Глава VI. ПРИЗВАНИЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава VI. ПРИЗВАНИЕ

Как всякое почтенное семейство, семья Шарля желала для него карьеры достойной, спокойной и доходной. Отчим настойчиво предлагал ему выбрать между дипломатией и армией. Мать мечтала видеть его в чине атташе посольства. Оба уверяли, что их связи помогут ему подняться по иерархической лестнице. Но Шарль, человек, начисто лишенный здравого смысла, упрямо повторял, что хочет быть писателем. И как ни пытались родители объяснить ему, что это не настоящая профессия, что, за редким исключением, все писатели — бездельники и пустые мечтатели, он упорствовал. Когда обратились за советом к Альфонсу, тот, будучи усердным слугой Правосудия, предложил Шарлю поступить на юридический факультет. Это, по его мнению, позволило бы брату, не слишком изменяя своей тяге к литературе, подготовиться к различным видам деятельности, как на административном поприще, так и в судебных инстанциях или же в нотариальных учреждениях, в адвокатуре, а то и в политике.

Аргументы советчиков в конце концов поколебали убежденность Шарля. Устав сопротивляться, он согласился последовать совету Альфонса. Он до такой степени сблизился со своим сводным братом в дни долгих разлук с родителями, что открыл тому мучившую его весьма интимную тайну. Переспав с молоденькой еврейкой-проституткой Сарой, по прозвищу «Косенькая», он подцепил гонорею и не знал, к кому обратиться за помощью. Альфонс великодушно познакомил его с муниципальным советником Фонтенбло Дени-Александром Гереном, у которого в Париже, на Монетной Улице, была аптека и который изобрел лекарство, «бальзамический опиат от болезней, как недавно приобретенных, так и застарелых». Тут же началось лечение.

Шарль не сердился на «Косенькую» за то, что она его заразила. Была ли она его первой женщиной или же он сблизился с ней — что правдоподобнее — после нескольких более благополучных опытов? Во всяком случае, он вспоминал о ней и в одном из первых своих юношеских стихотворений с бурной страстью написал:

Дамой сердца я выбрал не светскую львицу,

А влюбился в одну потаскушку-девицу.

От насмешливых взглядов и шуток вдали

Ее прелести лишь для меня расцвели […]

Косоглаза она и глядит исподлобья

Сквозь густые ресницы, стилетов подобье.

Этот взгляд иудейки мне краше всех глаз,

От которых другие впадают в экстаз.

Двадцать лет ей, но словно две спелые груши

Ее груди свисают… Их вкус обнаружив,

От такого соблазна уйти я не смог:

Что ни ночь, то — к соскам ее, как сосунок […)[17]

Позже он вспоминал о ней в «Цветах зла»:

С еврейкой бешеной простертый на постели,

Как подле трупа труп; я в душной темноте

Проснулся…[18]

Она же вдохновила его на такой вопль:

Ты на постель свою весь мир бы привлекла,

О, женщина, о, тварь, как ты от скуки зла![19]

Что же прельстило его в этой некрасивой и больной девке? Да как раз ее уродство, ее разложение, ее несчастливая судьба, ее порок! Раньше, когда он еще не знал плотской любви, единственной женщиной в мире была для него мать. И дабы ей не изменять, он стал выбирать в качестве партнерш для постельных забав тех, кто казался предельно далек от идеала, каким всегда представлялась ему мать. Занимаясь любовью с какой-нибудь «Косенькой», он мог быть уверен, что перед его глазами не возникнет образ матери, помешав удовольствию. Ему казалось, что, отказавшись от красоты и грации в постельных утехах, он избежит угрызений совести. И к тому же в столь низком падении есть свой тонкий дурман. Соединяя уродство со сладострастием, получаешь двойное удовольствие, во-первых, потому, что таким образом можно выделиться, а во-вторых, потому, что одновременно ты еще и попираешь устоявшиеся каноны эстетического совершенства. Обладание девкой-пугалом — своеобразная дань мрачной, издевательской гордыне — приносит ни с чем не сравнимое удовлетворение. И не так уж важно, что за такое наслаждение приходится расплачиваться здоровьем.

