Глава XII. РЕВОЛЮЦИЯ 1848 ГОДА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XII. РЕВОЛЮЦИЯ 1848 ГОДА

Новый год начался с событий, возвестивших конец правления Луи-Филиппа. Он категорически отверг какую бы то ни было реформу избирательного права, и либеральная интеллигенция взяла под свою защиту становившийся все более многочисленным пролетариат, гневно осудив проявление невыносимого, по ее мнению, авторитаризма. Власти запретили намеченное на 22 февраля 1848 года собрание-банкет протестующих парижан. Напротив выстроившихся сил порядка возникла демонстрация с битьем витрин, с возведением импровизированных баррикад, с выстрелами. На следующий день беспорядки охватили весь город. Стычки происходили в предместье Сент-Антуан, в студенческом квартале, в районе Сен-Дени, на улице Сент-Оноре, на улице Валуа… Вызванные войска оказались со всех сторон окружены толпой. Солдаты, дезорганизованные, отказались стрелять в бунтовщиков. Бодлер с друзьями — Шанфлёри, Промайе, Тубеном — бегали по улицам, присоединялись к повстанцам, криками подбодряли их. У Шарля, возбудившегося при виде такого кавардака, складывалось впечатление, что порку получает все общество с его тупой иерархией, подавляющими личность законами, со скандально крупными состояниями, со всеми его нотариусами, министрами, судьями и генералами. Для него речь шла о столкновении не между республиканцами и монархистами, а между молодежью, жаждущей независимости, и стариками, защищающими установленный порядок, между фантазией и рутиной, между гением и сейфом. В тот момент, когда он с друзьями добрался до бульвара Тампль, в толпе раздались радостные крики. Что случилось? Победа: кабинет министров Гизо подал в отставку, власть капитулировала! Тут же вновь распахнулись двери магазинов, в окнах домов появились трехцветные флаги, солдаты стали брататься с бунтовщиками, и сотни глоток затянули «Марсельезу» и «Марш жирондистов». Как писал потом Шарль Тубен, «внезапно появилась огромная плотная колонна людей, занявшая всю ширину бульвара и растянувшаяся на большое расстояние. Она шла со стороны ворот Сен-Мартен под барабанный бой, со знаменосцами впереди. Национальные гвардейцы в мундирах, рабочие в спецовках и студенты, взявшись под руки, шагали, распевая то один, то другой гимн, ритм которых подчеркивала барабанная дробь, шли счастливые и, если не считать нескольких пьяных хулиганов, уже не думающие проклинать Гизо». Однако этим дело не кончилось. В других местах стычки еще продолжались. Колокола церквей бьют в набат. С левого берега прибежали запыхавшиеся вестники с криками: «К оружию! Там убивают наших братьев!» Бодлеру и Тубену стоило большого труда ночью пробиться домой сквозь толпу.

С самого утра 24 февраля Бодлер был на улице. И даже повязал на шею красный галстук. На перекрестке улицы Бюси толпа грабила оружейный магазин. Поэт принял участие в грабеже и влезал на баррикаду, потрясая новеньким ружьем. Там к нему присоединялись друзья Жюль Бюисон и Шарль Тубен. Позже Жюль Бюисон писал: «В руках у него была новенькая двустволка и такой же новый красивый патронташ из желтой кожи. Я окликнул его, он подошел ко мне, очень возбужденный. „Я только что выстрелил!“ — сообщил он». Жюль Бюисон, улыбаясь, любовался его «новенькой блестящей артиллерией», а Бодлер добавил: «Не во имя Республики, разумеется!» Его волнение обрело исторические масштабы. Должно быть, он хлебнул винца в одном-другом кабаре, и теперь в этой пьянящей неразберихе ему казалось, что отныне все дозволено, что кредиторы вот-вот порвут ненужные больше векселя, что судебные исполнители перестанут кого-либо страшить, что все выплаты отложены, а правосудие ушло в отпуск. Он мысленно представлял себе, какой страх испытывают в этой колоссальной сумятице Ансель, Арондель, Опик и им подобные. Стараясь перекричать шум и гам, он то и дело повторяет: «Надо пойти расстрелять генерала Опика!» Вспоминая эти бурные, наполненные восторгом минуты, он потом писал в «Моем обнаженном сердце»: «Какова была причина моего упоения в 1848 году? Желание отомстить. Естественное удовольствие от разрушения. Литературное упоение; воспоминания о прочитанном». Или вот еще: «Я понимаю желание отказаться от одной идеи, чтобы познать ощущение от служения другой Цели. Быть может, было бы приятно быть по очереди то жертвой, то палачом». Или такие слова: «1848-й год был интересным лишь потому, что каждый вынашивал тогда утопические планы, строил воздушные замки». А в другом месте мы читаем: «В каждом изменении есть нечто отвратительное и вместе с тем приятное, похожее на неверность и на переезд на новую квартиру. Этого достаточно, чтобы объяснить Французскую революцию».

