Глава I

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава I

Снежная круговерть… Над белой пустыней буйствует разбойник-ветер… Унылые сосны вдруг принимаются неистово шуметь… Через обширную пустошь торопится женщина с четырьмя детьми.

Внезапно женщина в изнеможении останавливается и оседает на снег в углу низкой изгороди. Дети в ужасе заходятся криком, поняв, что на них свалилась какая-то новая беда.

Эта женщина — моя мать. Четверо детей — старшему восемь, младшему два — мои братья. Вот в этом самом углу, в снегу под забором, я и родился. Случилось это в округе Тэзуэлл, Вирджиния, 25 ноября 1863 года. Братья разбежались кто куда по всей обширной долине Сада Бёрка,[1] взывая о помощи. Мать лежала без сознания после пяти дней бегства с плантации в Теннесси.

Солдаты-федералы стервятниками налетели на нашу плантацию. Мой отец, Джон Дженнингс, был полковником в армии конфедератов. Он послал матери предупреждение с вестовым, заклиная бросить всё, забрать детей и бежать через границу в Вирджинию — наш старый дом будет сожжён солдатами-южанами, чтобы не достаться врагу.

Кое-кто из наших старых негров последовал за ней. Проведя в пути всего лишь час, они оглянулись и увидели полыхающую плантацию. Зрелище это перепугало их до такой степени, что они тут же задали стречка. А мать и четверо детей отправились дальше одни.

Они отмахали ни много ни мало шестьдесят миль, то бегом, то шагом, и всё время держась настороже. Фрэнк был так мал, что его приходилось постоянно тащить на руках. Они брели, то скользя по грязи, то утопая по колено в мокром снегу. Сырой ветер пронизывал до костей. Одолеть такой ужасный и горький путь под силу далеко не всякой женщине.

Я родился в сугробе, а вырос в сарае. Мою мать подобрали и в расхлябанной старой телеге отвезли в горы. Это была заслуга Джека и Зеба, двух старших братьев — они орали на всю долину, и их услышал лесник.

Хоры старой бревенчатой церкви в Голубых Горах прослужили нам домом все страшные голодные годы Гражданской войны. Мы в полном смысле были бедны, как церковная мышь. Жили впроголодь, от отца не было ни слуху ни духу. И вдруг в 1865 году он объявился, и мы переехали в Марионтаун.

Я помню наше пристанище в этом городишке, как помню и чувство постоянного, ставшего привычным голода. Мы жили в пустом сарае, служившем некогда табачным складом. Мебели у нас не было почти никакой. Мы с Фрэнком развлекались тем, что как ошалелые носились по пустым помещениям. И всё, о чём я тогда мечтал, чего больше всего жаждал — это как следует наесться.

До войны отец был врачом. Маленькая табличка на нашем сарае сподвигла нескольких болящих испробовать его лечение, и постепенно отцу удалось наладить небольшую практику. Неожиданно для всех его репутация внезапно выросла до небес. Он стал настолько заметной фигурой в местном обществе, что его, не имеющего никакого юридического образования, избрали окружным атторнеем.[2]

Жизнь, казалось, превратилась в волшебную сказку. И тут внезапно умерла мать. Чары рассеялись, сказка окончилась.

Мать была натурой непреклонной, властной и упорной. Как бы тяжело нам ни приходилось, с её уст не срывалось ни одного слова жалобы. Наверно, она была слишком сильной. Её внезапная смерть выбила у нас почву из-под ног; наше бытие, потеряв опору, разбилось вдребезги.

Мы с Фрэнком, самые младшие, как бесхозные дворняжки, рылись в помойках, ночевали на чердаке старого склада и зарабатывали себе на пропитание, собирая уголь на песчаных отмелях реки Огайо. Продавали его по 10 центов за бушель. Иногда за пару дней удавалось выручить целых 15 центов! Тогда мы вдосталь наедались пирогов и пончиков. Но чаще всего обед для нас был редким событием, просто праздником. Никому не было до нас дела. Никто не учил нас, что хорошо, что плохо. Мы росли как сорняки в поле.

Маленькие дикари, мы боролись за выживание. Мысль том, что у нас есть какие-то обязательства перед обществом, нам в голову не приходила. Вряд ли такие условия можно назвать идеальными для воспитания законопослушных граждан.

Отец пытался создать для нас подобие домашнего уюта, но он часто отлучался и неделями не бывал дома. Как-то ночью мы с Фрэнком встретились на берегу реки. Его глаза чуть ли не светились в темноте, совсем по-кошачьи. Он ухватил меня за куртку и стремительно потащил за собой. Потом резко остановился и ткнул пальцем в огромную чёрную кучу непонятно чего, сваленную у двери в лавку Шрибера.

