И поехали к нему больные!

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

И поехали к нему больные!

Когда обыватель и мещанин ищет объяснения фактам, не укладывающимся в его филистерские мозги, он обычно примеряет эти факты на себя.

— Все воруют, и я ворую! — говорит вор.

— Все берут взятки, почему же мне не брать? — утверждает взяточник.

— Все ездят на дачу на казенной машине, почему же и мне не ездить? — возмущается разложенец.

Для негодяев весь мир состоит из им подобных. А для хороших людей люди — прекрасный народ.

Когда после войны в скромную Сестрорецкую больницу вдруг поехали больные из Западной Белоруссии и из Архангельска, из Тбилиси и из Рязани, из Новосибирска и из Луганска, из Киева и даже из самой Москвы, в Сестрорецком райздраве не обрадовались тому, что их скромного хирурга Слупского знают во всем нашем Союзе, не обрадовались тому, что его ищут и отыскивают те, кого он поставил на ноги в войну, и везут к нему самых дорогих своих людей — жен, отцов, сыновей, не обрадовались тому, что Николай Евгеньевич лечит, вылечивая, казалось бы, безнадежных, а сразу же заподозрили. На одном из заседаний патологоанатом больницы скользко, но сформулировал нужное райздраву:

— Почему-то ко мне не едут, а к Слупскому едут, — сказал сей молодой человек. — Почему бы это?

Слупский ответил без улыбки:

— Потому что ваша специальность — вскрывать трупы. Ужели вы делаете это столь замечательно, что даже мертвые из других городов желали бы быть вскрытыми вами?

Именно на этом заседании намекнули, что Слупский «берет» деньги за то, что «укладывает» к себе в больницу. Берет и за операции. Короче — берет. Мертвенно-бледный, доктор спросил:

— Да вы что, с ума посходили? Если даже исключить мои нравственные качества, если исключить мое мнение, что за такие штуки меня, коммуниста, следовало бы расстрелять, то зачем же, согласно здравому смыслу, больного везти сюда из Ташкента и здесь платить, когда в Ташкенте его профессура бесплатно прооперирует и никакие расходы на дорогу не понадобятся?

Заседание, разумеется, кончилось ничем, если не считать того, что у Слупского стало неважно с сердцем. Очень неважно.

А оставшиеся на заседании после его ухода, разумеется, сошлись на том, на чем всегда сходятся обыватели и злопыхатели: дыма, дескать, без огня не бывает, недаром имеются сигналы, недаром ему «рюмочку» с гравировкой преподнесли еще в старопрежние времена!

Сигналы действительно были.

Писали казнокрады, выгнанные в разное время Слупским из разных больниц. Намекал и осторожный Агишев. В скромнейшей квартирке Слупского на самых видных местах стоят изделия, именуемые сплетниками и доносчиками «хрусталем». Слупский мне объяснил с грустью:

— Это мне на «Дружной Горке» дарили — брак, с трещинкой. Вытащишь из беды какого-нибудь хорошего человека, глядишь — делегация: на, доктор, храни на память о рабочем классе. Жена старательно сохраняла, а теперь доказывай, что ты не верблюд!

Случилась еще, как на зло, история с букетом.

Букет бы ничего, букет бы простили, но попробуй докажи, что букет он букет и есть из осенних астр. Попробуй объясни, что туда ничего никто не вкладывал. Попробуй выдержи! Ведь ты уже не юноша, — бывает, и сердце заболит, и нога заноет.

А когда на это еще подмигивают и эти версии «взбадривают» те твои вышестоящие коллеги, которых ты во имя превратно толкуемого ими понятия «товарищества» не поддержал? Когда ты прооперировал с удачным результатом того человека, которого они, вышестоящие коллеги, приговорили к смерти, без права кассации? А ведь такие камуфлеты и пассажи происходят в жизни Слупского часто, куда чаще, чем это можно предположить.

Впрочем, загадочного тут ничего нет.

Попробуем разобраться, чем же так привлекает больных заслуженный врач республики Н. Е. Слупский?