Несмотря на подстрекательства Бодлера, толпа отнюдь не жаждала крови Опика. У людей не было оснований ненавидеть этого генерала, им было неизвестно даже его имя. Между тем в Политехнической школе курсанты попросили разрешения выйти на улицу, чтобы встать там между бунтовщиками и войсками. Генерал из «чисто гуманных» соображений согласился с этим предложением. Несколько учащихся отправились на улицу, другие остались охранять школу и отбили попытки вооруженных групп захватить здание. В это время до смерти перепуганный Луи-Филипп отрекся от престола и в закрытом экипаже выехал через Нёйи из Парижа, отправившись искать пристанища в Англии. Временное правительство, в которое, кстати, вошел Ламартин, провозгласило республику. Опик, хотя и был обязан своим возвышением орлеанскому дому, из осторожности счел за благо тут же присоединиться к новой власти. В благодарность за нейтральную позицию во время событий, обагривших кровью мостовые города, его оставили на посту начальника Политехнической школы.

Каролина, натерпевшаяся страху за три дня уличных волнений, успокоилась, когда оказалось, что ее семейный очаг уцелел и на этот раз. Ну а Шарль, не сумевший воспользоваться революцией 1848 года, чтобы отправить на тот свет Опика, утешился тем, что временное правительство сразу же учредило, помимо всеобщего избирательного права (что за странная идея!), еще и свободу собраний, равно как и свободу печати. Отменили цензуру, отменили предварительный залог и гербовый сбор! Бодлер и Шанфлёри тут же решили основать газету. И они были не одиноки. Повсюду стали появляться недолговечные газетенки. Бодлер с друзьями придумали своей газете название: «Общественное благо». Нашлось и помещение редакции: большая комната на третьем этаже кафе «Тюрло», где сотрудники редакции должны были чувствовать себя, как дома. А финансирование? Все эти молодые люди страдали хроническим отсутствием денег. Но, пошарив по сусекам, Шарль Тубен со своим братом наскребли 90 франков.

Первый номер, сочиненный в кафе менее чем за два часа, напечатали в 400 экземплярах и отдали весь тираж добровольным распространителям (безработным), сновавшим по всему городу. Но выручка в редакцию не вернулась — распространители оставили ее себе. Для второго номера Курбе выполнил виньетку, изобразив человека в рабочей блузе, с цилиндром на голове, взобравшегося на баррикаду — в одной руке ружье, а в другой флаг с девизом: «Глас народа — глас Божий». В сознании Бодлера мирно уживались поэзия, религия и бунт, и поэтому он отнес один экземпляр газеты в архиепископство, а еще один — Распаю, пылкому редактору газеты «Друг народа». Затем, надев рабочую блузу, отправился на улицу Сент-Андре-дез-Ар и стал продавать газету прохожим. То же самое предприняла на улице Сен-Пер молодая сотрудница, одевшаяся в платье работницы. Вдвоем они распродали газет приблизительно на 15 франков. Ввиду малых доходов было решено третьего номера не выпускать, а всю выручку от продажи потратить на оплату банкета на пять персон в одном из ресторанов на улице Бон.

По инерции Бодлер вступил в Центральное общество республиканцев, основанное Бланки в Париже, как только того выпустили из тюрьмы. Бодлера восхищали в этом социалисте-теоретике темперамент борца и холодный ум. Он видел в нем нового Робеспьера. Но Бланки вновь оказался в тюрьме, арестованный за участие в демонстрациях против временного, по его мнению, слишком нерешительного правительства. Несмотря на эту несправедливость, Бодлер склонен был считать, что февральская революция 1848 года все же изменила лицо Франции. Он интересовался работой Учредительного собрания, открывшегося 4 мая, после бурной избирательной кампании. Как казалось Бодлеру, если раньше политика была делом специалистов, то теперь каждый мог почувствовать себя компетентным представителем народа. И он сам — в первую очередь. Однако очень скоро он во всех этих делах разочаровался. Присутствуя вместе с Шарлем Тубеном на собраниях комитетов, он с раздражением слушал многословных ораторов, проклинавших Луи-Филиппа, Гизо и прочих угнетателей народа… Он догадывался, что эти говоруны не повлияют на ход событий. А когда ему довелось услышать выступление Арсена Уссе, чьи слащавые произведения он презирал, Бодлер решил окончательно порвать с политикой.

