ПИСЬМО ДВЕНАДЦАТОЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПИСЬМО ДВЕНАДЦАТОЕ

Можешь представить поэтому, каким был для нас вечер 7 ноября. Праздничные огни рвутся в окна. Огни взлетают в небо. Огни бегут, мчатся по новому мосту через твою Каму. А на сердце и празднично, и больно. Открыли балкон, вышли все на воздух… Морозный воздух уральского ноября. И все та же, все одна мысль: как бы наполнился, как бы засверкал этот праздник, если б где-то там, в бескрайней остуженной знобящим ветром степи, такие же праздпичные огни видел наш меньшой сын.

Нашему празднику не хватало «пустяка» — всего одной человеческой жизни.

Помню, я сказал маме в тот вечер, что вот сложил свою голову Санюшка наш под мирным небом — значит, быть миру вечно… И представь, без слез обошлось. Только горло перехватило — не вздохнуть. А потому, верно, обошлось без слез, что надежда на счастье всех других сынов, счастье всех других матерей все-таки больше, выше даже самого пронзительного и беспросветного горя.

В окна рвались огни праздника, а в сердце стучали строчки стихов — на полочке твоей и сейчас стоит эта книжечка Алексея Домнина:

…Не пришли из похода солдаты —

поубавилось в мире любви.

Я все хочу стряхнуть с себя, как оцепенение страшного сна, эту неизбежную правду и эту боль, стократ умноженную торжеством праздника. Но потому и без остатка осознанную, до самого донышка: кто-то ведь и падать должен, чтобы не иссякали на Земле цветы, праздники и надежды. И потом… ведь все это еще только будет. А сейчас я говорю с тобой, потому что ты жив, ты служишь, ты пишешь письма любимой. И так полны они нежности, такой верой наполнены, что нет сил поверить, будто может исчезнуть такая любовь.

И вот уже твержу мысленно последние строки тех стихов:

Я не верю, ты слышишь, не верю,

что убавилось в мире любви!

Да и куда ей исчезнуть? Ведь вот оно, твое письмо Татьянке, — передо мною.

«…Знаешь, о чем еще хочется сказать: ты как-то мимоходом заметила в последнем письме, как много сделал и делает для нас, студентов, Александр Иванович, человек, к которому я всегда питал большое уважение. И для меня он сделал очень многое. Это благодаря ему я увлекся и вот уже четвертый год занимаюсь изучением философии. Это в большой мере его заслуга, что я могу не только сам изучать этот интереснейший предмет, но и делиться своими, хоть и небогатыми еще, знаниями с другими.

Я не писал тебе еще, что бюро комсомола нашей части создало кружок для изучения основ марксистско-ленинской теории. Необходимость и полезность этого дела я членам бюро доказал — этот вопрос для них и без того ясный, но доказать, что не смогу вести этот кружок, — не смог. Такого оборота дела я не ожидал, ибо надеялся, что буду просто слушателем кружка, вести занятия которого будет человек образованный. Образованного не нашли, а из необразованных указали на меня: «Будь!» Ты, мол, кашу заварил, ты и расхлебывай.

Не так уж страшно получается, как показалось сначала. Занятия проходят интересно как для меня, так и для слушателей. Собственно, слушателями моих подопечных назвать нельзя. Это не слушатели, а прекрасные спорщики, искатели истины, которые сами не скучают и мне скучать не дают.

Жаль, что старшина от рождения не расположен к философии, а то и его взяли бы в оборот.

Да, братья-философы, так у нас и получается: начал с Александра Ивановича, а кончил старшиной… Коль дело до него дошло, надо закругляться.

Знаешь, уже не 26-е, а 27-е — наше счастливое число. И спать не хочется, но — надо. Как в песне, помнишь:

Завтра снова рабочий день,

И забот у нас завтра немало.

Спи и ты, на бульваре сирень,

Ты ведь тоже устала.

В небе месяц повис голубой,

Как в косе ее шелковый бант.

Спи, Москва, сбережет твой покой

Милицейский сержант…

А почему я — не милицейский? Прости, заговариваюсь…»

Вроде бы совсем обыкновенные эти две последние строчки: позавидовал мимоходом — так, чуть-чуть — милицейскому сержанту. Дома, дескать. А я…

Признаюсь тебе: послышалась мне за простыми словами неведомая солдатская тревога. И вот все больше, все неотступнее… Она уже не твоя, а моя тревога, и уже слов не подберешь — пояснить, а все растет. И… гаснет. Потому что дальше в письмах одна огромная и неистребимая вера.

Я говорю — вера. А если вглубь, в самую суть ее посмотреть — что там? Может, она просто как непрерывный подъем к тем вершинам воли и духа, откуда неразличимы становятся все беды и страхи, такие несоизмеримые обычно с тем, что вобрало в себя короткое слово «долг»?

«28 февраля.

