с грибами, квашеной капустой, огурцами солеными, яблоками мочеными, арбузами солеными…

— Да ведь это наш московский Охотный ряд, — воскликнул Дима.

— Вы изволили еще интересоваться насчет скворечника, так это видите, вот в потолке отверстие. Скворечник — это вытяжка. Чувствуете, нет здесь ни гнили, ни сырости, но бывает, что раз в месяц жаровню приносим с горячими углями для сухости.

Съели мы с ним по моченому яблочку, грибков отведали из бочки, руками брали, куда вкуснее, а в карманы белой репы набрали, словно некогда не ели. Заглянули и в птичник, хотя и небольшой, но на манер образцовых поставлен. Куры, гуси, утки, индейки. У каждого свое отделение и дворики для прогулки. Окна на юг, отопление зимой. Показала ему и инкубаторную комнату, последней марки инкубаторы на сто-двести яиц. В коровник, в конюшню заглянули. И в оранжерее побывали, с десяток земляники полуспелой нашли, съели, вкусной показалась. Огород, занесенный снегом, окинули.

— Какой огромный! — воскликнул Дима.

И у Маши со Степаном в избе побывали. В летний домик для косцов посмотрели, наконец домой направились.

— Позвольте, а что это за крыша в мелком ельнике выглядывает?

— Ах, забыла! Это баня, наша русская, уральская, ее не только стоит посмотреть, в ней мыться — одно удовольствие. Все Ваши московские ванны ничего не стоят, и моя в том числе. Видите, вот это предбанник, здесь раздеваются, а вот и сама баня, вот комната для пара, а на самой верхней полке, если в младенчестве березовой каши не пробовали, то вот этими вениками возместить можно. Сразу помолодеете лет на тридцать!

— Гм… В пятилетнего обращусь? Интересно, очень интересно! Позвольте, две бочки с холодной водой, а где же горячая? Или у Вас только пар и веники омолаживают?

— Ничего подобного, когда баню натопят, то в одной бочке будет горячая вода, а в другой холодная.

— Горячая в деревянной?

— Да, горячая в деревянной… Прикажите, довольны останетесь, завтра себя не узнаете.

Когда мы вышли снова во двор, я спросила его:

— Уговорила?

— Как прикажете.

— Степан, приготовь баню к десяти вечера, да чтобы угарная не была.

Возвращались домой.

— Подождите, — сказала я, — вот видите, почти против дома, немножечко правее, плотина, а маленький домик на ней, это летняя электрическая станция. Смотреть ее сейчас нечего, зимой в ней пусто.

Затем поднялись на верхнюю большую террасу. Вид днем, при солнышке, очаровал Диму не меньше вчерашнего.

— Вот за этой огромной скалой-горой, покрытой изредка могучими соснами, последний полустанок железной дороги перед городом. Если идти напрямик, он находится не больше, как шагах в двухстах отсюда, но, слава Богу, со стороны полустанка скала почти отвесна, перед ней есть болотина, а потому шатающийся народ по линии сюда никак не забредет, а в обход гор будет с версту.

Далеко, далеко послышался шум приближающегося поезда.

— Угадайте, какой идет товарный или пассажирский? Дима прислушался. Шум приближался, и тяжелым эхом откликались горы.

— По ритму, громыханию, грохоту, без сомнения товарный, — определил Дима.

Поезд, тяжело пыхтя, приблизился и также удалился, а горы отвечали все слабее и слабее.

— А вчера, — сказал Дима, — этот же вид, ночь и луна сделали его волшебным. Впрочем, вчера все было из сказки о тереме Заморской Царевны, а как еще недавно, всего три месяца…

Он умолк и задумался. Что вспомнил он? Москву, нашу встречу? То, что было три месяца назад? Случайно, неожиданно, я перешагнула порог кафе у Страстного бульвара, и с этого момента его и мои мысли, жизнь и все наши ощущения потекли по иному, неведомому нам раньше пути.

— Ау-у… — Елизавета Николаевна звала нас завтракать. После завтрака мы осматривали дом. Дима был удивлен количеством комнат, огромными окнами, его барским размахом. Понравились ему мои верхние летние комнаты и балконы.

— Ну а теперь скажите мне, все у Вас здорово толково устроено, вкус, вдохновение и организаторские способности, скажем за Вами, но кто исполнитель всех затей?

