1900

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1900

1 января. Ростан написал обо мне письмо министру Лейгу. Мадам Ростан пересказывала отдельные фразы Маринетте, а та передала их мне. На глазах у меня выступают слезы, сердце радостно бьется. Я буду награжден орденом.

Должно быть, министр счел Ростана просто сумасшедшим.

Как он несчастен, наш бедняга Ростан! Считает, что его «Орленок» скучная вещь. Еле держится на ногах. Засыпает не раньше шести часов утра; каждый день доктор делает ему уколы, не знаю какие.

2 января. Они говорят «смело» там, где следовало бы просто сказать «похабно».

4 января. Две сестры, которые уже потеряли надежду на то, что замужество сможет их разлучить. Двадцать восемь и двадцать шесть лет. Одинаковые шляпки, одинаковые галстучки на шее. Одновременно рассказывают одни и те же истории. Каждая вносит свои подробности. Одна начинает фразу, другая ее заканчивает. Это очаровательно и грустно. Поскольку обе бедны, они не стыдятся, что остались незамужем. Обе дают уроки: старшая — музыки, младшая — живописи.

Будь я богат, я женился бы на обеих сразу.

Они свеженькие, как вишенки, которые забыли сорвать, которые буреют, сохнут.

Говорят, у одной из них было что-то с неким лейтенантом.

— Так чего же он ждет?

— Ждет, когда его произведут в капитаны.

Но чувствуется, что не в этом дело, что это уже старая, давно конченная история.

8 января. В театре Антуана. Лаженес издали кричит мне: «Все в порядке?» Я отвечаю: «Нет». В антракте он мне говорит, что пока ничего не известно. Вместе с Мюльфельдом он составлял записку о Поле Адане. Франк-Ноэн говорит, что статейка в «Голуаз» написана Лапозом.

— Это, как если бы написал сам министр. Значит, дело верное.

— Я слышал от Гитри, — говорит мне Бернар, — что кандидатами намечены Поль Адан, Монтегю и Тудуз, но я в это мало верю.

Иду домой. Маринетта сообщает мне, что все в порядке. Мадам Ростан принесла маленький футлярчик с лентами и маленький бриллиантовый крестик. Мы цепенеем, но не радуемся. Сразу же меня охватывает сомнение. Маринетта меня подбадривает. В газетах — в «Тан», в «Деба» — ни слова. В «Пресс» пишут, что я не буду награжден.

Посылаю Маринетту к Ростанам. Телеграмма от Франк-Ноэна: он видел Лапоза, который еще ничего определенного не знает.

Вот и все. Нечего сказать, хорошенький финал этой нелепой авантюры, которая теперь мне просто противна. Мой брат сидит в кресле и делает глупейшие замечания с глубокомысленным видом знатока. Он, мол, все знал заранее!

12 января. Из окна вижу, как на противоположном тротуаре толпятся люди и на что-то глазеют. Наклоняюсь и замечаю белую лошадь: это карета Ростана. Сердце начинает биться. Входит мадам Ростан с хмурым видом:

— Бедный мой друг, должна сообщить вам дурную весть и предпочитаю сказать все сразу. Я просто в отчаянии. Все шло прекрасно, но в последнюю минуту вас заменили Мораном, другом Лубе. Ростан в бешенстве.

Лицо ее пылает. Я не слишком взволнован, но неизвестно, почему уголок глаза увлажнился.

— Ростан к вам заедет, — говорит она. — И все сам объяснит, когда станут известны подробности.

И действительно, я не слишком взволнован. Я, например, заметил, что на ней черное шелковое платье, весенняя шляпка и что вид у нее утомленный. Она находит, что я держусь молодцом. На лице у меня интересная бледность, как у роженицы.

20 января. …Жемье меня поздравляет, впрочем, довольно вяло, с награждением орденом Почетного легиона, распахивает на мне пальто и, ничего не увидев, в довершение всего извиняется.

Обычно говорят о моем «авторитете», по правде сказать, он мне надоел. У меня репутация человека сдержанного. Стоит мне сказать кому-нибудь любезность, как она начинает звучать так громко, что моя искренность протестует. Никуда больше не буду ходить и не буду никому говорить любезности.

1 марта. «Рыжик». Репетиция. Я спокоен. Даже слишком, ибо дом Лепиков крыт черепицей.