Между тем временное правительство вдруг приняло неожиданное решение, озадачившее Бодлера. Ламартин, ставший министром иностранных дел, назначил Опика послом в Оттоманскую империю. Это странное решение принял автор «Поэтических раздумий». Военный превратился в дипломата, в представителя Франции в Константинополе. Бодлер был вне себя от ярости при мысли, что его отчим опять оказался на коне. Поистине этой марионетке везло во всем. Его оппортунизм обусловил его процветание при республиканском строе, как прежде — при монархии. В любую грозу он выходил сухим из воды. Ну а что касается Каролины, то она, разумеется, была на верху блаженства. Жена посла! Право же, она будет хорошо смотреться в салонах Константинополя. В пятьдесят пять лет она еще не утратила своего очарования — ухоженные волосы, любезная улыбка, мягкие манеры. Тонкости протокола и этикета всегда доставляли ей радость. Она умела притворяться. Даже перед собственным сыном! Разве не талантливо изобразила она на своем лице отчаяние, сообщая ему эту новость, тогда как на самом деле испытывала восторг, предвкушая новые почести? Конечно, Бодлер не без удовольствия узнал, что противный генерал наконец-то исчезнет с его горизонта. Но одновременно мать, уезжая, лишала его своей защиты против суровости нотариуса Анселя. В трудные моменты она, стараясь сглаживать углы, скрашивала добрыми чувствами строгость закона. Теперь ему предстояло обходиться без нее. Она опять покидала свое дитя — недостойная мать, мачеха с лицом ангела.

Вскоре чета Опик покинула улицу Декарта и, проведя несколько дней в доме 66 по улице Клиши, отправилась в Тулон, а оттуда — на восток. Бодлер таким образом оказался предоставлен самому себе. И опять стал проявлять интерес к политике. Он сожалел, что в только что избранной Ассамблее большинство — против всех ожиданий — оказалось реакционным. И 15 мая палату представителей заполонила толпа людей, разочарованных результатами революции. Бодлер поддержал эту народную манифестацию и написал в книге «Мое обнаженное сердце»: «Опять эта тяга к разрушению. Тяга законная, если все естественное законно».

Попытка переворота 15 мая не удалась, отчего недовольство народа никак не уменьшилось. В июне были закрыты национализированные мастерские, созданные временным правительством в интересах безработных, и это спровоцировало еще одно восстание, которое стало быстро распространяться. На штурм баррикад решительно двинулись верные буржуазии национальные гвардейцы. В этом братоубийственном противостоянии Бодлер был целиком на стороне повстанцев. Поэта возмутил арест бывшего капитан-лейтенанта Поля де Флотта, входившего в клуб бланкистов. Встретившись с друзьями в одном из кафе возле Пале-Ройяль, он с гневом повторял: «Не оттого ли арестовали де Флотта, что его руки пахли порохом? А вы мои понюхайте!» Тщетно поэт-шансонье Пьер Дюпон пытался его успокоить. Филипп де Шенневьер и Гюстав Ле Вавассер привели с собой земляка, служившего в Национальной гвардии, и его трехцветная кокарда на шляпе успокоила блюстителей порядка, уже начинавших было присматриваться к шумной застольной компании. Июньское восстание длилось четыре дня — стрельба с обеих сторон, штурм баррикад, массовые аресты и расстрелы без суда и следствия. А 25 июня на площади Бастилии был смертельно ранен монсиньор Аффр, пытавшийся помешать побоищу, потрясая распятием. В ночь с 27 на 28-е в предместье Сент-Антуан капитулировали защитники последней баррикады. Генерал Кавеньяк, методично и беспощадно подавлявший восстание, возглавил исполнительную власть.

Бодлер, потрясенный напрасно пролитой кровью, арестами без суда и следствия, ссылками и ледяным оцепенением, наступившим во Франции после этой вспышки гнева, писал в книге «Мое обнаженное сердце»: «Июньские ужасы. Безумие народа и безумие буржуазии. Естественная любовь к преступлению».

Между тем 27 июня было объявлено осадное положение, и газета Прудона «Представитель народа» временно закрылась. 9 августа газета вновь вышла, но 21-го опять закрылась. Бодлер написал Прудону: «Гражданин, Ваш горячий друг, Вам не знакомый, хочет Вас видеть во что бы то ни стало, не только чтобы поучиться у Вас и воспользоваться несколькими минутами Вашего времени, на что он, возможно, имеет право, но и для того, чтобы сообщить нечто о вашей безопасности […] Я долго собирался написать Вам длинное письмо, но лень помешала мне осуществить этот замысел, и я, наконец, решил отправиться к Вам лично. Сегодня полицейские агенты, стоявшие со всех сторон, помешали мне войти к Вам. […] Будьте любезны, сообщите как можно скорее — по какому адресу и в котором часу я могу Вас увидеть. Смятение, царящее в умах, требует срочных объяснений между мужественными людьми». Он уточнил, что будет ждать бесконечно приглашения «в кафе-ресторане на углу улицы Бургонь».