— Я уже Вам говорила, Иван Иванович, простой вятский плотник. Дай ему, как и вашему кустарю Трофимычу, учебу, неизвестно какого калибра был бы этот строитель. Да Вы его увидите, он частенько приезжает ко мне в гости, мы с ним большие приятели. С самого утра, нет, даже со вчерашнего вечера и во время осмотра дома и всего окружения, и за завтраком и, вообще, все время нас волнующе беспокоил один и тот же вопрос: равны ли наши силы по части рояля, и, когда мы очутились в зале, то по-детски пререкались, кому играть первому. Наконец Дима первый сел за рояль, и, не спуская с меня озорных глаз, одним пальцем начал играть «Чижика». А я, облокотившись на рояль, с презрительным видом терпеливо ждала, чем это кончится. Кончился «Чижик» такими вариациями и фокусами, что положительно не уступал концертному произведению. Я молча подошла и также начала одним пальцем: «По улице ходила большая крокодила» и также закончила ее сложнейшими вариациями и собственной отсебятиной. Благодаря ли нашему возвышенно-повышенному или повышенно-возвышенному настроению, только «Чижик» и «Крокодила» были, уверяю Вас, недурными экспромтами.

— По классу композиции наши силы равны. Браво, браво! — воскликнул Дима.

— А теперь… — я свернула трубочкой два билетика, причем, на каждом написала «Дима» и коварно предложила ему вытянуть, — чье имя будет на записке, тот играет первым, — сказала я, поднеся их ему на ладони.

— Что прикажете? — спросил Дима, усаживаясь за рояль.

— Что помните наизусть, — сказала и ушла в вестибюль, усевшись с ногами по любимой привычке, в угол ковчега.

Дима начал скерцо Шопена, оп. 31. Все, что угодно, но что Дима — пианист, да еще какой, было для меня неожиданностью, и как-то еще не укладывалось. Впечатление от его игры было непередаваемое, он был настоящий, законченный музыкант. Трудно найти подходящие слова. Музыка всегда на меня сильно действовала, могла наслаждаться ею без устали. Вспомнился отец, детские годы, когда я также забиралась с ногами в угол дивана и буквально замирала, слушая его. Звуки уносили меня в мир таинственный, неведомый. Даже тогда, будучи восьми-девяти лет, всегда волновалась до боли в сердце. И сейчас, закрыв глаза, я не могла без волнения слушать, играл это скерцо отец, играла я, но в передаче Димы знакомая вещь временами иначе толковалась: выражение некоторых фраз было увлекательно и давало другую окраску восприятию. Я была захвачена этой новизной, изяществом исполнения, красотой Диминой души, если можно так выразиться. Мне всегда казалось, что исполнитель отражает свое внутреннее, Святое Святых, и я почти никогда не ошибалась, подходя к глубинам души человеческой через музыку, через природу, через искусство. Дима стоял передо мной.

— О, как чудесно, спасибо, спасибо, этот подарок больше, чем… — я подыскивала слово, — больше, чем все на свете… И как не стыдно было умолчать, — говорила я, волнуясь. Да, и было от чего! Музыка всегда влекла меня на откровенность, душа мякла, замки спадали. Я поведала только что посетившие меня мысли, ощущения. Диме передалось мое настроение.

— Разрешите закурить, — и он подсел ко мне на диван. — А помните, в первый день нашей встречи, вернее, в первый день нашего знакомства, когда мы приехали из Лосиноостровской, прощаясь с Вами, я сказал Вам: «Вы не представляете себе, сколько еще нам предстоит рассказать друг другу». Когда ехал тогда домой и много раз после, я думал, почему так сказал? Не предполагая, не представляя себе тогда, что это так и будет, и в то же время, когда говорил, то сильно чувствовал, что иначе и быть не может. И вот, всего только через три месяца, в горах Урала, в фантастической обстановке полного безлюдья, на фоне северной красочной природы, занесенной сугробами снега, мы встретились в третий раз. Первые два, в Москве, мы рассматривали друг друга. Ведь мы не встретились в гостиной наших добрых знакомых, а потому нет у нас с Вами приятеля или приятельницы, которые могли бы рассказать, вернее, расписать наши портреты, не жалея красок. Мы встретились не обычным путем, а потому нам предстоит каждому рассказать о самом себе. К этому располагает длинный зимний вечер, диван-ковчег, а еще больше этот чудесный зал и потрескивающий камин, не правда ли? А теперь разрешите, — он протянул мне руку, — Ваша очередь.

Второй свернутый билетик оставался на рояле. Дима машинально развернул его.

— Как, опять играть мне? Вот оно что… Понимаю.

Насколько такая невинная шутка может поднять настроение! Чувство юмора у нас было одинаково. Мое, в данную минуту жизнерадостное, настроение вылилось в этюде Шопена, cismoll on. 25 (так называемый революционный).

— Браво! Пожалуйста, еще!

Я сыграла ему fantasie impromptu on. 66 Шопена. Это была одна из моих любимых вещей, она всегда пробуждала во мне какой-то бодрящий жизненный трепет, я чувствовала, что это передалось и Диме, и мы с ним открыли «музыкальную школу». Вытащили пианино из моей комнаты в зал, кое-что нашлось для двух роялей, и засели мы часа на четыре, до самого обеда. Елизавета Николаевна приходила нас звать раза два, наконец в третий прибегла к силе, сняла с пюпитра ноты и унесла их с собой.