Болезнь Шарля продолжалась, и он информировал Альфонса о действии рекомендованного лекарства: «У меня прекратилась ломота, почти прошла головная боль, сплю гораздо лучше, но пищеварение ужасное, и постоянно что-то понемногу течет, хотя и без боли; при этом цвет лица отличный, так что никто ничего не подозревает». Поскольку не могло быть и речи о том, чтобы посвятить родителей в эту беду, Альфонс попросил любезного аптекаря (и муниципального советника) Герена одолжить Шарлю немного денег на лекарства и на мелкие расходы. Шарль поблагодарил своего сводного брата и в том же письме объявил о твердом решении относительно будущего: «Я до того скучаю, что скоро начну работать. […] Хочу быть независимым как можно скорее, чтобы тратить свои деньги, те, которые мне дадут люди за то удовольствие или за те услуги, которые я им предоставлю; хочу добиться этого любым способом. А пока, поскольку я трачу твои деньги, шлю тебе мою искреннюю благодарность […] Погружусь в науку; хочу вновь изучать все: право, историю, математику, литературу. Забуду в стихах Вергилия всю мелочность и всю гадость этого мира».

На самом деле у него не было ни малейшего желания углублять свои знания в области права, истории и математики. Зато до безумия влекла к себе литература. Он читал, сочинял стихи, мечтал сравниться с великими. После спектакля «Марион Делорм» схватился за перо и написал Виктору Гюго: «Красота этой драмы так меня околдовала, доставила мне такое наслаждение, что мне невероятно захотелось познакомиться с автором и лично поблагодарить его. Я еще школьник и это, может быть, с моей стороны беспримерное нахальство, но я нахожусь в полном неведении относительно приличий этого мира и думаю, что Вы были бы ко мне снисходительны. Хвала и благодарность студента Вас, должно быть, мало тронут после всех похвал, какие выразили Вам много людей, наделенных вкусом […] Но если бы Вы знали, как искренне и истинно любим мы, молодые. Ваши произведения, которые, как мне кажется (быть может, это зазнайство), я понимаю все. Я люблю Вас, как люблю Ваши книги […] Мне кажется, что у Вас я научился бы делать добро и творить великое […]. Ведь Вы тоже были молоды и понимаете эту любовь к автору книги и то, как нам хочется поблагодарить его лично и почтительнейшим образом целовать его руки. Когда Вам было девятнадцать лет, Вы бы, наверно, так же написали бы автору любимых Вами книг, например, господину де Шатобриану? Все это плохо высказано, и я думаю лучше, чем пишу. Но Вы ведь были так же молоды, как и мы, а потому догадаетесь обо всем остальном, и надеюсь, что мой поступок, неожиданный и непривычный, Вас не шокирует и что Вы окажете мне честь своим ответом. Признаюсь, что жду его с нетерпением. Ответите ли Вы или нет, примите выражение моей вечной благодарности. — Ш. Бодлер».

Виктор Гюго, заваленный подобными письмами, надо полагать, не соизволил ни ответить юному читателю, ни тем более его принять. Если это молчание и огорчило Шарля, то оно нисколько не уменьшило ни его любви к автору, ни его страсти к литературе. Конечно, он согласился начать изучение юриспруденции, но то была лишь уловка, чтобы успокоить родителей. Его решение не изменилось: жить как угодно, но добиваться совершенства в поэзии.

Внешне покорный, он поступил в Школу права и поселился в пансионе Байи и Левека, прозванном «Домом высшего образования» и располагавшемся в доме 11 на площади Эстрапад. Это заведение пользовалось доброй репутацией в буржуазной среде, туда принимали юношей из состоятельных семей, приехавших со всей Франции. Хозяин, Эмманю-эль Байи, был одним из издателей католической ежедневной газеты «Юнивер» и чаще общался с типографскими рабочими, чем с учащимися, — за их неупорядоченной жизнью не было почти никакого контроля. Из «обиталища Байи» они выходили и туда возвращались, когда хотели, под предлогом различных занятий. Хотя двери и закрывались в девять часов, ничего не стоило получить разрешение отсутствовать до полуночи — это называлось «театральным разрешением». Единственный категорический запрет: никаких женщин в доме! А вот сами проживавшие в отдельных комнатах студенты делали что хотели: все вместе ужинали, пили, спорили, курили. Шарль очень скоро нашел себе друзей в этой веселой компании: светловолосого толстячка с восторженным характером Гюстава Ле Вавассера, выходца из Нормандии, изучавшего право и лихорадочно писавшего стихи; еще одного нормандца по имени Филипп де Шеневьер, также страстно любившего литературу; Эрнеста Прарона, высокого здоровяка, «волосатого, как меровингский воин», посредственного поэта с пылким сердцем; также Луи де Ла Женвре, бывшего однокашника Шарля по коллежу Людовика Великого; Александра Прива д’Англемон, беспечного мулата, всегда готового прийти на помощь; Жюля Бюиссона, помешанного на живописи; Огюста Дозона, мечтавшего стать консулом в далекой стране, он изучал русский и румынский языки, ухаживая за молоденькими славянками-эмигрантка-ми, жившими в том же квартале… Вместе с несколькими товарищами Шарль создал группу под названием «Нормандская школа», поскольку большинство оказались выходцами из Нормандии. В этом студенческом кружке культивировались дружба, любовь к книгам и всякого рода шутки. Из-под их пера выходили и элегии, и сатирические произведения. Порой работали на пару, чтобы высмеять в песенке какую-нибудь знаменитость. Так, Бодлер и Ле Вавассер сочинили сатирическую песенку про Казимира Делавиня[20] на мотив «Король д’Ивето»[21].

