3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3

Человек, с которым судьба немедленно свела Артура Бенни, был двадцатилетний чиновник Андрей Ничипоренко.

Высокий, нескладный, энергичный, но чахлый и болезненный, он был тщеславен и самоуверен, апломб покрывал невежество. Неудачник из тех, кого никто не жалеет, однажды наткнулся он на золотую жилу. Было это еще в коммерческом училище, которое заканчивал с грехом пополам, томясь своим ничтожеством, пустотой, отсутствием близких приятелей и неуемной жаждой деятельности и признания. Обожал спорить по любому поводу, горячился, грубил и ничем не брезговал, чтобы последнее слово осталось за ним. Если к этому прибавить еще поразительную его неряшливость, какую-то неумытость и привычку во время разговора выдавливать пальцем глаз из орбиты попеременно со сладостным ковырянием в носу, то облик его обретает необходимую полноту. Так вот однажды, не найдя убедительного довода в очередном споре, полез он было в бутылку, закипятился и неожиданно для самого себя сказал, что факты, подтверждающие его правоту, есть, но собеседнику их знать не полагается, ибо некие осведомленные люди связали его, Ничипоренко, обещанием молчать до поры. Мгновенная и уважительная готовность собеседника отступить открыли Ничипоренке блистательный путь преуспеяния. Теперь он обо всем говорил загадками, многого не договаривал, на многое намекал или многозначительно отмалчивался, усмехаясь спокойно и пренебрежительно. Так появилась у него репутация тайного деятеля тайного до поры освободительного сообщества. А отрицательные черты обрели теперь прямо противоположный характер, становясь несомненными признаками высочайших достоинств. Его лень, неряшливость и нечистоплотность объяснились наличием куда более важных забот и попечений; наглость и самоуверенность — осведомленностью глубокой и тайной; трусость невероятная — разумнейшей осторожностью; плебейская распущенность в выражении плебейских мнений — категоричностью прогрессивной радикальности; даже хилость и расхлябанность — подвижническим пренебрежением к своему здоровью; необразованность и невежество — погруженностью в практические дела.

Ничипоренко так стремительно превратился в объект подражания и поклонения, что и сам незамедлительно поверил в собственную значительность. А несколько его мелких корреспонденции о местных злоупотреблениях и несправедливостях, тайно посланных в «Колокол», дошедших и напечатанных, окончательно упрочили его репутацию.

Впервые в жизни поймал он устремленные на него заинтересованные женские взгляды, что было невыразимо сладостно. Ровесники просто и неприкрыто искали близости с ним, заискивали, смотрели в рот. Время на дворе было, когда уже безопасно (и еще безопасно), но уже чрезвычайно почетно носить тогу радикального преобразователя русской жизни. Теперь Андрей Иванович Ничипоренко безапелляционно решал грядущие судьбы России. Перемены предстояли гигантские, и неведомые люди служили верной порукой скорых коренных изменений. Когда же его разыскал (по рекомендации бывшего соученика в коммерческом училище Василия Кельсиева) приехавший из Англии Артур Бенни и на вопросы, кто это такой, Ничипоренко (каждому в отдельности под секретом) шепнул, что это эмиссар Герцена, прибывший к нему лично, ореол вокруг него сомкнулся окончательно, сияя невыразимым блеском.

У Артура Бенни планы были не очень обширные, а главное — неясно осознаваемые. Он собирался встретить разветвленную организацию революционеров (чтобы к ней примкнуть беззаветно), познакомиться поближе с Россией, которую не знал совсем, а также — это дело он считал самым первоочередным — подписать у множества влиятельных и авторитетных людей составленный им адpec царю. Адрес он написал вместе с Тургеневым, познакомившись с ним в Париже и понравившись писателю своей образованностью, горячностью и чистотой. Этот малоизвестный эпизод из жизни великого писателя (подтверждаемый документами из его архива) очень характерен для той поры. Тогда многие писали коллективные письма самодержцу, преданно излагая приблизительно одно и то же в целях коренной поправки гибельного русского климата. Писали, что в связи с несомненной мудростью взятого курса на отмену крепостного права хорошо еще было бы созвать в России Земский собор или что-нибудь подобное, чтобы выработать если и не конституцию, то что-нибудь вроде того. Кампания по подаче патриотических адресов прекратилась довольно быстро, для патриотов-доброжелателей относительно безболезненно: порицания, смещение с должностей. Адрес, написанный Бенни совместно с Тургеневым, он впоследствии сжег, но прежде испытал с ним немало горечи и разочарований: первым никто его подписывать не желал. Отнекивались, вроде бы соглашались, но лишь после того, как поставят свои подписи люди более известные. Например, либерал и англоман Катков (было в его жизни такое время, охранителем он стал потом), прочитавши адрес, вернул его в пакете неподписанным и даже без сопроводительной записки. Впрочем, это было для Бенни не самым большим потрясением. Тяжелей оказалась поездка по России. Ибо сопроводителем кому было стать, как не Андрею Ничипоренке, раз уж он расшептал всем по секрету, что наивный человек с английским паспортом личный герценовский эмиссар?