Репетируют в первый раз, гонят без остановки, декорации установлены только наполовину, да и вообще они не очень хороши. В зале несколько человек — дамы, актеры. Первая часть показалась мне суховатой и жесткой. Антуан плохо знает роль, потом вдруг я начинаю чувствовать, что дело пойдет, и дальше идет без запинки. По лицу Рыжика текут слезы, смывая румяна. Физиономия у него страшная — настоящий убийца собственной матери. Чувствуется, что Антуан себя бережет и что на генеральной репетиции он будет куда лучше. Мопен плачет, потому что, по ее мнению, мадам Лепик слишком жестока, и добавляет:

— Это ничего. Это только комедиантство.

Репетируют, чтобы «отделать» пьесу, говорит Антуан, который сам не способен произнести без ошибки три реплики, и этот подлинный артист дает ценные указания.

Маринетта теперь совсем расхрабрилась. Она меня даже пугает. И все-таки мне становится легче на душе. Я сумел извлечь из Рыжика именно ту суть, которую хотел извлечь. Не всели равно, дойдет он до десяти или до десяти тысяч зрителей. Это уж их личное дело!

Вторая репетиция в полночь, клочковатая, скачкообразная, но после утренней меня это не тревожит. Маринетта, выйдя из уборной Мопен, которая поведала ей все свои истории, говорит мне: «Они просто очаровательны, все эти артисточки!»

Депре окунает палец в баночку и заглатывает солидный кусок вазелина. Говорят, что для голоса это полезно, но тем, кто не привык закусывать вазелином, это противно до рвоты.

Какая-то статистка, играющая проходную роль, говорит мне, что ее имени даже нет на афише, а намазалась так, будто успех пьесы зависит от того, как будет освещено ее лицо. До сих пор на сцене ей приходилось только открывать и закрывать двери, а она толкует о ролях, которые уже создала.

Несколько раз Антуан, слушая Депре, восклицает: «Вот это актриса! Как интересно с ней работать и учить такую женщину!» Она краснеет от похвал.

Ужинаем в театральном баре. Полицейские стучат в дверь. Антуан кричит им: «Я у себя дома».

2 марта. Генеральная репетиция. Иду в театр пешком. За кулисами ходят зловещие слухи по поводу пьесы Эрмана. Спектакль не получился. Кто-то протестует… Чувствуется сопротивление публики. Депре бледная от волнения. Антуан нервничает. Я даю ему какой-то совет, но он почти не слушает. Я остаюсь в его уборной.

Я хожу, рассеянно оглядываясь вокруг. Машинально трогаю вещи. Наконец слышу, как опускается занавес, слышу шум. Потом появляются актеры с какими-то странными лицами. Антуан целует Депре и говорит, сдерживаясь: «Это огромный успех!» Сияющая Депре без парика говорит мне: «Это вас надо спросить, довольны ли вы!»

О, прекрасные лица тех, кто приходит сюда ко мне, лица, освещенные улыбкой, смягченные слезами. Гитри: «Мы многого ожидали от вас, но вы превзошли себя!» Мадам Брандес: «Ох, как я рада! Вы великий художник!» Маринетта до краев переполнена радостью, Декав, чуть-чуть суховатый Куртелен, Порто-Риш, покачивающий головой, Капюс, который говорит мне: «Это первоклассно», — и мне становится стыдно, что я так сурово оценивал его пьесу.

— Я лично, — говорит Антуан Маринетте, — ничего не сделал. Сделал все он один. Он принес мне целый ворох ремарок.

27 марта. Верю в свою бледную звезду.

2 мая. Мама. Маринетта уговорила меня пойти к ней. Сердце у меня слегка бьется, потому что мне не по себе. Мама в коридоре. Она тут же начинает плакать. Молоденькая служанка не знает, куда сунуться. Мама долго меня целует. Я отвечаю ей всего одним поцелуем.

Она вводит нас в папину спальню, снова целует меня и говорит:

— Как же я рада, что ты пришел! Заглядывай ко мне время от времени! Господи боже мой! Какая я несчастная!

Я ничего не отвечаю и выхожу в сад. Она говорит:

— Пойди посмотри наш бедный сад! Куры разрыли все грядки и клумбы!

Только я выхожу из комнаты, она падает к ногам Маринетты и благодарит ее за то, что та меня привела. Она говорит:

— У меня только он один и есть. Морис приходил меня навестить, но даже не смотрел в мою сторону.

Она хочет дать мне серебряный столовый прибор. Маринетте она предлагает стенные часы. Как-то она сказала Байи: «В Сент-Этьене я видела маленький перочинный ножичек, и я чуть было не купила его тебе».