Он академик, здесь его

          Все знают понаслышке,

Он литератор — оттого.

           Что сочиняет книжки […]

Талантом скромным одарен,

          Стихи его — как бисер,

Зато Расином был бы он…

           В романтики записан.

Его признали старики,

           Не прочитавши ни строки,

                       Ловки!

Ох, ох, ох, ох! ах, ах, ах, ах!

Так, может быть, читали вы?

                   Увы![22]

Остальные товарищи по пансиону находили Шарля странным, скрытным, насмешливым и вместе с тем мрачным. Он всегда аккуратно одевался, и речь его была изысканна. Вот как описывает его Ле Вавассер в письме к Эжену Крепе: «Он был брюнет, а я — блондин, он — среднего роста, я — маленький; он — худой, как аскет, а я — толстый, как каноник; он — чистенький, как горностай, я же — грязный, как пудель; он одевался, словно секретарь британского посольства, я — словно базарный торговец; он сдержан, я шумлив; он вольнодумец из любопытства, я благоразумен от безразличия; он язычник из чувства непокорности, я послушный христианин; он — язвительный, я — снисходительный; он — изощряет свой ум, чтобы посмеяться над своими сердечными делами, я — даю свободу и уму, и сердцу, чтобы они поспешали рысцой». А Прарон так вспоминал Шарля, спускающегося по лестнице дома Байи: «Стройный, без галстука, в длинном жилете, с идеально белыми манжетами рубашки». Эта строгая элегантность, эта забота о чистоте особенно удивляли его товарищей, ведь молодежь в ту пору находила удовольствие в подчеркнутой небрежности. А еще им казалось загадочным то, что при таких аристократических привычках, при таком сарказме он постоянно афишировал свое пристрастие к презренным, грязным и уродливым женщинам. «Косенькая» и ей подобные были королевами его желаний и вдохновительницами его сновидений. Во «Вступлении» к «Цветам зла» звучит дерзкое признание:

Сам Дьявол нас влечет сетями преступленья,

И, смело шествуя среди зловонной тьмы,

Мы к Аду близимся, но даже в бездне мы

Без дрожи ужаса хватаем наслажденья…[23]

Опику, назначенному командовать под началом герцога Орлеанского бригадой в лагере под Фонтенбло, было некогда заниматься семейными делами. Шарль, забыв дорогу в Школу права, посещал публичных женщин, сочинял стишки и решительно поворачивался спиной ко всем проектам будущего, которые планировали для него родители. Вернувшись с больших маневров, генерал с удивлением обнаружил, что пасынок бездельничает и спокойно дерзит в ответ на все увещевания. Под градом вопросов Шарль сообщил ему, что он отказывается портить свое зрение за чтением юридических трактатов. Правда, видя возмущение отчима и глубокое огорчение матери, он согласился возобновить учебу и пройти стажировку в конторе адвоката. Пустые обещания. 31 декабря 1840 года Шарль написал своему сводному брату, у которого перед этим жил несколько дней: «Думаю, тебе будет интересно узнать, как я провожу время в Париже. С тех пор, как ты отправил меня сюда, я ни разу не побывал ни в Школе, ни у адвоката и посему вынужден выслушивать жалобы на отсутствие у меня усердия. Я перенес на 1841 год генеральную реформу моего поведения». К письму был приложен сонет с просьбой показать его сводной сестре Фелисите — в надежде, что эта шутка ее «позабавит». Последние строки стихотворения, должно быть, поразили добродетельную молодую женщину:

Я помню, было мне приятно, малолетке,

«Мой ангел» — ворковать в ушко одной кокетке,

Хоть пятеро других имели дело с ней.