После обеда осмотрели лыжи, но ни обувь, ни костюм Диме не подходили, и решено было завтра, как можно раньше, поехать в город, все купить необходимое и завтра же вернуться обратно.

Наступили сумерки, предметы уже сливалась с темнотой, мы зашли с Димой в его комнату. Вздрагивавший свет в правом углу, за зеркальным гардеробом, привлек мое внимание, даже какая-то оторопь охватила меня. Неужели пожар? В самом углу на маленьком столике стоял небольшой серебряный складень, и около него горела лампадка. Дима стоял рядом и молча наблюдал за мной. Это икона не наша, подумала я, значит, он привез с собой складень, и масло, и лампаду, и фитильки. Наконец Дима сказал:

— Ваши глаза много раз уже спрашивали, откуда это у меня. Все это войдет в цикл наших разговоров, все будете знать.

Сегодня мы с Димой сами занялись освещением первой половины дома. Затопили камин, осветили библиотеку, но столовую и вестибюль оставили темными, канделябры в зале тоже не зажгли. К нам, присоединилась Елизавета Николаевна, и мы втроем на ковчеге мирно беседовали. Огоньки камина, вздрагивая, перебегали по золотистому штофу мебели и по полу в зале, а иногда рассыпались букетами искр, когда дрова потрескивали. Дима заметил, что Елизавета Николаевна уделяет много внимания оранжерее, похвалил ее цинерарии за разнообразие расцветки, редиску и огурчики, даже непосильно выгнанную, не по климату, полузеленую землянику, а также добавил, что желает видеть подполье, где она хранит варенье, маринады и другие вкуснятины.

В половине десятого пришел Степан и доложил:

— Вот можно, паря-барин, баня готова.

Как я потом узнала, Михалыч в первый же день приезда Димы обучал Степана, говоря: «Смотри, барин важный, московский. Это тебе не то, что простой, какой ни на есть офицер, а они в чине, и ты должен не иначе, как Ваше высокоблагородие, барин Дмитрий Дмитриевич величать». Не умудрил Господь Степана на такие тонкости, и он формулировал по-своему.

— Слушай, Степан, — сказала я, — напарь барина, да настегай его березовым веником как следует. Он московский, ничего не понимает, нет у них там толку до наших бань.

Степан был опытный банщик; все приезжавшие мужчины это за ним признавали, чем он очень гордился, так как никаких других выдающихся способностей за ним не водилось.

На Диму я, конечно, старалась не смотреть, но вдогонку ему крикнула:

— Смотрите, Боже Вас сохрани, холодной воды после бани пить не вздумайте, Вас чай будет ждать.

И, верно, бывали случаи от холодного кваса, напьются после паренья, заворот кишок и через два-три дня на столе лежали, а потому, как обычай, как правило, после бани только горячий чай, и пей сколько хочешь, хоть до седьмого пота. Вид у человека, если он хорошо напарился, не для гостиной и не для малознакомого дамского общества, не ставить же Диму не то что бы в неловкое положение, но все же не так мы хорошо друг друга знали, чтобы перешагнуть через такого рода интимную фамильярность, распущенность. И я и он перешагнули бы, наверно, с брезгливостью.

По теперешним временам, быть может, это и смешно, но я, со своей стороны, как-то внутренне протестую, и тогда и теперь. В жизни, когда люди нарушают эти ежедневные, кажущиеся ничтожными, малозначащими, порошинки во всех видах взаимоотношений, а в особенности в начале, подходя друг к другу, легко стереть еще нежный, не совсем ясный, намечающийся облик красоты в обоюдных отношениях. А потому мы с Елизаветой Николаевной поставили в его комнату специальный чайный столик на колесиках с маленьким самоваром, стаканов на семь, а старушка моя, для московского гостя, уж очень ей Дима полюбился, каких только сортов варенья, повидла, пастилы и печенья не наставила!

— И все это для одного человека, — сказала я, — пожалуй, многовато.

— Ах, Танечка, да ведь он круглая сирота. Ну кто его побалует?

После таких слов, крыть было нечем, как говорили мои приятели-мальчишки, когда мне было десять лет. А вот насчет «круглая сирота», то я решила, что сведений у нее о Диме больше, чем у меня.

Так как чай был сервирован в его комнате, а наше отсутствие ему могло показаться странным, я положила на столе мое первое написанное послание: «Предлагаю халат, несколько стаканов горячего чая и желаю покойной ночи. Вы умница и догадаетесь, почему так, а не иначе. Т.» Так закончился первый день.

Прошлую ночь я почти не спала, а сейчас с удовольствием растянулась и поймала себя, что я все время улыбаюсь от придуманного очень маленького озорства, которое должно произойти завтра утром. А сейчас хочу спать, спать, спать!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.