— Глянь-ка — папаша, — сказал он. — Дрыхнет тут.

Волна жаркого стыда затопила меня. Захотелось забрать его оттуда — я любил отца и не хотел, чтобы люди в городе узнали, до чего он опустился. Я подбежал к нему и потряс за плечо:

— Па, вставай, вставай! — шептал я.

Отец привстал, уставившись на меня бессмысленными со сна глазами. Вдруг он с силой выбросил вперёд руку — и от жестокого удара я покатился кубарем. Раскалившись добела от злости и обиды, я поднялся и стремглав, как ненормальный, помчался к реке.

Там я бросился на песчаную отмель и в исступлении бил кулаками в песок. Я был в бешенстве от унижения и несправедливости. Захотелось сбежать из дому и отправиться бродяжничать в одиночку.

Я был настоящей судовой крысой — знал о пароходах всё. Они стояли под загрузкой. Я пролез между ящиков в трюм старого «Флитвуда» и через некоторое время вышел на причале в Цинциннати. Я чувствовал себя всеми забытым и несчастным — как любой отбившийся от дома мальчишка.

Наверное, в детстве я был неисправимым фантазёром. Поскольку я умел играть на тромбоне, то решил, что стану музыкантом. Меня приняли в «Театр Фолька» — дешёвую пивнушку на открытом воздухе. Четыре дня я пахал на них, как негр. В субботу вечером пошёл к управляющему и попросил заплатить, потому как совсем оголодал. Ел только то, что удавалось стащить со стойки салуна: прокрадывался в него во время ланча, хватал сэндвич-другой и уносил ноги.

— Ты, паршивый ублюдок! — заорал управляющий и присовокупил смачное многоэтажное ругательство — я отродясь такого не слыхивал. — Проваливай к чертям!

Он так толкнул меня, что я ударился о стенку. Я выхватил свой солидный старый револьвер, разрядил его в управляющего и сделал ноги.

Я промазал — видел, что промазал, но решил, что убраться подальше не помешает. И забрался в почтовый вагон, отправлявшийся в Сент-Луис. Потом перебрался в вагон со свиньями, зарылся в сено и проспал до самого Канзас-Сити, а там меня выкинули у скотобоен.

Вот так я впервые вляпался в нехорошее дело. Отвратная штука для одиннадцатилетнего мальчишки — покушение на убийство, но что поделать, я знал только один закон — огрызайся! Может, общество и заботится о каких-то других детях, но я дрался за каждую съеденную мной сухую корку. Я был вынужден взять закон в свои руки, иначе протянул бы ноги от голода уже в раннем детстве.

Здесь, при скотобойнях, мне повезло на короткое время найти себе дом, и этому тоже поспособствовала драка. Я сцепился с малчишкой, считавшимся грозой скотобоен. Мы дрались до победного конца. Взрослые мужики толпились вокруг, ржали и подзадоривали нас. Изо рта и носа у меня хлестала кровь. Драка была на равных.

Наконец, отец «грозы скотобоен» вмешался и в знак примирения пожал мне руку. Они взяли меня к себе домой, там я прожил целый месяц. Через неделю «гроза» и я уже были не разлей вода и выбили с бойни всех остальных мальчишек. Мать «грозы», женщина хоть и неряшливая и вспыльчивая, была по натуре человеком добрым и жалела тех, кто прошёл через голод и страдания. Ко мне она относилась по-матерински.

В потрёпанном фургоне переселенцев мы отправились через Великие равнины. У маленького посёлка Ла Хунта произошла катастрофа, положившая конец моему беспечному житью-бытью.

Эл Браун слегка принял на грудь. Мы тогда остановились на ночлег посреди прерии. На костре варились бобы. Эл подошёл к костру, заглянул в кастрюлю, прорычал: «Опять бобы!» и молодецки дал кастрюле пинка, опрокинув весь обед на землю. Без единого слова его жена схватила сковородку и так приголубила муженька по башке, что тот свалился, мертвяк мертвяком.

Мы с «грозой» дали дёру, как поступали всегда, когда муж с женой мерялись силой.

Она пригнала лошадей, запрягла их в повозку и принялась закидывать в неё вещи — свои и сына.

— Джонни, собирай шмотьё, мы уезжаем, — приказала она.

Никогда в жизни я не чувствовал себя таким покинутым и одиноким. «Гроза» не хотел оставлять меня. Я заплакал. На прерию опускалась непроглядная темень. Женщина подошла ко мне.

— Золотце, — сказала она, — Я не могу взвалить на свою шею ещё и тебя.

Я боялся тьмы, боялся безмолвия. Ухватился за её юбку, но она оттолкнула меня, забралась в фургон, и они уехали, а я остался посреди прерии, наедине с мертвецом.