Блаженные! Мы так на ласку эту падки,

Что я опять любой подстёге без оглядки

«Мой ангел» — прошепчу меж белых простыней[24].

Кому можно сказать «мой ангел» между двух простыней…

Вскоре Альфонс и Фелисите приехали в Париж, в гости, и Шарль воспользовался случаем, чтобы попытаться выпросить еще немного денег у сводного брата. По его словам, родители присылали ему недостаточно, кредиторы берут за горло. Помогите! При всей симпатии к этому экстравагантному и расточительному парню Альфонс отказался поощрять его своенравие. Прежде чем принять какое-нибудь решение, он потребовал, чтобы Шарль составил подробный список своих долгов.

Альфонс возвратился с женой в Фонтенбло, а 20 января 1841 года Шарль выслал ему требуемый список. Там были указаны вперемешку портной, сапожник, продавец трикотажных изделий, продавец рубашек, друзья, товарищ, взявший у него в долг деньги, чтобы одеть девицу, ушедшую из «заведения». Счет от портного точен: «…2 пиджака, из них один для домашнего употребления, другой — для выхода в город, одно пальто на вате, один теплый халат, 4 пары брюк, 3 жилета, одно легкое пальто». «Во всем этом нет никакого обмана, никакого умышленного преувеличения, — уверял Шарль в письме. — Я был бы рад дать немного денег моему портному. А то, похоже, он относится ко мне без прежнего уважения […] Если можешь мне помочь, умоляю тебя не говорить об этом родителям. И для того, чтобы не волновать маму, и в моих лично интересах. Клянусь тебе, что, преодолев эти трудности, я буду разумным в полном смысле этого слова. Если у тебя есть сомнения, я буду показывать тебе счета по мере того, как ты будешь давать мне деньги. Прощай. От всей души обнимаю тебя и мою милую сестричку [Фелисите], которой ты, наверное, рассказал всю эту историю и которая, должно быть, очень на меня сердита».

Просьба весьма и весьма покорная и вместе с тем весьма настойчивая. Но Альфонс заартачился. Обязанность старшего брата — приструнить этого сумасброда. Он гневно прокомментировал список долгов: «120 франков за 3 жилета. Это выходит по 40 франков за каждый жилет. А мне они обходятся всего по 18–20 франков, при том, что я огромного роста». Подведя итог, он получил колоссальную цифру в 2370 франков. И с возмущением написал 25 января 1841 года Шарлю: «Дорогой мой брат, ты, должно быть, понял, что я был очень огорчен, когда во время последней нашей встречи ты признался, что тебе нужны деньги, — это может означать только одно: в твоем поведении царит полный беспорядок. Я попросил тебя написать, в каком состоянии находятся твои финансы, и сообщить мне как брату общую сумму всех твоих долгов с указанием фамилий и адресов твоих кредиторов и причин долгов. Я ожидал, что получу письмо серьезного человека, а не запачканный каракулями клочок бумаги, прямо какой-то счет от аптекаря, из тех, что предъявляют в комедиях родителям, которые оплачивают долги не глядя, оптом […] Ты понимаешь, что я, твой старший брат, не могу делать тебе такие подарки, что мое благополучие достигнуто благодаря тому, что я не растранжирил доставшееся мне наследство, что я упорным трудом по 8 часов в день после пятнадцати лет учебы зарабатываю 1500 франков и не могу давать брату 2370 франков, чтобы оплачивать его безумия, его любовниц, одним словом — его глупости». Далее он писал, ссылаясь на авторитет и благоразумие генерала Опика, к которому он питал «глубочайшее уважение» и который воспитал Шарля «как собственного сына». «Ты неблагодарен по отношению к нему. Ты стучал во многие двери, прося денег, но все тебе отказали, потому что никто не хочет ссориться с человеком, пользующимся всеобщим уважением, каким является г-н Опик». В сложившейся ситуации Альфонс посоветовал Шарлю во всем признаться отчиму. И выразил готовность конкретно описать генералу, в случае необходимости, размеры долгов, собрать кредиторов и расплатиться с ними, позаимствовав из наследства Шарля. Конец письма привел его получателя в ужас: «Подумай хорошенько над тем, что ты должен делать. Ты уже ухудшил отношение генерала к тебе, и мне это представляется очень опасным. Ты доставляешь матери много огорчений, и ее жизнь в будущем видится мне очень несчастной. Что касается меня, то я как человек, тебя любящий, прошу тебя хорошенько подумать, во всем сознаться, порвать свои связи и исправить прошлое поведение лучшим будущим. Напиши мне, что ты собираешься сделать».