Бенни уезжал из Лондона, убежденный, что существует некая организация, готовая положить головы за дело русской свободы. Люди, встреченные им в Петербурге, рассказали, что дело обстоит куда более блистательно: все Поволжье готово подняться с оружием в руках, а во множестве других городов и деревень есть уже опорные пункты революции. Они поехали с Ничипоренкой на ярмарку в Нижний Новгород. Многое повидал Бенни: пьяную гульбу, азартное торжище, всеобщую темноту, апатию и покорство. Кроме одного: любой маломальской готовности и организованности. Ничипоренко изворачивался, хитрил, врал. Он говорил, что простые люди в России никогда не откроются первому встречному, уверял, что за ними следят. А то вдруг заводил со случайными знакомыми разговоры такой наглой и беспардонной прогрессивности, что из двух домов, куда были им даны рекомендательные письма, их просто выгнали. В одном Ничипоренко проповедовал свободный брак, причем в выражениях столь грязных, что Бенни пришел в ужас еще прежде ошеломленных хозяев. А в другом, где гордились былым знакомством с покойным профессором Грановским, принялся честить его за веру в загробное существование. Это их совместное путешествие описано было впоследствии Лесковым, с которым по возвращении Бенни очень подружился. Холодное отчаяние овладело Бенни: Ничипоренко-то ведь был из лучших, из тех, кого рекомендовали ему (Кельсиев дал письмо и адрес Ничипоренко, а потом новые знакомцы в России подтвердили его репутацию).

Но восторженного Бенни ожидало еще одно куда более крупное потрясение. Вернувшийся в Петербург несколько ранее, Ничипоренко был, естественно, жадно и с интересом расспрошен о том, как проходило небывалое доселе путешествие в народ. Ничипоренко, издавна наловчившийся все промахи свои и неудачи излагать так, что оказывался в них повинен не он, а российский климат, и здесь вывернулся привычно: дал понять достаточно прозрачно (а друзьям — прямо сказал), что произошла трагическая, но, к счастью, пока поправимая ошибка. Благодаря проницательности Ничипоренки никаких трагических последствий не будет, но ухо надо держать востро: герценовский эмиссар при ближайшем исследовании оказался агентом Третьего отделения. Дело было житейское, тогда подозревали всех и каждого, и, чем меньше вины знал за собой какой-нибудь болтун, тем пуще говорил он всюду о всепроникновении провокаторов и сыска, так что версия о Бенни пришлась как нельзя более кстати.

Вернувшись в Петербург, Бенни сполна испытал, что означает быть так ославленным: его сторонились, не подавали руки, отмалчивались, при встрече переходили на другую сторону улицы. Бенни оказался один, без денег, без знакомых, с плохой репутацией. Был краткий период, когда он всерьез подумывал, не прервать ли ему столь неудавшуюся жизнь, но взял верх оптимизм молодости. Он решил попытаться прежде всего восстановить свое доброе имя. Для чего, подработав в газетах, а часть одолжив у людей, которые, несмотря на гнусные слухи, верили ему, он собрался и поехал в Лондон. Хотел просить у Герцена бумагу, удостоверяющую, что он человек порядочный и действительно является представителем редакции «Колокола». Герцен, однако же, наотрез отказал ему в каком бы то ни было удостоверении.

Попался Бенни под дурное самочувствие или настроение издателя «Колокола», объяснил ли Герцен Бенни, что они с Огаревым не организация, а потому и письменных удостоверений давать никому не собираются, неизвестно. Бенни никому не рассказывал об их разговоре, после которого написал Герцену письмо, разрывающее отношения. Писал он в письме и о радетелях прогресса, встреченных им в Петербурге.