Сегодня целый день не нахожу себе места… Может быть, потому, что опять уже четвертый день нет письма от тебя. А может, потому, что погода сегодня такая: пасмурно, тепло и, совсем как весной, тает снег под ногами. В такую погоду, как никогда, наплывает на меня неизлечимая моя сентиментальность, не хочется ничего, только одно: думать о тебе… И хочется быть одному. И еще очень чутко воспринимается хотя бы маленькая грубость людей. И бесит людская глупость, пусть небольшая и едва заметная в другое время, но в таком состоянии она мне кажется великой глупостью. Все чувства обострены до предела: задень — плохо придется тому, кто заденет. В такие моменты ко мне подходить опасно.

Ничего, это пройдет. Главное — дождаться 1-30 завтрашнего дня и в этот час твоего письма…

Вот и еще один месяц позади, и уже через 18 месяцев мы встретимся с тобой, чтобы никогда не расстаться больше. Отмечаю на своем календаре: 552 дня. И ты тоже отметь…»

Строки из Татьянкиных писем:

«…А верь любви моей», — почему-то сейчас мне вспомнилась эта последняя строчка подписи Гамлета. Да, верь мне, верь… Итак, сколько же осталось на нашем календаре?!»

«…Да, самое дорогое в отношениях людей — это чистота и правда».

«…Мне сейчас ничто не страшно. Весь мир лежит у моих ног, а я принадлежу прекраснейшему в мире из людей — тебе».

Ты прочтешь их в самом начале марта, когда на календаре твоих надежд останется до встречи всего-то «полтыщи» ночей и дней, с небольшим, правда… А на календаре твоей жизни — тридцать шесть вечеров. Рассветов — на один больше.

За этот срок ты успеешь паписать Ей почти четыре десятка писем, наполненных верой и предчувствием счастья. А сквозь многие — и это очень для меня важно — явственно будет просматриваться вся твоя жизнь, с самых детских лет. И сколько же воспоминаний они вызовут!

Но это потом, чуть позже.

А сейчас — первое из мартовских писем.

«1 марта.

Мои ожидания оправдались, сегодня получил твои письма. Два. Ты, родная, очень помогаешь мне в этой, признаться, нелегкой жизпи.

Знаешь, Татьянка, если бы не ты, я бы еще очень долго, может быть, не смог стать таким, каким становлюсь сейчас. Я все чаще замечаю в себе злейшую нетерпимость ко лжи, пошлости и подлости, даже самой маленькой (впрочем, о маленькой подлости речи быть не может, ибо это понятие не вяжется с маленьким). Сегодня на заседании бюро комсомола при разборе одного персонального дела я не стерпел, слушая, как один из членов бюро, который (все знают) грешил вместе с обвиняемым, начал ставить ему в укор его грехи. Я был в бешенстве и, нарушая все правила, заявил, что он не имеет морального права судить товарища. Когда злость прошла, вернее, когда я чуть-чуть остыл, то понял, что не совсем вовремя поднял этот вопрос, подорвав в какой-то мере авторитет бюро в глазах «подсудимого», но не в этом суть. Суть в том, что я, благодаря тебе и твоей чистой и прекрасной любви, становлюсь лучше в нравственном отношении.

Ведь это прекрасно — чувствовать себя честным во всех отношениях и бороться за честность. Да, а когда-то я понятия не имел, что может сделать настоящая любовь».

О, она столько может, сын! Ей дана изначально такая сила, о которой даже сама не знает, как не знает на ниву рухнувший проливень о том, что смывает пыль, что выхватывает — к солнышку — ростки зерен…

Зерна, оброненные в тебя матерью.

«…Татьянка, еще раз ты в своем письме подтвердила общность наших взглядов, интересов, даже привычек. Я так же, как и ты, люблю иногда подойти к человеку, отозвать его в уголок (для большего эффекта!) и шепнуть ему на ухо: «Понимаешь, все еще будет!» Потом хлопнуть по плечу что есть силы и… извиниться.

Да, любимая, все еще будет… Не исключая и раннего подъема.

Поэтому бегу спать. Извини.

Целую тебя, родную мою. Твой Сашка».

«3 марта.

Извини, что вчера не мог поговорить с тобой: была опять очень срочная работа. Только что кончил ее. Татьянка, ты знаешь эту песню?

На плато Расвумчорр не приходит весна,

На плато Расвумчорр все зима да зима,

Все зима, да зима, да снегов кутерьма,

Восемнадцать ребят… Три недели пурга…

Вчера она опять вспомнилась мне, когда обыкновенный теплый и пасмурный весенний день вдруг начал хлестать по степи колючим снегом и постепенно холодеющим ветром. Всю ночь пурга веселилась, днем чуть улеглась, а теперь снова начинает крутить снега. За какие-то сутки намело столько снега, сколько не было здесь ни разу за зиму. Это я говорю абсолютно без преувеличений. Будь метель и ветер чуть послабей, можно было бы подумать, что ты не в степях забайкальских, а на Урале.

Знаешь, мне всегда радостно в такую погоду, а почему — объяснить не могу; вообще люблю все бурное, сильное, будь то ветер или музыка. И в музыке — настоящей, сильной — слышен ветер, буря, и в ветре — музыка».

Сколько раз перечитывал это, сын, а не могу… Дойду до этих вот строк и застряну.

Музыка, ставшая частью твоего мира!..