Целый год я ее не видел, — она не то что постарела, а расплылась, обрюзгла. Лицо все такое же, по-прежнему в нем чувствуется что-то пугающее, как на той фотографии, где она держит на коленях Мориса.

Мать Жюля Ренара с сыном Морисом

Никто не плачет и не смеется с такой легкостью, как она.

Я прощаюсь с ней, не поворачивая головы.

Клянусь, я уже давно не мальчик, и все-таки она действует на меня, как никто другой…

10 мая. Коммуна Шомо настолько незначительна, что даже газеты нашего края не пишут ничего о муниципальных выборах в Шомо. Парижские газеты «Ля Пресс», «Матэн», «Эвенман» объявили о моем избрании. Но в Корбиньи, в четырех километрах отсюда, никто не знает, что я избран. Правда, я сам позаботился о том, чтобы известить Париж.

11 мая. Дайте мне жизнь, о литературной части я позабочусь сам.

* Я двигаюсь, как крот. Время от времени обрушиваю комок земли. Просвет. Затем возвращаюсь в свою тьму.

30 мая. Пламя, пожалуй, последнее, в камине. Роза, первая, в стакане с водой.

* Наша душа бессмертна! Почему? А почему не душа животных? Когда гаснут два света, какая разница между пламенем жалкой свечи и пламенем великолепной лампы со сложной горелкой, на высокой подставке, под абажуром, который развевается, как юбочка?

2 июня. Моя мания быть добрым убивает во мне талант незаурядного полемиста. Когда я читаю статью Рошфора или Дрюмона, я иногда говорю себе: «Бедняжки! И это все?»

* Кюре из Шитри. В глубине души он очень оскорблен, что я не отдал ему визита, который он мне нанес после трех месяцев колебаний.

— Вы увидите, — говорит кюре, — он честолюбец, ваш Ренар. Он явился в Шомо хлопотать о выборах. Он захотел чинов. Не может пройти в Академию, так хочет стать муниципальным советником. Он надеется на наших людей. Я с ним говорил, я знаю, какой он мечтатель (улыбаясь), поэт! А гордый какой! Да, да… Он взял себе в заместители своего слугу Филиппа. Он написал «Рыжика», чтобы отомстить своей матери, добрейшей женщине.

В Шитри ходит по рукам экземпляр «Рыжика» с таким примерно примечанием: «Этот экземпляр найден случайно в книжном магазине. В этой книге он плохо отзывается о своей матери, чтобы отомстить ей».

3 июня. О Поле Адане. После каждой его фразы следовало бы легонечко ударять в барабан[74].

6 июня. Ламартин мечтает пять минут и час пишет. Искусство как раз в обратном.

* Мое воображение — это только моя память.

* Адан пишет все, что приходит в голову нам.

* Не вставать слишком рано, природа еще не готова.

* Птица не чувствует боли, когда ей подрезают крылья, но летать больше не может.

16 июня. Я болен прозой, как когда-то болел поэзией. Как же я буду писать потом?

18 июня. Ремесло писателя в том, чтобы научиться писать.

* У меня работа спешная — для потомства.

* Бледные, почти белесые тучи, которые медленно отделяются от черноты и похожи на дымок от грозовой канонады.

Горизонт сужается. Зелень лугов, желтушная зелень, от которой больно глазам и сердцу. Предзакатная тишина, и даже маленькие кусочки лазури.

Отдельные тучи сразу же откликаются на зов грозы и влекутся к грозовому мешку.

Там идет битва.

Относительно спокойный участок, куда стягиваются свежие подкрепления туч.

Мне на голову не упало ни капли, а в нескольких шагах деревья насквозь промокли от дождя.

Начинается бой. Успех его решает пушечный выстрел. Грохот града.

Рыжий фон, синий гнев, желтая ярость и это непрерывное мычание.

Битва туч. Некоторые из них возвращаются с поля боя раненные, опустошенные.

Те, что поменьше, спасаются бегством, потом возвращаются обратно. Многочисленная и сплоченная армия дождя спешит им на помощь.

И зрелище становится таким впечатляющим, что записная книжка закрывается сама собой и захлопывает карандаш.

К вечеру тучи снова идут в бой, искалеченные, окровавленные, одни торопятся, другие — еле-еле ползут.

Там у горизонта по кровавой воде катится солнце, как отвалившееся колесо боевой колесницы.