Получив это похожее на обвинительную речь письмо, Шарль задумался. Признавая, что до сих пор он вел разгульную жизнь и транжирил деньги, он тем не менее не решался снова предстать перед генералом Опиком. Между ним и отчимом уже не было прежней доверительности. Теперь стоило только Шарлю увидеть генерала в его нарядном мундире, как он тут же чувствовал себя виноватым, беззащитным, никчемным. Этот человек, которым он восхищался и которого искренне любил в детстве и ранней молодости, теперь его пугал. 1 февраля 1841 года, усевшись в адвокатском кабинете среди кип исписанных каллиграфическим почерком досье, он наспех ответил Альфонсу: «Ты написал мне жесткое и унизительное письмо — я хочу сам заплатить то, что я одолжил у моих знакомых. Что касается поставщиков, то поскольку один я не могу с ними рассчитаться, я умоляю тебя заплатить два долга, два самых срочных: продавцу рубашек и бывшему портному, которому я остаюсь должен 200 франков и который требует, чтобы я заплатил их завтра, во вторник. Столько же я должен продавцу рубашек. Если ты поможешь мне с этими двумя, с остальными я рассчитаюсь сам, так, чтобы ни отец, ни мать ничего не знали. — Если ты не поможешь, я подвергнусь завтра тяжелому унижению […] Ты опять назовешь это каракулями, но у меня под руками просто нет ничего другого. Я сижу у адвоката и взял лист бумаги наугад (…) Это — мое седьмое письмо к тебе. Шесть предыдущих я порвал одно за другим и, наконец, решил сам заплатить то, что я задолжал, но это будет не так скоро […] Обнимаю и волнуюсь ужасно».

Альфонс тут же ответил Шарлю, что он не хочет ссориться с Опиком, действуя за спиной у семьи, и что ему непременно нужны фамилии и адреса кредиторов, чтобы подготовить решение всего дела. «Я берусь, — писал он, — сообщить генералу о твоих глупостях и послужить тебе громоотводом от его праведного гнева, а после того, как твои глупости перестанут быть новостью, собрать твоих кредиторов и договориться с ними таким образом, чтобы они согласились получить деньги постепенно».

Первого марта 1841 года генерал был назначен начальником Практической школы штабной службы, и чета Опик переехала из квартиры на улице Кюльтюр-Сент-Катрин, в которой они жили последнее время, в служебную квартиру, предоставленную им в доме 136-бис на улице Гренель-Сен-Жермен. Так что внимание Опика было сосредоточено на обустройстве нового жилья, а не на недостойном поведении пасынка. Но как только у него выдалось немного свободного времени, его охватило священное отцовское негодование. Хотя Альфонс, сдержав слово, не сообщил ему об отчаянном финансовом состоянии Шарля, до него дошли слухи о похождениях юноши — у Опика были хорошо информированные друзья, такие как депутат Эдмон Блан, вхожий в министерство внутренних дел и в полицейское управление. Ему стало не под силу терпеть такое легкомыслие, такую недисциплинированность и наглость. С каких это пор новобранец позволяет себе спорить с генералом? Словесная перепалка переросла сначала в ссору, а затем вызвала взрыв гнева.

И 19 апреля 1841 года Опик написал Альфонсу: «Дорогой господин Бодлер, пришло время, когда надо что-то предпринять, чтобы не допустить гибели Вашего брата. Теперь я нахожусь в курсе или почти в курсе его положения, его поведения и привычек. Опасность велика, но, может быть, еще есть способ его спасти, и для этого мне надо увидеться с Вами […] обсудить, до какой степени Шарль опустился морально и физически». Опик предложил в этом своем письме разумное решение, призванное уберечь Шарля от «скользкой мостовой Парижа»: «Длительное морское путешествие как в одну, так и в другую Индию, в надежде, что перемена обстановки, разрыв с недостойным окружением, возможность увидеть все, что достойно изучения, позволили бы ему вернуться на путь истинный, быть может — поэтом, но таким, который черпает вдохновение из источников более возвышенных, чем дно Парижа». По мнению Опика, необходимо предварительно учредить опекунский совет, назначенный судом, который следил бы за соблюдением интересов провинившегося. «Моя жена очень несчастна!» — заканчивал он письмо.