По-видимому, полученный ответ не удовлетворил его, потому что в тот же день либо на следующий он вновь написал Прудону: «На первой же демонстрации, даже антинародной, то есть под малейшим предлогом, — Вас могут убить. Такой заговор уже существует […] Имя Ваше в настоящее время более известно и имеет большее влияние, чем Бы полагаете. Восстание может начаться как легитимистское, а закончиться под социалистическими лозунгами; однако возможно и обратное […] Вот почему в случае следующей смуты, даже самой незначительной, не оставайтесь дома. Если можно, заведите тайную охрану или попросите полицию охранять Вас. Впрочем, правительство с удовольствием воспользовалось бы подобным подарком со стороны ярых защитников собственности; так что, может быть, Вам лучше всего самому следует больше думать о своей безопасности».

Наконец у Бодлера появилась возможность встретиться с Прудоном в редакции его новой газеты «Пёпль». Отдав необходимые распоряжения своим сотрудникам по поводу завтрашнего номера, Прудон, оставшись наедине с посетителем, с ходу предложил: «Гражданин, настал час обеда. Что если мы пообедаем вместе?» И повел его в небольшой трактирчик на улице Нев-Вивьен. За столом он говорил оживленно и с наивностью, удивившей собеседника. Бодлер мало ел, но много пил, тогда как Прудон, напротив, пил совсем мало, зато много ел. Восхищенный таким аппетитом, Бодлер осмелился сказать: «Для писателя вы едите на удивление много!» — «Дело в том, что мне предстоит многое свершить!» — ответил тот с обезоруживающей простотой. В конце обеда Бодлер подозвал гарсона, чтобы расплатиться, но Прудон энергично запротестовал и достал портмоне. Но, к удивлению своего визави, он оплатил лишь то, что съел сам. Должно быть, подумал Бодлер, в этом проявился неверно понятый принцип равенства граждан.

Другого случая встретиться с этим великодушным путаником-утопистом Бодлеру не представилось. Скоро и «Пёпль» запретили. В марте 1849 года Прудон был осужден и уехал в добровольную ссылку в Бельгию; однако через несколько недель он тайно вернулся, а 5 июня 1849 года его снова арестовали и приговорили к трем годам тюремного заключения.

А тем временем республиканский пыл у Бодлера остыл, причем настолько, что он согласился отправиться в провинцию, чтобы там возглавить только что созданную консервативную газету «Репрезантан де л’Эндр». Основные акционеры этого издания, собравшиеся на банкете Шаторе, центре департамента Эндр, в честь его приезда, были уязвлены тем, что Бодлер просидел весь вечер молча, с презрительным выражением лица. Когда за десертом кто-то из гостей заметил: «Однако, господин Бодлер, вы не промолвили ни слова», он ответил: «Господа, мне нечего сказать. Ведь я приехал сюда, чтобы быть слугой ваших умов, не так ли?» А на следующий день пожилая вдова, директор типографии газеты, была очень возмущена его вопросом: «А где здесь водка для редакции?» Что касается благонамеренных подписчиков «Репрезантан де л’Эндр», они только глаза протирали от удивления, читая в рубрике «В настоящее время» такое приписываемое новому главному редактору утверждение: «Когда добрейший Марат и чистоплотнейший Робеспьер требовали, один — триста тысяч голов, а другой — непрестанной работы гильотины, они лишь повиновались неотвратимой логике существовавшей тогда системы». А вот, к примеру, другая формулировка: «Восстание законно, так же, как и убийство». Вскоре Бодлеру, другу социалистов-бунтовщиков, пришлось выслушать из уст акционеров издания сухие слова благодарности и возвратиться в Париж.

Своей матери, чья жизнь протекала в пышных официальных торжествах в Константинополе, он писал 8 декабря 1848 года: «Позавчера г-н Ансель сказал, что мою недавнюю поездку в провинцию Эндр без моего ведома оплатили Вы, и что деньги, полученные мной, исходили вовсе не от его щедрот, как я склонен был полагать, а от Вас. Г-н Ансель напрасно раньше умолчал об этом, напрасно поначалу скрыл от меня, что деньги присланы Вами. Во-первых, мне бы и в голову не пришло краснеть от того, что деньги эти присланы Вами, а во-вторых, если бы он сразу сказал: „Я получил для вас 500 франков“, то я потратил бы всю эту сумму с большей пользой, оставаясь в Париже, чем проедать ее постепенно во время поездки, ничего мне не принесшей». Дальше он упрекал мать в том, что та сурово говорила с ним во время их последнего свидания и что она не поняла благородства его отношения к Жанне, продолжавшей жить с ним: «Со свойственными Вам упрямством и нервной горячностью Вы отругали меня из-за этой несчастной женщины, которую я давно уже люблю только из чувства долга, не более. Странно, что Вы, так часто и так подолгу говорившая мне о духовных чувствах, о долге, не поняли этой моей своеобразной связи, от которой я ничего не выгадываю и в которой большую роль играют искупление и желание вознаградить ее за преданность. Как бы часто ни позволяла себе женщина быть неверной, каким бы тяжелым ни был ее характер, если она обнаруживает хоть каплю доброй воли и преданности, этого уже достаточно, чтобы бескорыстный мужчина, а тем более — поэт, чувствовал себя обязанным ее вознаградить. […] Да и какое это имеет значение сейчас, в мои без четырех месяцев двадцать восемь лет, с моими необъятными поэтическими планами, когда я и так уже навсегда отдалился от почтенного мира в силу моих принципов и предпочтений и, осуществляя мои литературные мечтания, исполняю еще и долг или то, что я полагаю долгом, наперекор вульгарным представлениям о приличиях, деньгах и богатстве?»