Река выходит из берегов, и быки, тревожно мыча, перебираются через это море.

* Мне хотелось бы быть человеком одной мечты.

20 июня. Все пальцы в жемчугах, будто она вытащила руки из глубин моря.

28 июня. Дидро. И весь этот ветер для того только, чтобы принести нам немного семян и немного цветов!

3 июля. К чему давать определение скульптуре Родена? Мирбо умеет, как никто, окутывать туманом простоту этого художника, этого мощного, проницательного и лукавого труженика.

Здесь есть серебряная голова женщины, и нельзя отрицать, что своим обаянием, совсем особым обаянием она обязана серебру. Какой-то господин пожимает плечами.

В «Бальзаке» чувствуется восхищение перед творчеством Бальзака, гнев скульптора против неподатливой глины и вызов людям.

Есть здесь груди, которые тают в руке любовника.

Прекрасный «Рошфор», у которого щеки свисают, как складки занавеса.

«Виктор Гюго», чья голова, отягченная нашим преклонением, давит на туловище, которого мы не знаем.

«Любовники», которые обвили друг друга и словно говорят: «Как бы нам еще обняться, чтобы любить друг друга, как никто не любил до нас?»

5 июля. Всемирная выставка живописи и скульптуры. Не считая Бенара, о котором можно сказать: «Это неглупо», — несколько Каррьеров, забавный Больдини и еще что? Живопись — это то, что должно быть понятно и ребенку. Вот уже десять лет, как меня интересует одна только правда. Не этим людям обмануть меня…

А Жервекс, а Детайль![75] И это жизнь? Впрочем, среди современных писателей есть ведь только двое-трое, которых я люблю, и я уверен, что только они одни хорошо пишут. Нет оснований требовать, чтобы в живописи пропорция была иной.

10 июля. Во мне живет человек, который может каждый день писать по одному акту пьесы; но я заковал его в цепи и запер в трюм.

11 июля. Не золотой век, а век золота.

9 августа. Подумать только, что когда-нибудь мои друзья встретятся и скажут:

— Ты слышал! Наш бедный Жюль Ренар…

— Да, да. Ну и что же?

— Как что же? Умер.

* Бывают часы, когда все слова приходится искать в словаре.

11 августа. Часы отвращения, когда хочется не иметь никакого отношения к самому себе.

* Сон, мелко нарубленный на тысячу коротких пробуждений.

* Уже написанное слово держит меня тысячью нитей, которые я не сразу обрубаю.

16 августа. Депеша министра Жоржа Лейга — Эдмону Ростану от 13 августа 1900 г.: «Г-ну Ростану, писателю, улица Альфонс де Невиль, 29. Дорогой Ростан! Жюль Ренар, которого вам угодно было мне рекомендовать, получит крест. Он будет представлен к награде по случаю выставки. А вы, дорогой господин Ростан, получите завтра розетку офицера Почетного легиона. Счастлив, что превратности политики и жизни позволяют мне дать это свидетельство моего преклонения перед одним из тех, кто более всего служит украшением французской словесности. Сердечно ваш Жорж Лейг».

8 сентября. Тетива моей фразы всегда натянута.

9 октября. На ручке для пера — колокольчик, чтобы мне не задремать.

* Каждое из наших произведений должно быть кризисом, почти революцией.

* Такое состояние ума или, скорее, сердца, что мы не удивились бы, если бы туфли закричали, потому что они надеты на нас.

* Орден. Сколько поздравлений! Точно я разрешился от бремени.

* Уверен, что, решив говорить одну лишь правду, я высказал бы не бог весть что.

12 октября. Дерево раскачивается, как жираф, который спит стоя.

* Подобен воде, которой не хотелось бы ничего отражать.

19 октября. Антуан с голой шеей, стоя, долго бреется — три или четыре раза подряд, — потом валится в кресло, так и не сняв грубые башмаки господина Лепика, и начинает разговор. Он любит, чтобы его слушали, и я стараюсь быть внимательным слушателем. Брюзга, колючий, он, видимо, нуждается в нежности. Хвастает, что никого не боится и что «ударил Бауэра головой в живот».

Антуан тщеславен, не прочь получить орден и хочет стать директором театра Одеон.

— Я хочу быть чиновником в хорошем театре и выручать восемь тысяч в вечер на ваших пьесах. Вам нужно быть в Академии. Несчастье, что Золя не в Академии. Во-первых, это канон. И кроме того, дело Дрейфуса приняло бы другой оборот, если бы под «Я обвиняю!» стояла подпись: «Эмиль Золя, член Французской академии».