Еще до того, как было принято официальное решение, Шарль догадался о его неизбежности и примерно 27 апреля сообщил Альфонсу, что готовится к отъезду. Тот поблагодарил его за «записку» и воспользовался случаем, чтобы подвести итог моральному и общественному падению своего сводного брата: «Когда ты был ребенком, ты был прелестен в общении с людьми, а юношей ты стал неуправляемым, подозрительным, вечно готовым взбунтоваться, когда, желая тебе помочь, мы предлагали тебе спасительный тормоз. Товарищи твои свели тебя с женщинами, и ты решил, что эти женщины, жертвы нищеты и тяги к распутству, должны стать примером свободной жизни. Ты залез в долги, чтобы содержать, кормить и одевать какую-то, как ты сам ее назвал, и, по-моему, очень точно, паршивку. Из ребенка, подающего надежды, ты превратился в экзальтированного юношу. Живя лишь сегодняшним днем и не думая о завтрашнем, порвав все связи с обществом, с его моралью и нравами, ты противопоставил себя тем, кто, будучи старше тебя, не мог смириться с твоим образом жизни […] Вспомни, как гордилась твоя мама успехами сына в коллеже, когда целая библиотечка книг, которыми ты был награжден, подтверждала твои способности. Увы, ты презрел свои успехи в коллеже, а книги распродал. На твоем месте я бы решительно покончил с таким поведением, и сам, от всей души, в интересах своей совести взял бы на себя смелое решение отбросить прочь прошлое, приведшее к падению, к потере звания достойного человека, и доказал бы, что если у меня и были моменты слабости, если я и позволил увлечь себя недостойным людям с худой головой, людям бессердечным, опорочившим славное звание друга, то я все еще могу — благодаря энергичному труду, хорошему поведению, искреннему желанию стать достойным человеком, — вознаградить и мать, столько из-за тебя пострадавшую, и генерала, любящего тебя, как родного сына, и брата, помогавшего тебе делать первые шаги в жизни, разлученного с тобой необходимостью твоего воспитания. Брата, всегда гордившегося тобой и желавшего бы представлять тебя всем тем, кто его знает, кто его уважает, кто дарит ему свою дружбу, как человека, получившего хорошее воспитание, отличающегося хорошими манерами, наделенного выдающимися способностями».

Из всей этой претенциозной и благочестивой патетики Шарля взволновала только мысль, что по его вине страдает мама. С годами отношения между ними изменились. В детстве он видел в ней существо очаровательное и одновременно нематериальное, единственным смыслом жизни которого был он сам. Даже присутствие Опика в супружеской спальне не слишком его смущало. Но созревание сильно изменило этот климат невинного обожания. Когда Шарль приобщился к любовным играм, ему вдруг открылось, что и его мать тоже является женщиной, что ей тоже присущи нечистые потребности, и роль генерала при ней стала казаться ему все более и более невыносимой. Отказ подчиняться какой бы то ни было дисциплине проистекал из все возраставшей враждебности, которую он испытывал по отношению к тому, кто украл у него «возлюбленную» и оскверняет ее по ночам за закрытой дверью спальни. Любые проявления доброжелательности Опика, любые его советы лишь подогревали обиду, причину которой Шарль не мог бы даже объяснить. Его бунтарство подпитывалось зрелищем покорности Каролины своему супругу, ее кокетством осчастливленной самки, ее улыбками и вздохами, ее слезами, которые она проливала из-за позорящего семью сына. Предполагаемая поездка в Индию, о чем ему постоянно говорили, и радовала его, и пугала. Он видел в этом и возможность вырваться из скучной повседневной жизни и вместе с тем подозревал, что таким способом родители хотят отделаться от него. Потому ли мать настаивает на этом отъезде, что не любит его больше, или же она надеется, что вдали от нее он возродится?

