ПОЕХАЛИ!

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПОЕХАЛИ!

Никакого бунта не было. Просто вырвались на волю обильные прыщи на румяных юношеских лицах. Скоропалительный уход из «лучшей в городе» школы № 19 двух пятнадцатилетних мальчиков и их пассий-близнецов из параллельного класса в обыкновенную среднюю школу № 18 имел вескую даже для родителей причину: оттепельные реформаторы образования в порядке эксперимента перевели покинутый источник знаний на одиннадцатилетнее обучение. У нас одним махом крали целый год послешкольной свободы! Вслед за нами, каждый по своим причинам, в добровольную эмиграцию отправились еще семеро смелых, так что 9-й «Б» наполовину стал «девятнашкиным».

Состав принимающей половины, как и в политике, резко отличался от эмигрантской. Это были пролетарские троечники. А мы, почти все, — отличники или хорошисты интеллигентского происхождения. Мятущемуся рабочему классу был нужен «черный вождь из Трира» — и я, здоровый, наглый и полуобразованный, хоть и поднахватавшийся ветвистых верхушек, стал им через неделю при взаимном непротивлении сторон. Началась новая вольная жизнь, не похожая на старую и строгую гимназическую.

В десятилетках тоже не обошлось без оттепельного реформаторства, и для восстановления упадка сил законченных бездельников-школяров после третьего урока была введена супербольшая перемена в тридцать минут.

Странным образом ее начало совпало со временем открытия антиалкогольной новинки — расположенного в трех минутах бега трусцой «Кафе-автомата», чуда торговой техники. В кассе заведения продавались по двадцать копеек штука металлические жетоны без какой-либо защиты (пьяницы-умельцы через неделю штамповали их десятками со скидкой до пятидесяти процентов) на разные по цвету, но одинаковые по крепости суррогаты — «Портвейн», «Белое крепкое», «Красное десертное» и т. п. Жетон бросался в прорезь автомата, из которого выливалась в граненый стакан объявленная на приклеенной бумажке жидкость.

Оперуполномоченный нами меркурий за пятнадцать минут до звонка с третьего урока жалко морщил лицо, поднимал руку и, держась второй за причинное место, просился выйти в туалет. После чего бежал в «Автомат», занимал очередь перед его открытием, первым покупал жетоны и раздавал их подошедшим вразвалку товарищам. За двадцать минут из перемены, в зависимости от общественных средств, мы выпивали по стакану или больше головоломной бурды и шли продолжать среднее образование. Хорошо, что школьникам не платили стипендию, а суммы, выдаваемые нам родителями на завтраки, были незначительными. А то за два года непрерывного виночерпия к выпускному балу спились бы не двое, а гораздо больше.

С Петей Колесниковым, предполагаемым моим свояком по сестрам-близняшкам, мы к тому же расслаблялись культурно. Петенька, высокий русый красавец в золотых очках, числился в секретарях комсомольской организации школы и одновременно был вице-губернатором Острова сокровищ. Несметные богатства размещались в двух огромных сундуках с добром, вывезенным его отцом, инженером с хорошим художественным вкусом, из полукапиталистического рыночного Шанхая, где он несколько лет командировочно что-то налаживал и возводил. Деревянные будды и японские рисунки на шелке дарились нами на дни рождения девушкам, а импортные пластинки с модными фокстротами иногда продавались Петей собирателям рентгеномузыки за небольшие деньги. Я же был материально обеспечен халтурой под руководством свойственника — художника-оформителя Самары. То есть независимо друг от друга оба были «при капусте».

Так вот, сидим мы однажды во внеурочное время на втором этаже ресторана второй категории «Европа» за дальним угловым столиком — я лицом к входной двери, а Петя лицом ко мне. Пьем пиво с раками, холодная бутылка водки ждет подачи поджарки, разговоры разговариваем. Вдруг вижу, как в зал резкими нетрезвыми шагами входит директор нашей школы Мосол и бухается, не замечая подведомственных, за соседний столик спиной к спине Петеньки.

— Атас, Петя, сзади Мосол! — не вполне предполагая последствия, прошептал я другу, пряча под стол водку.

— Где? — сказал Петя и расслабленным локтем, лежащим на спинке стула ровно на уровне Мо-солового уха, в резком повороте в это самое ухо и заехал.

— Ты что делаешь, блядь, трататата-тратата? — обернувшись, совершенно справедливо заорал директор, но тут же узнал нас с Петенькой и, как настоящий Ян Амос Каменский, педагогично покинул конфликтное место.