Само собой разумеется, что письмо Шарля заканчивается новыми просьбами о денежной помощи и заверениями, что впереди его ждут успехи: «Я абсолютно уверен, что долги мои будут оплачены и что мое предназначение приведет меня к славе […] Не исключено, что через год, если разбогатею, поеду в Константинополь — меня опять то и дело обуревает желание путешествовать». Мечты поэта. Что касается путешествий, то он ограничился в конце 1849-го или в начале 1850 года поездкой в Дижон, предпринятой в надежде найти там постоянную работу журналиста. Надежда не оправдалась. Жанна приехала к нему. Из всех чувств к ней остались только нежность и жалость. Но одновременно она была для него чем-то вроде опоры, чем-то вроде предмета мебели, необходимого ему, чтобы не упасть.

Уезжая из Парижа, он оставил некоему Палису, державшему на Биржевой площади переплетную мастерскую, где также переписывали тексты, черновик своих стихов, чтобы его переписали начисто. Ансель взялся следить за выполнением заказа. Когда он отправил копию стихов в Дижон, где Бодлер застрял из-за болезни желудка, то в ответ вместо благодарности получил письмо с суровыми упреками: «Во-первых, Палис Вас бессовестно надул. В оглавлении наделана масса смешных и нелепых описок: „Живая морила“ вместо „Живая могила“, „Гроздь луны“ вместо „Грусть луны“ и так далее; позолота вся в пятнах, переплет не из шагреневой кожи, а из бумаги, имитирующей кожу, поправки, сделанные мной карандашом, не выполнены, а это доказывает, что он воспользовался моим отсутствием, чтобы пренебречь своим долгом, и вдобавок обокрал меня». В другом месте Бодлер упрекал Анселя за то, что тот не полностью выдал ему месячное содержание, запутался в счетах и вообще больше думает об интересах г-жи Опик, чем об интересах ее бедного сына: «Что значит это пристрастие в пользу моей матери, виновность которой Вам известна? Что значат Ваши частые повторы одного и того же, Ваши эгоистические нравоучения, Ваши грубость и дерзость? […] Надо все-таки улучшать наши отношения. Долгое отсутствие способно помочь этому. Впрочем, надо быть снисходительным, а это, как Вы знаете, в моих устах означает: нет ничего непоправимого».

Вернувшись в Нёйи, где он теперь жил, в дом номер 95 на авеню Республики, Бодлер занялся подготовкой к публикации сборника стихов, все еще по-прежнему называвшегося «Лимбы». Он предполагал издать его у Мишеля Леви, но потом связался с таким же причудливым персонажем, как и он сам, нормандцем Огюстом Пуле-Маласси, человеком очень начитанным и смелым, наделенным острым умом и вежливой иронией. Пуле-Маласси с оружием в руках выступал в 1848 году на баррикадах на стороне республиканцев, был арестован, но затем отпущен. В свои двадцать пять лет он владел вместе с сестрой и шурином, Эженом де Бруазом, типографией в Алансоне, доставшейся им от недавно умершего отца. Бодлер тут же внес изменения в свой прежний проект, решив, что его новый друг лучше всех издаст и распространит «Лимбы». А в ожидании этого события он отдал стихи «Воздаяние гордости» и «Душа вина» журналу «Магазин де фамий», а «Остров Лесбос» — в антологию, составленную Жюльеном Лёмером и называвшуюся «Поэты любви».

Для Бодлера лето 1850 года оказалось омраченным кончиной Бальзака (18 августа), писателя, которого он много читал и которым восхищался с ранней юности. А годом раньше умер Эдгар По, другой его кумир. Эти две кончины привнесли новые темные тона в мироощущение Бодлера. Разговаривать о чем-либо серьезном с Жанной он не мог, поскольку она, невежественная пьянчужка, годилась только на то, чтобы ласкать его, когда у него возникало желание. Мать находилась далеко, на другом конце света. Ему приходилось все чаще сожалеть, что ее нет рядом, что она не может разделить с ним его печаль.