Для начала его посылали в департамент Уаза, к другу генерала, подполковнику Дюфуру, жившему на хуторе Во. «Здесь меня окружают, — писал Шарль матери, — кабатчики на пенсии, разбогатевшие каменщики и женщины, похожие на племенных коров». А рядом, в замке, обитала шестидесятилетняя вдова, родственница Дюфуров, госпожа Энфре. Именно в ее доме жила Каролина, когда вскоре после свадьбы у нее случился выкидыш. Эта дама приняла Шарля с материнской нежностью, готовила его любимые блюда — луковую похлебку и яичницу на сале, — обставила специально для него комнату. «Она […] велела оклеить комнату новыми обоями, повесить шторы и часы, сама обтянула ширму». Чтобы убить время, Шарль гулял по полям, грелся на солнышке и наблюдал за жизнью провинциального общества, где «все очень любят деньги» и «обожают посплетничать». Пока в Париже решалась его судьба, он выражал беспокойство по поводу здоровья матери, сильно пошатнувшегося в последнее время из-за семейных передряг. «Не правда ли, мамочка, хотя бы из любви к твоему сыну, ты будешь здорова, будешь хорошо кушать, чтобы твой муж [он уже не называет его „папой“] не мог меня упрекнуть, что я виноват в твоей болезни? Убеди его, если можешь, что я никакой не злодей и не преступник, а хороший парень».

А тем временем Опик в Париже воспользовался отсутствием пасынка, чтобы ускорить решение вопроса. 4 мая 1841 года он написал Альфонсу, в котором видел энергичного, почтенного и разумного человека, одним словом, вполне приемлемого союзника: «Дорогой господин Бодлер, заморское путешествие требует расходов в сумме 4000 франков (3000 за путешествие туда и обратно пассажиром, примерно 1000 франков на необходимые мелкие расходы и проезд до Бордо и обратно в Париж). Пункт назначения — Калькутта. Продолжительность путешествия — приблизительно год. Капитан представляется мне именно тем человеком, который нам нужен». Кроме того, генерал уточнял, что он лично занял три тысячи франков, чтобы заплатить долги пасынка, но это проблему не решает и необходимо созвать семейный совет, чтобы сделать возможным другой заем, на этот раз из денег Шарля, пока еще несовершеннолетнего. «Отплытие корабля намечено на 15-е число этого месяца [потом оно было отложено]. Так что постарайтесь приехать, взяв отпуск на несколько дней (…) Я раздобуду 4000 франков, ибо убежден, что семейный совет согласится с нашим мнением о необходимости отправить Шарля в путешествие. Мы уладим формальную сторону займа за счет Шарля после его отъезда. Раньше не успеем: у нас мало времени. Жена моя очень хочет, чтобы Шарль не знал о семейном совете. Так что ничего ему не говорите об этом».

Когда, приехав в Париж, Шарль узнал о решении родственников, он не стал возражать. Эта поездка вдруг обрела для него символическое значение. Превратилась из ссылки в побег. Менее чем через год он становится совершеннолетним и, освободившись от опеки взрослых, сможет уже по своему усмотрению располагать деньгами, завешанными ему отцом. Посетив чужие края, он обогатится массой новых впечатлений и посвятит себя поэзии, причем никто не будет иметь права упрекать его в этом. Он станет таким же независимым и великим, как Ламартин и Гюго. Но вдохновение его будет другим. Он смутно сознавал, что если хочет выделиться на фоне большинства модных поэтов, то должен культивировать в себе эту тягу к изображению мерзости, разложения, насилия, так огорчавшую его родных.

Теперь он торопился порвать со своим прошлым и стремился к новой судьбе. Быстро собрал веши. Проводы получились эмоциональные и торжественные. Мать плакала. Отчим выглядел строгим и справедливым. Под гул советов и рекомендаций Шарль сел в дилижанс, который должен был отвезти его в Бордо. Там он поднялся на борт корабля «Пакетбот Южных морей». Родители заблаговременно вручили капитану Сализу пять тысяч франков, а Шарлю дали пятьсот франков на дорожные расходы. 9 июня 1841 года корабль отчалил. А 14 июня семейный совет под председательством мирового судьи заслушал объяснения генерала Опика и разрешил ему изъять из наследства, от имени Шарля, необходимую сумму.

Одним словом, все были довольны: Опик, избавленный на несколько месяцев от необходимости видеть этого шалопая, с облегчением вздохнул; Каролина благодарила небо за то, что удалось избежать трагического столкновения между мужем и сыном; Шарль, облокотившись о борт «Пакетбота Южных морей», подставляя голову под соленые брызги, радовался тому, что вдруг стал взрослым.