В чем его главный «секрет»?

Почему к нему едут со всего Советского Союза?

Может быть, он пользует своих пациентов каким-нибудь удивительным снадобьем? Может быть, открыл он некую панацею от всех болезней? Может быть, он потаенный гомеопат?

Так что же?

Быть может, он внушает своим больным какие-либо чаяния, которым не суждено сбыться? «Добренький» ли он? «Ласковенький»? «Утешитель»?

Нет! Николай Евгеньевич резок, прям, иногда в пользу больных и грубоват. Старухе, прибывшей с направлением, в котором было написано, что у нее рак, некий доброхот разъяснил латынь. Старуха тяжело рыдала, а Николай Евгеньевич, осмотрев ее, произнес резко:

— У тебя, мамаша, не рак, а дурак! Меня переживешь!

И старуха поверила мгновенно. И верит до сих пор, что никакого рака у нее не было. А был. И Николай Евгеньевич долго и трудно боролся за ее жизнь, поучительно почему-то приговаривая:

— Было б тебе, мамаша, столько квашеной капусты не есть.

И по сей день старуха верит и легенде о капусте, и тому, что у нее «не рак, а дурак». Верит простоте Николая Евгеньевича, прекрасной русской грубоватости, за которой как бы прячется, стыдливо скрывается сердечная доброта этого замечательного человека.

К Слупскому привезли тяжело больную женщину — писательницу К. От этой больной отказались решительно все лечебные учреждения Ленинграда. Но, вопреки указанию райздрава, Слупский больную положил к себе. Он положил ее, почти наверняка зная, что исход будет трагическим, положил, искупая вину проглядевших тяжелейшую болезнь, положил, надеясь на то, что не раз происходило в его жизни, когда оперировал больного, допустим с диагнозом саркома, а оказывалась вовсе не саркома. Или не оперировал он, Слупский, людей, больных раком в третьей и четвертой стадиях, которых «не рекомендовано инструкцией» оперировать? Оперировал, и с удачнейшим отдаленным результатом. Чудес здесь никаких нет, он только внимательный, серьезный и думающий хирург, и слава о его чудесах — слава человека, сильно и страстно преданного своему делу, не перестраховщика, но воина в борьбе со смертностью.

Больная, о которой идет речь, погибла. Близкие же ее родственники и по сей день говорят о Слупском как об удивительнейшем враче, сражавшемся за жизнь больной до последнего, всеми доступными средствами…

В Сестрорецкой больнице Слупский не раз и не два оперировал больных, которые были выписаны из соответствующих институтов со справками, что они не операбельны. Обреченные на смерть люди живут десять, четырнадцать, двадцать лет после того, как их прооперировал Слупский. А некоторые ученейшие мужи считают все это «случаями самоизлечения».

Может быть, поэтому у Слупского не очень благополучно сложились отношения с некоторыми товарищами из медицинского начальства. Как это ни странно, то обстоятельство, что, сражаясь с неумолимо наступающей смертью, он рискует «репутацией медицины», вызывает раздражение, порою изливающееся в виде самых оскорбительных и несправедливых приказов.

Дело в том, что в хирургическом отделении больницы Слупского смертность выше, чем во многих других хирургических отделениях больниц. Выглядит неприятно. А по сути все тут чрезвычайно просто: Слупский кладет в свою больницу людей, от которых отказались другие больницы.

В райздраве возмущаются:

— Почему вы приняли колхозника Р., проживающего не в данном районе? Почему вы отдали распоряжение уложить тяжелобольного К. в стационар, минуя руководство райздрава? Почему нет направления, где соответствующая резолюция? Вот пришло благодарственное письмо из Норильска, а почему вы оперировали жителя Норильска? Что вы за такой особенный, знаменитый профессор? А если бы этот житель Норильска у нас умер, чья бы статистика пострадала, наша или Норильска?

Здорово сказано: «пострадала статистика»! Действительно, умри, Денис, лучше не скажешь! В самой формулировке уже дается ответ: лги!