Тем временем в Константинополе у четы Опик все складываюсь как нельзя лучше — и на дипломатическом поприще, и в свете. Приемы в посольстве Франции очень ценились космополитическим сообществом турецкой столицы. Оказавшиеся там проездом во время путешествия на Восток Флобер и его друг Максим Дю Кан тоже были приняты в доме Опика. Выходя из-за стола, Опик спросил у Дю Кана: «С тех пор, как вы покинули Париж, появились ли новые имена в литературном мире?» Поговорив о последней пьесе Анри Мюрже «Жизнь богемы», Дю Кан простодушно добавил: «На днях я получил письмо от Луи де Корменена, где он мне пишет: „Недавно я встретил у Теофила Готье некоего Бодлера, о котором скоро заговорят. Хотя он чересчур любит оригинальничать, стихи у него добротные; у него настоящий темперамент поэта, что в наше время встречается редко“». Каролина низко склонила голову, а генерал посмотрел на своего собеседника испепеляющим взглядом, как если бы тот нанес ему оскорбление. Полковник Маргадель из свиты Опика толкнул Максима Дю Кана ногой, давая знак, что тот допустил оплошность. Немного позже, воспользовавшись моментом, когда генерал и Флобер беседовали поодаль о книге Прудона, г-жа Опик подошла к Максиму Дю Кану и негромко спросила: «Он действительно талантлив?» — «Кто?» — «Да тот молодой человек, которого вам хвалил г-н Луи де Корменен?» На лице ее была написана умоляющая робость. Удивившись вопросу, Максим Дю Кан из осторожности ограничился утвердительным кивком головы. Она одарила его благодарной улыбкой и отошла в сторону. Тут полковник Маргадель подошел к Максиму Дю Кану и без обиняков отчеканил: «Черт побери! Вы чуть было не устроили грандиозный трам-тарарам, когда заговорили о Шарле Бодлере-Дюфаи: ведь это же сын госпожи Опик; генерал с ним постоянно ссорился. Генерал даже имени этого не желает слышать. Я вас предупредил, не вздумайте опять заговорить о нем».

Между тем Бодлер в Нёйи страдал от ревности и унижения, потому что мать перестала ему писать. Он уже и сам не знал, чего ему хочется больше: денег или ласки. Его, пожалуй, даже больше сердило то, что Каролина не пишет, чем скудость финансовой помощи. 9 января 1851 года он послал ей письмо, полное горечи и обиды: «Из-за беспрестанных переживаний и одиночества я стал немного грубым и, наверное, весьма неловким. Мне хотелось бы смягчить мой стиль, но даже если Ваша гордость сочтет его слишком дерзким, я все же надеюсь, что Вы поймете праведность моих намерений и оцените мое обращение к Вам, которое когда-то доставляло мне столько радости и которое теперь, из-за условий, в которые Вы меня поставили, должно стать бесповоротно последним. То, что Вы лишили меня Вашей дружбы и тех отношений, на которые вправе рассчитывать всякий, когда речь идет о его матери, является делом Вашей совести и, возможно, совести Вашего мужа. Наверняка у меня будет возможность проверить это позже». На этот раз Бодлер упрекал мать в том, что она направляет ему деньги через Анселя, не написав ни строчки о своих теплых чувствах или хотя бы о том, как надо потратить деньги. Из дружески настроенного доверенного лица она превратилась в бесчувственную и такую далекую кассиршу. И он угрожал: «Если вы не станете вновь, немедленно и в полной мере матерью., я буду вынужден вручить г-ну Анселю, через судебного исполнителя, протест против получения какого-либо денежного перевода от Вас для меня, и приму меры, чтобы этот отказ строго соблюдался».

Не успела Каролина получить это письмо, как в ее жизни произошел новый крутой поворот. Правительство Франции, очень довольное Опиком, 20 февраля 1851 года назначило его послом в Великобританию. То было весьма существенное продвижение по службе. На семью со всех сторон сыпались поздравления. Французская колония и высокопоставленные чиновники Константинополя сожалели об отъезде этой любезной и столь гармоничной пары. Однако, несмотря на то, что Министерство иностранных дел оказало ему большую честь, предложив стать послом в Лондоне, Опик решил отказаться от этого поста, который заставил бы его — помимо собственной воли — шпионить за королевским семейством принцев Орлеанских, нашедших после революции 1848 года приют в Англии. Ведь в прошлом именно этому семейству Опик был обязан многими милостями. В высших инстанциях с пониманием отнеслись к его позиции и предложили взамен посольство в Испании.