С Огаревым Бенни не стал разговаривать, когда, сконфуженный и разгоряченный, выскочил из кабинета Герцена. Не до вторых номеров ему было, когда номер первый проявил холодную бесчеловечность. Жизнь следовало начинать заново. Но как, с чего?

Впрочем, жизнь сама подсказала продолжение странным и неизъяснимым, но просто неодолимым желанием вернуться в Россию. Бенни прекрасно понимал, какой кошмарный прием, какие кривотолки ожидают его после бесплодной и компрометирующей поездки, но ничего не мог с собой поделать. Это было похоже на наваждение, и месяц спустя он снова оказался в Петербурге.

Готовый к самому худшему, он не очень заботился о своей репутации, это пренебрежение не замедлило великолепно сказаться: грязный ореол мигом померк и почти исчез. Он устроился работать в газету, много писал и переводил, был прекрасно принят в нескольких домах, где по достоинству оценили и ум его, и образованность, и тактичность и где самую пылкость его натуры, мятущейся и неустоявшейся, воспринимали с доброжелательством. И уже опять исподволь и незаметно точило его нетерпение участвовать в устроительстве перемен. И хотя по совету новых друзей готовился он сдавать экзамен на присяжного поверенного, еще хватало у него времени помогать устройству коммуны, заводить типографскую артель на свободном женском труде (Бенни пришлось кормить артельщиц, пока они не разбежались кто замуж, кто неизвестно куда) и участвовать во множестве безупречно прогрессивных, незамедлительно лопавшихся начинаний. И был он занят, загружен, счастлив.

А Ничипоренко? Что же он? Никаких укоров совести в отношении Бенни не испытывая, продолжал свои прежние разглагольствования, прерванные лишь для того, чтобы съездить на собранные почитателями деньги к издателям «Колокола».

Непостижимое явление — как могли они отнестись всерьез к Ничипоренко? Воплощение пошлости, всего расхожего, дешевого, поверхностного, сального, плоского и едва ли не пародийного в своей банальности. Ну хорошо, положим, Огарев действительно был слепо приветлив к людям, это еще скажется не однажды. Но Герцен? Ведь кроме проницательности незаурядной было у него наконец незаурядное чувство юмора! Ничипоренко — типически комедийная фигура. Это благодаря ему и ему подобным самое время однажды было названо комическим. А свойственная Герцену брезгливость отчего не подсказала нужного отношения? Легко напрашивается объяснение поверхностное и чрезвычайно удобное: люди вообще видят то, что они хотят видеть. Ничипоренко врал, притворялся, сочинял — да притом еще более искусно, чем ранее. Его снабдили горячими рекомендательными письмами к различным самым близким людям, и вообще он уполномочен был действовать как представитель Герцена и Огарева во всех вопросах и делах. Были у него письма и к видным революционным деятелям Европы, буде он захотел бы с ними свидеться. И он захотел.

Впрочем, самая судьба всех доверенных ему писем исчерпывающе говорит об Андрее Ивановиче Ничипоренке. Он набирал письма и бумаги, так высокомерно отмахиваясь от напоминаний о грядущем таможенном досмотре на границе, что снискал себе еще большее уважение. У всех оставалось впечатление, что он знает нечто, о чем не говорит попусту, но что обеспечивает ему надежнейший и спокойный провоз чего угодно. А на самом деле он (смесь Ноздрева и Хлестакова в одном лице) просто не задумывался над этим, упоенный произведенным эффектом. Самогипноз этот спал решительно и мгновенно, когда со своим спутником он оказался в зале австрийского таможенного досмотра по пути в Италию. Первым же поползновением и действием вмиг побледневшего и позеленевшего Ничипоренко было отдать толстенный бумажник с письмами своему тихому, скромному попутчику. Тот с удивлением отказался: ведь ему предстояло идти на досмотр. Тогда Ничипоренко, уже ни секунды не задумываясь, часть бумаг торопливо порвал, а часть выбросил под стол в зале ожидания. Досмотр сошел благополучно, и они выехали в Италию. Планы у них были обширные, а у Ничипоренки имелось два рекомендательных письма (с крайне высоким мнением о нем) к самому Гарибальди.