Сжав челюсти, сердито поблескивая глазами, Слупский отвечает заведующей райздравом Третьяковой, главной своей мучительнице на протяжении многих лет:

— Из Норильска приезжал ко мне рабочий человек, монтер, брата его мне во время войны, в Вологде, довелось и удалось поставить на ноги. От брата он узнал обо мне, в чем же моя вина? Как мог я прогнать человека, который мне вверяет свою жизнь? Что же касается колхозника Р., то он, в расширительном смысле, поит нас и кормит. Мы едим колхозную картошку, масло, творог, пьем колхозное молоко. Приехал мужик в гости к родным, заболел, как я мог отказать ему в больнице?

— Но он умер?

— Умер.

— Следовательно, статистика ваша опять…

Слупский продолжает объяснять и растолковывать. В больнице его ждут больные. Третьякова «беседует» в рабочее время. А именно в это время и за это время Слупский мог сделать операцию, мог посмотреть трех людей, нуждающихся в его совете…

А время идет неумолимо, время бежит…

Тут все непонятно: непонятно, почему на седьмом десятке лет жизни такой хирург, как Слупский, должен давать по такому элементарному случаю объяснения начальнику райздрава Третьяковой, непонятна боязнь правды в статистике, как, впрочем, не только непонятны, но и не соответствуют нормам нашего государственного устройства некоторые инструкции, «не рекомендующие» пытаться спасти человека, когда существует хоть какая-то надежда к возвращению в жизнь.

У Слупского теперь есть то прошлое, тот великолепный опыт, та мудрая уверенность в своих силах, которые дают право «ломать», «рушить», «портить» прогнившие каноны, ломать на благо тем людям, с которыми бок о бок прошла вся жизнь Слупского, с которыми он работал, у которых учился и которых учил, с которыми рядом воевал, которых он знает и поистине глубоко и сильно любит.

Приказы и, как говорилось в старину, «выражения неудовольствия» некоторыми чиновниками здравоохранения не слишком огорчают Николая Евгеньевича. С юных лет привыкнув «вмешиваться», Слупский таким же остался и на седьмом десятке. Посмеиваясь, он говорит:

— Ничего! Мы гражданскую выдюжили, мы Гитлеру хребет сломали, мы вот с семилеткой управляемся, ужели это нам страшно? Только работать мешают, черт дери. Оперируешь, а в это время всякая дрянь в голову лезет насчет каверзных запросов и насчет того, как сформулировать ответ. Нехорошо! Впрочем, меня еще в Чудове Рузаев утешал: если что, животы защитят. Я в свои животы до чрезвычайности верю. Будучи помоложе, любил в баню сходить. Придешь, моешься и, как говорится, поглядываешь: вот это мой живот, я его оперировал, этот мальчонка тоже мой животишка, а у этого рука моя, с дерева свернулся; бывает, и ногу встретишь, и лопатку, и бедро, — человеческий организм разнообразен. Но больше, как говорится, животы. Народ в Чудове преимущественно рабочий, жили патриархально: как здоровье дедушки, как супруга, — в общем, обо всем побеседуем. Тут же на досуге, — благо, все наги и босы, яко адамы, — погляжу человека, шов пощупаю, и попаримся в заключение вместе. Прав, конечно, Рузаев: возвратишься домой — и настроение прекрасное.

И посейчас уже немолодой Слупский во все решительно «вмешивается», до всего ему есть дело.

Вот в дверь просовывается голова с лихим чубом:

— Вызывали, Николай Евгеньевич?

Голос чуть нагловатый, но и не без примеси искательности.

— Вызывал. Садись, Валентин.

Валентину лет двадцать пять. Слупский угрюмо на него смотрит. Быть разносу. Валентин шныряет по сторонам глазами.

— Ты, парень, как говорится, зарабатываешь поболее тысячи двухсот, — холодно начинает Слупский. — А женке даже апельсинчика не принес, хотя в городе их завал и все другие роженицы апельсины получили. Не обидно Анне? Жена тебе дочку родила, старалась, можно сказать, а ты что? Напился? Всего и радости…

— Так ведь такое дело, Николай Евгеньевич, — дочка.