По прибытии в Париж 3 июня 1851 года чета Опик остановилась в гостинице «Данюб», на улице Ришпанс. Узнав о возвращении матери, Бодлер испытал прилив прежних нежных чувств. «Сегодня г-н Ансель сообщил мне, что Вы прибыли в Париж, — пишет он матери 7 июня. — Он сказал также, что Вы хотите меня видеть. Я очень рад этому и должен признаться, что, если бы Вы не проявили инициативу, я был готов первым просить у Вас разрешения увидеться с Вами. Только вот наш милейший г-н Ансель зря пообещал Вам, что я приеду Вас повидать. Он сказал это, исходя из лучших побуждений. Я хотел бы иметь возможность выразить Вам мои чувства, без вреда для Ваших привязанностей; одним словом, Вы легко поймете, почему мое достоинство не позволяет мне прийти к Вам. С другой стороны, мое уважение к Вам не позволяет мне принять Вас у человека, которого вы ненавидите. Поэтому я жду, что из любви ко мне Вы согласитесь приехать в Нёйи, в квартиру, где я живу один. В ближайшее воскресенье и понедельник я не собираюсь выходить из дома. Если в это письмо как-то ненароком вкралось какое-нибудь слово, выражающее неудовлетворение, не сердитесь, Вы же знаете, как я неловок в моих писаниях». Вскоре он сообщает, каким образом ей удобнее всего добраться до него; «Недалеко от твоей гостиницы, у церкви Мадлен, есть дилижансы до Нёйи; такие же есть и на площади у Лувра, и на улице Риволи, туда же идут дилижансы, следующие до Курбевуа. До свидания, целую тебя».

Наверное, во время этой первой встречи мать и сын болтали без умолку и плакали, плакали в объятиях друг друга.

Следующая встреча должна была состояться 21 июня. Но произошло недоразумение, какая-то недоговоренность относительно часа и места встречи. Бодлер напрасно ждал Каролину в кафе «Бертельмо», в саду Тюильри, неподалеку от ее гостиницы. Он незамедлительно назначил ей новое свидание: «Я буду здесь, на этом же месте, завтра, от полудня до двух часов, — написал он ей в записке. — Мне хочется, чтобы ты смогла прийти, но я не хочу ничего тебе навязывать […] Я понимаю, что ты занята, что у тебя тысяча обязанностей и визитов, но это место находится на расстоянии всего десяти минут ходьбы от твоей гостиницы, и к тому же, если ты не сможешь прийти, тебе нетрудно будет прислать между двенадцатью и двумя часами человека с письмом, которого я узнаю по письму у него в руках». Но на следующий день в Париже шел проливной дождь. Бодлер тотчас послал матери записку: «Я не хочу, чтобы ты выходила на улицу в такой ливень и промокла из-за этого дурацкого свидания в кафе. Надеюсь, эта записка застанет тебя дома и не даст тебе выйти из-за меня». Он предложил ей приехать к нему в Нёйи 23 июня.

Эта их встреча оказалась последней перед долгой разлукой. Чета Опик готовилась к отъезду в Мадрид. Бодлера это обстоятельство огорчило меньше, чем он предполагал. Эти встречи украдкой с матерью, хотя и давали ему какой-то заряд бодрости, одновременно расстраивали его. Он чувствовал, что не сможет вылечить ее от буржуазных предрассудков, так же как и она не сумеет превратить его в трудолюбивого, экономного, почтительного и послушного сына. Но ему хотелось успокоить ее, прежде чем она опять уедет со своим престижным мужем. И 9 июля 1851 года он отправляет ей примирительное письмо: «Дорогая мамочка, ты просила написать тебе письмецо до твоего отъезда, хотя бы несколько слов, подтверждающих мое удовлетворительное состояние духа и мои чувства по отношению к тебе. Наверное, тебе хочется перед отъездом удостовериться в моей устойчивости. Думаю, что смогу дать тебе полную гарантию этого. Ты, наверное, поняла, какую безграничную радость я испытал от свидания с тобой. Уверяю, я и сам не верил в такое. Я ожидал холодного испытующего приема. И заранее напрягся. А ты меня совершенно разоружила и внушила мне полную веру в будущее. Делай все, что сможешь, все, что врачи и осторожность тебе подскажут, чтобы сохранить здоровье, чтобы ты могла воспользоваться крохотными радостями, которые я надеюсь тебе доставить, в возмещение стольких неприятностей, огорчений и забот. Не только в моих собственных интересах, но и чтобы доставить тебе законное удовлетворение, обещаю никогда не позволять себе никаких отклонений от нормы, столь опасных для здоровья, для души и для достатка. Обещаю тебе упорно работать, не только для того, чтобы разделаться с долгами, которые делают мое положение столь двусмысленным и тягостным, но также и для установления правильного режима, способного защитить человека от всяких глупостей и страстей, постоянно бушующих в нас […] Я буду писать тебе два раза в месяц».