— Ну, и что теперь будет? — спросил я Петю, доставая из-под стола потеплевшую бутылку.

— Да ничего, — сказал мудрый комсомолец. — Нечего в рабочее время ему пьяным по кабакам ходить. А нам можно — мы-то после уроков!

12 апреля 1961 года не отличалось от других весенних дней. Разве что в этот день литераторшей Чижевской было назначено классное сочинение с темами, которые, по ее предположению, наиболее вероятны на выпускных экзаменах. С Чижевской я весело боролся уже два года. Причиной тому было то, что Нина Михайловна представляла собой традиционный образец учителя литературы высокого советского качества, и это качество исключало любые вольности, выходящие за утвержденную министерскую программу. А я покушался в соответствии с бегущим временем не только на это. Поэтому уроки Чижевской я посещал, во-первых, чтобы ее не обидеть, а во-вторых, желая получить простое протестное удовольствие. Сочинение было назначено на второй и третий уроки слитно. Но к началу занятий в класс вбежало потное чекистское отродье Саня Куреня с экстренным сообщением для ближайшего круга:

— Ребята! Папашу срочно вызвали в одно место — за Волгу, километров за сорок, там приземлился космонавт! Всё КГБ туда уже мчится, а я, когда папаша, не завтракая, в сортир побежал, схему перерисовал. Давай, Гришка, чеши за машиной, и вчетвером поедем!

Вчетвером — это ближайшие Санины друзья еще с 19-й школы — я, Гарик Сандлер и Гришка Рейхельсон — юный владелец быстроходного транспортного средства — отцовой «Победы». Все, кроме меня, — отъявленные прогульщики. В «экстренное сообщение» я не поверил, хотя что-то подобное витало в воздухе, да и вездесущее радио молчало, что было несколько странно для такого случая. Я просто решил, что Санек изобрел хитрый способ уклонения от провального для этой части компании сочинения, и по великой лени своей пренебрег личным участием в беспрецедентном историческом событии.

Гараж был рядом. Гришка подкатил через пять минут. Он сказал:

— Поехали! — и махнул рукой.

В гордом одиночестве я выбрал сочинение на тему «Судьба маленького человека в повести Н. В. Гоголя «Шинель» и без грамматических ошибок написал остроумный эпиграф: ««Жизнь дается человеку один раз, и прожить ее нужно так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы». Николай Островский, писатель-коммунист». Очередное возмущение прямолинейной Нины Михайловны выплескивалось через край — в школьном коридоре висел цветной плакат с изображением парализованного Гомера гражданской войны. На нем приведенная в сочинении цитата была выписана полностью: «…чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое, чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире — борьбе за освобождение человечества».

— Глейзер, — сипло кричала она в коридоре, корежа пальцами горящую папиросу. — Зачем все это? Гоголь — это Гоголь, «Как закалялась сталь» — из совсем другой оперы! Островский Гоголя не читал, а ты — не читал обоих! Твои аллюзии, сомневаюсь, что ты знаешь это слово, — безграмотное и неуместное хулиганство, и ничего более. И ты еще за это заплатишь!

Когда через три часа после приземления Гагарина все радиостанции Советского Союза голосом Левитана сначала объявили о запуске, а еще через час — о благополучном приземлении первого в мире космонавта, три товарища уже вернулись восвояси. Мне, дураку, променявшему на шутку об Акакии Акакиевиче эксклюзивное прикосновение к спускаемому аппарату, прикоснувшиеся к Вечности балбесы подарили рваный кусок обгоревшей обшивки гагаринской капсулы, который пропал при моем принудительном выселении из родимого гнезда два года спустя. В мое отсутствие безголовые судебные исполнители просто выкинули его на помойку.

Космический катаклизм курьезной жизни кроткого А. А. Башмачкина обернулся единственной четверкой в моем аттестате зрелости: пятерка за русский язык и четверка по литературе. «Значительное лицо» в виде простой советской учительницы не только угадало тему выпускного сочинения, но и реализовало на практике данное в коридоре обещание. Так что вместо ожидаемой золотой я получил серебряную медаль, от которой, впрочем, публично и пьяно открестился на выпускном вечере. Это было не фрондой и даже не местью запрограммированной Чижевской — в тот год медалисты, благодаря неугомонной деятельности все тех же оттепельных реформаторов, были лишены всех преимуществ при поступлении в вуз.