— Рожала Анна нелегко, разрывы были…

— Разрывы? — пугается Валентин.

— А ты думаешь, родить — это пустяки. Вон год назад ты пальчик поранил, так такой вой на всю больницу был! И чуб состриги, смотреть противно. Отправляйся, и чтоб нынче же апельсины были. Я проверю.

Валентин, пятясь, уходит, а Николай Евгеньевич долго кого-то уговаривает по телефону по поводу того, что именно этому самому Валентину, который только что был подвергнут жесточайшему разносу и за апельсины, и за палец, и за чуб, давно пора дать ордер на комнату, «ведь не может же, как говорится, рабочий человек и с женой, и с ребенком продолжать жить у тещи». В голосе Николая Евгеньевича появляются металлические нотки…

Затем он набирает другой телефонный номер и советует хитренько:

— Вы у него, дорогой мой, просите. Не требуйте, а именно просите, да пожалостней. Вы просите для больницы, для беспомощных, страждущих и немощных. Он человек добрый, его разберет. Его до слез нужно довести и, разумеется, намекнуть, что все мы смертны и что без больницы никому не обойтись. И не уходите, покуда не подпишет. Запомнил? И на жалость, и измором!

Операционный день кончился, скоро обед. Дверь в маленький кабинетик главного врача полуоткрыта, как бы объясняя, что доступ к Николаю Евгеньевичу совершенно свободен. Изредка входят врачи, сестры, родственники больных. Всего час тому назад Слупский прооперировал ребенка, которому от роду было всего сорок пять минут. За время операции дитя прожило две своих жизни, было спасено вот этими огромными руками, спокойно отдыхающими сейчас на столе. Сам Слупский откинулся на спинку стула, закрыл глаза. Вся его поза выражает полный отдых, в сущности, это почти сон. «Отдых на работе» — грековская выучка. Николай Евгеньевич умеет использовать любую минуту для того, чтобы привести себя, как он выражается, в состояние «юношеской бодрости».

Приближается время обеда.

Прекрасные огромные руки, сделавшие за свою жизнь столько добра, спокойны, но сейчас Слупский обопрется на них, поднимется и «перекроет» на мгновение путь обеду для больных. Неизвестно, когда это произойдет — сию секунду, или значительно позже, или через пять минут.

Но это непременно произойдет.

И это происходит.

Здесь главврачу не приносят специальную пробу. Он сам, своей рукой выхватывает тарелку с фанерного подноса. Здесь для главврача не наливают «погуще», или «пожирнее», или, как еще, к сожалению, в некоторых местах делается, из отдельной особой кастрюльки. Возможно, и налили бы, да вот с этим «вмешивающимся» доктором не пройдет. И не проходило никогда: ни в военное, ни в мирное время, ни здесь, ни в Чудове, ни на «Дружной Горке».

С обедом нынче, кажется, все благополучно. Еще два вызова в перевязочную, короткий визит в третью палату, и Николай Евгеньевич снимает халат. Рабочий день кончился, но будет еще рабочий вечер, потому что и вечером Слупский непременно бывает в своей больнице, как бывает и по воскресеньям и по всем праздникам.

— Ход болезни, как говорится, — рассуждает Слупский, — с выходными и прочими не считается. Всякие камуфлеты бывают, виражи и завихрения. В нашем ремесле всегда нужно ухо востро держать.

Не торопясь, прихрамывая, идет Слупский поглядеть, каково на строительстве. Ведь в Сестрорецке строится новая, большая, прекрасная больница. Светло, тихо, тепло. Встречные снимают шапки.

— Здравствуйте, Николай Евгеньевич.

— Здравствуйте, дядя Коля.

— Добрый день, доктор.

— Здравствуйте, товарищ Слупский.

— Здравствуйте, товарищ доктор…

На постройке старый паропроводчик испуганно и недоуменно говорит Слупскому, указывая куда-то вдаль:

— Вон пошел!

— Кто пошел?