Но только что пережитый смертельный страх словно подменил этого человека. Уже утихла нервная дрожь во всем теле, прошла землистая бледность, а он все сидел, оторопело уставившись в пространство. Впервые в жизни вдруг ощутил он, что игра, приносившая ему столько радостей и превращавшая изъяны его в достоинства, начинается всерьез. От этого сознания сердце в груди колотилось, как пойманная муха, а слабость в ногах и руках не давала шевельнуться. Однажды у него уже был довольно сильный приступ трусости — когда они с Бенни ночевали в гостинице в Нижнем Новгороде, а по коридору, разыскивая какого-то воришку, ночью ходили полицейские. Ничипоренко тогда вопреки протестам недоумевающего Бенни сжег в печи толстую пачку «Колокола», прихваченную ими для распространения, и, мгновенно успокоившись, уснул сладким сном. Но разве мог сравниться тот легкий приступ страха с этим до тошноты доводящим ужасом?

И потому, что-то быстро и неловко соврав своему спутнику, наскоро и отрывисто поговорив с приятелем, Ничипоренко прервал путешествие и поспешно сел на пароход до Одессы. Оттуда он немедленно уехал, позабыв о Петербурге, на свою родину в тихий малороссийский город Прилуки, где принялся служить чиновником, постепенно оправляясь от пережитого кошмара.

Но беда состояла в том, что бумаги, брошенные им на австрийской границе, подобрали австрийские таможенники и в виде копий передали по долгу вежливости и службы российским коллегам. Бумаги эти быстро пошли наверх для прочтения в соответствующих инстанциях.

Надо сказать, что по времени это почти совпало с еще одним крупным успехом сыска: в доме Герцена стал если не завсегдатаем, то довольно частым гостем на воскресных многолюдных обедах один расторопный и наблюдательный сотрудник. В частности, он заметил, что, несмотря на всю раскрытость и распахнутость разговоров в большом обеденном зале у Герцена, никому никогда не дается никаких поручений, не излагаются просьбы и почти не упоминаются общие знакомые в Москве и Петербурге. Покуда он посылал лишь донесения о составе присутствующих, но очень быстро у него возникла великолепная идея. В эти дни уже третий раз приходил в гости к обеду некто Ветошников, скромный и тихий чиновник лет тридцати, приехавший в Лондон на международную выставку земледельческих машин от торгового дома, где он служил. Его привел сюда знакомый, он пригрелся и с почтением слушал окружающих, сам в разговорах участия не принимая. Впрочем, два анекдота он рассказал Герцену. А когда со всем пылом своего горячечного темперамента насел на него Бакунин, Ветошников, отказавшийся ранее везти домой литературу, согласился взять письма. Бдительный сотрудник сыска, блестяще сопоставив разговоры Ветошникова и Бакунина с недолгим исчезновением Ветошникова во время прощального обеда в комнате Бакунина, дал знать об этом в Россию. На границе Ветошникова ожидали два безупречно вежливых человека в штатском платье. Письма были найдены немедленно, а в них — более десятка адресов и фамилий. Последующие аресты дали еще большее количество имен, хотя не все письма были с адресом. В частности, для одного из писем — очень короткого — адресат так и не выявился: «Вы точно без вести пропали, ни слуху, ни духу (далее — рекомендация подателя письма). Крепко жму вашу руку. Скажите когда-нибудь о себе живое слово. Ваш Огарев».

Это он разыскивал Хворостина, соскучившись по нему. Но записку адресат не получил. А потому и не был привлечен к судебному дознанию, а затем и к судебному процессу, тянувшемуся почти три года — так много людей оказалось в связи с лондонскими пропагандистами. Семьдесят два человека! И это только те, кого выявили. Судьбы многих переменились решительно, а у двоих оборвались сразу. В том числе у Ничипоренки. От ужаса. Но перед смертью он успел дать показания такой исчерпывающей, даже излишней, полноты, что казалось, будто ему хочется вывернуться наизнанку, чтобы власти увидели и поверили наконец, что теперь-то он окончательно чист.

И конечно же колесо событий не могло не проехаться по Бенни. Английского подданного, напомним, ибо это оказалось существенно важным, не схватили сразу и насовсем, а, расспросив, отпустили, обязав невыездом.