14 ноября. У него много таланта, но только литераторского; его книги — только книги.

* Перелистываю страницы этого «Дневника»: все же это лучшее и наиболее полезное, что мне удалось сделать в жизни.

15 ноября. Природа ненавидит болтунов.

16 ноября. Счастье, которое нам приписывают другие, еще усугубляет тоску при мысли, что мы вовсе не счастливы.

20 ноября. Что-то вроде маленькой и острой «отдачи» в мозгу при виде собственного имени, напечатанного в газете.

21 ноября. Это я-то не энтузиаст? Музыкальная фраза, журчанье ручейка, ветер в листве, и вот уже бедное мое сердце переполняют слезы, да, да, самые настоящие слезы!

29 ноября. Ни разу она не присылала мне письма меньше чем на шести страницах и подчеркивала все слова подряд.

* За десертом Баи изучает циркуляцию крови в мандаринах.

* Вы перепродаете за три тысячи франков то, что сами купили за пятьсот, и говорите «дела есть дела». Но нет! Кража есть кража.

4 декабря. «Эрнани» в «Театр Франсе». Муне-Сюлли то и дело бьет себя кулаком в грудь, пять-шесть раз подряд, и, видимо, чувствуя, что недобрал, добавляет еще два-три удара. Он кричит, как тюлень, вытягивает губы на манер клистирной трубки, раздувает ноздри чуть ли не до глаз, похожих на чудовищный яичный белок. Или его не слышно, или он вопит, но среди этих воплей он прочел стихов пятьдесят как сам господь бог.

Вормс в своей куцей жесткой мантии производит комическое и отнюдь не величественное впечатление. Напрасно он так весело спускается в склеп: в один прекрасный день он оттуда не выйдет. Читает свой монолог, как басенку. Вот уж действительно не император.

Необычайное мастерство Виктора Гюго не мешает его гениальности.

6 декабря. Каждое мгновение перо выпадает из рук, потому что я говорю себе: «То, что я пишу, — неправда».

11 декабря. «Орленок». Прочел все шесть актов. Ростан действительно единственный, чье лучезарное превосходство я признаю. У него крылья, а все мы ползаем.

Это не слишком прекрасно, как у Виктора Гюго, но зато это написано с умопомрачительной сноровкой и непринужденно двигается по волшебным тропкам.

И в «Эрнани» тоже есть плохие стихи, которые упразднило время. Дон Карлос довольно грубо шутит с графом насчет его шевелюры.

И хотя пружины видны — это золотые пружины.

Виктор Гюго воспевает женщину, не глядя на нее. Ростан очарователен с женщиной, на которую он глядит и которую любит.

Иногда, когда мы слушаем Виктора Гюго, наши чувства разбухают и нам становится не по себе. С Ростаном можно плакать, даже если покажешься смешным. Пять-шесть раз сердце у меня сжималось: я хотел бы быть Ростаном.

12 декабря. — Вы уже дрались на дуэли?

— Нет, но я уже получил пощечину.

17 декабря. Его книги написаны у него на лице.

18 декабря. К чему столько писать? Все равно публика знает только два-три заглавия книг самых плодовитых авторов.

* Обходиться малым количеством денег — это тоже талант.

22 декабря… Сегодня ночью были заморозки — и поутру вся земля, все деревья, крыши разубраны крохотными перышками.

* Мечтать, мечтать самозабвенно и не показывать виду. Быть как колодец, на дне которого спят бледные истины.

* Поэт, не ищи ничего другого! Ты создан и послан в мир, чтобы стать сознанием всего, что лишено сознания.

* Есть места и есть минуты, когда мы до того одиноки, что видим весь мир.

* На охоте. Всем этим маленьким, уединенным, затерянным домикам хочется крикнуть: «Подойдите же ближе к деревне, к нам, к жизни!»

* Птица — кочующий плод дерева.

* Внутренности свиньи свежи, как приданое новобрачной. Какое прекрасное белье — эта отделяющаяся от мяса жировая ткань!

Только и есть бесполезного у свиньи, что мешочек желчи. Даже собаки не прельщаются ею. И в нас самое ненужное, пожалуй, наша горечь.

* Зайца губит его петлянье. Если бы он бежал прямо вперед, он был бы бессмертен.

* Чистое, как стакан, небо.