Как и следовало ожидать, ни одно из обещаний, содержавшихся в этом письме, не было выполнено. Бодлер не соблюдает, несмотря на клятвенные заверения, даже обещания писать матери два раза в месяц. Первое письмо, отправленное ей, когда он уже уехал из Нёйи в дом номер 25 по улице Марэ-дю-Тампль[39], датировано 30 августа 1851 года. Да и в нем говорится прежде всего о финансовых проблемах: «Сейчас, когда я тебе пишу, у меня осталось всего 20 франков. Мне предстоит с ужасом наблюдать за тем, как они будут медленно улетучиваться. Через месяц, может, даже через полмесяца, я разбогатею, но до тех пор… До тех пор — безденежье, а следовательно — простой в работе. Опять повторяется моя история девятилетней давности […] Я очень обеспокоен и расстроен. Надо признаться: человек — это очень слабое существо, поскольку привычка — весьма существенная часть добродетели. Мне было невероятно трудно усадить себя за работу […] Как странно! Несколько дней тому назад я держал в руках юношеские опусы Бальзака. Никто и никогда не сможет себе представить, каким неловким и глупым дурачком был в молодости этот великий человек. И ведь добился же он, сумел же, так сказать, обрести и свои грандиозные замыслы, и величайший ум. Дело в том, что он постоянно работал. Очень и очень утешительно думать, что трудом можно добиться не только денег, но и несомненного таланта. К тридцати годам Бальзак уже выработал в себе многолетнюю привычку постоянно трудиться, а у меня до сих пор общего с ним только долги да замыслы».

В это время Бодлер все еще продолжал раздавать свои стихи в разные газеты, не решаясь объединить их в сборник. «Мессаже де л’Ассамбле» напечатал одиннадцать его стихотворений под общим заголовком «Лимбы». В конце августа вышла в свет небольшая его статья о Пьере Дюпоне, представлявшая читателям этого поэта-песенника. А 27 ноября еженедельник «Смен театраль» опубликовал другую его статью, забавную и вызывающую, под названием «О добропорядочных драмах и романах». На этот раз автор, презрев псевдонимы, подписал текст строго и гордо: Шарль Бодлер. Он ядовито высмеивал благонамеренную литературу, слащавые, морализаторские романы, театральные пьесы «школы здравого смысла», воплощением которых был Эмиль Ожье. Изо всех сил восставал Бодлер против коммерческого успеха, против премий и почетных наград, «поощряющих лицемерие и останавливающих порывы свободного сердца». «Когда я вижу человека, выпрашивающего в награду орден, — писал он, — у меня возникает ощущение, будто он говорит монарху: я выполнил мой долг, это верно, но если вы не сообщите об этом всему свету, клянусь, я больше так уже не буду делать». Еще один камушек в такой ухоженный огород генерала!

Очень довольный, что сумел таким образом отстегать писателей, которыми восхищались в семье Опик, Бодлер отправил статью матери в Мадрид вместе с другими своими публикациями в «Смен театраль»: «Буду рад, если ты почитаешь их на досуге. Сильно сомневаюсь, что поймешь все от начала до конца. Я говорю тебе это вовсе не от излишней дерзости. Просто статьи эти написаны специально для парижан, и я сомневаюсь, что их можно понять вне той среды, для которой и о которой они написаны».

Вторая республика к тому времени уже скатилась на реакционный путь, и поэтому Бодлер приравнивал ее к Июльской монархии. Опять финансовая буржуазия уверенно завладела браздами правления и навязывала свои вкусы политике, моде, искусству и литературе. Поэтому Бодлер лишь пожимал плечами, когда 2 декабря 1851 года Луи-Наполеон Бонапарт осуществил свой переворот. В книге «Мое обнаженное сердце» Бодлер писал: «Еще один Бонапарт! Позор! И однако везде тишь да гладь. А разве президент не может сослаться на свои права?» Согласно Конституции, принятой 14 января 1852 года, король-президент получил на десять лет очень широкие полномочия. Бодлер даже не стал участвовать в выборах 29 февраля, в результате которых во Франции появилась законодательная власть, готовая на последние уступки во имя укрепления власти государства. Хотя еще сохранилась республика, все уже обещало либо возврат к монархии, либо установление Второй империи. 5 марта 1852 года Бодлер написал Анселю: «Вы видели, что я не стал участвовать в выборах, таков мой выбор. День 2 декабря сделал меня физически деполитизированным. Нет больше всеобщих идей. Что весь Париж стал орлеанистским, это факт, но меня это не касается. Если бы я принял участие в голосовании, то голосовал бы только за себя. Не исключено, что будущее принадлежит людям деклассированным».

Итак, после бурного увлечения революцией Бодлер вернулся к высокомерному скептицизму дилетанта. Волнения на улицах и в клубах его больше не касались. Его уделом были миражи, а не действия, поэзия, а не политика. Кто хочет быть денди, должен, по его мнению, отказаться от всяких убеждений, которые сближали бы его с согражданами. Исключительные личности узнаются по тому, что они держатся над идеями и событиями общественной жизни, что бы ни происходило. Государственная структура может устроить их только в том случае, если она не нарушает их мечтаний эстетов-одиночек, мечтаний искателей абсолюта.