— Да новый главврач! На новую же больницу назначили! Целый день тут знакомился: я, говорит, ваш, говорит, главный, говорит, врач.

Слупский старается улыбнуться, но это не так просто. Своим домашним он ничего не рассказывает: не любит, чтобы его жалели. А вечером как ни в чем не бывало идет в больницу, моет руки: привезли ребенка в тяжелом состоянии. Детей он всегда оперирует только сам. Верные друзья и помощники — Лидия Петровна Понявина, великолепные операционные сестры Вера Михайловна Цурикова и Вера Николаевна Малинина поглядывают на Николая Евгеньевича немного испуганно: знает или не знает?

Труднейшая операция продолжается более двух часов. После операции у себя в кабинетике Николай Евгеньевич рисует чертежик, как «рекордовскую» иглу для шприца превратить в универсальную иглу для переливания крови. Эту «штуковину» он придумал сегодня, и эта придумка помогла ему не размышлять лишнее об учиненной с ним несправедливости.

Бессонной ночью старый доктор коммунист Николай Евгеньевич Слупский вспоминает глуховатый голос своего учителя Ивана Ивановича Грекова.

«За больных дерись, дерись смертно, на увечья, которые в этой драке получишь, внимания не обращай. А впрочем, этими увечьями и похвастаться можно. Дураки и завистники, ничтожества и чиновники помирают, а народ вечен, ему и определился ты служить. Так служи».

…Утром почтальон принес письмо. В конверте было стихотворение. Подпись Николай Евгеньевич так разобрать и не смог. Но удивительный «титул» перед подписью был таков: «Бывшая язва двенадцатиперстной кишки».

А вот и само стихотворение:

Николай Евгеньевич Незабвенный,

Он главврач, хирург примерный,

Громкой славой одаренный.

К нему приходят все калеки

С болью тяжелого недуга,

А уходят человеки,

В нем узрев со счастьем друга!

Шлем ему привет — мужчины,

Старики и детвора

За его прославленные дела,

Да пусть живет он много лет,

Кричите все ему ура!

В великолепном настроении отправился Николай Евгеньевич в свою больницу. Старик Рузаев был прав: животы, они защитят. И если не формально, то по существу. А то, что жизнь есть всегда борьба, это Слупский знал с юности. И оперируя в этот день очередную язву желудка, вдруг улыбнулся и произнес загадочную фразу:

— Ах вы, язвы мои, язвы!

Впрочем, ни язвы, ни животы на этот раз не помогли.

Покуда Слупский лечил свою раненую ногу в Ленинградском институте антибиотиков, его с заведования новой больницей сняли.

Многие вылеченные Слупским люди известили меня об этом. Он ничего не знал. Может же и доктор поболеть, имеет же право доктор, тяжело раненный тогда, когда в руках его билось человеческое сердце, приболеть? Мы, друзья Слупского, в этом можно и должно признаться, ибо друзьями Николая Евгеньевича быть лестно, дали три телеграммы в те инстанции, которые «освободили» старого доктора от его больницы.

Нам никто не ответил. Ни единого слова.

А Слупскому потом объяснили, что волноваться ему «не из-за чего». Его хирургическое отделение остается за ним. Для чего же нервничать?

Слупский, в сущности, и не нервничал. Разумеется, было и обидно, и горько. Но дело Николая Евгеньевича оставалось с ним. Его хирургия была при нем. А причины? Что ж, они довольно элементарны. Сам Слупский мне их и объяснил:

— Я неудобный, — сказал он. — Жалуются на меня часто в горздрав, в райздрав…

— Больные? — удивился я.

— Зачем больные? Жалуются те, кто этим больным в лечении отказал. Утверждают, что я неправильно их вылечил. Ненаучно.

И Николай Евгеньевич вдруг неудержимо, раскатисто, надолго расхохотался, расхохотался до слез, до пота, вдруг проступившего на его крутом лбу.

— Как тот ученый немец, — сквозь смех выговаривал он, — помните, полковник. «Это так, но этого не может быть». Э, да леший с ними, — махнул он рукой, — на мою жизнь больных хватит!