Живые и мертвые, или Коли воевать, так по-военному

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

В тот вечер мы с Симоновым снова и снова говорили о войне, то есть сначала о том о сем, а потом все о ней и о ней. Я рассказал ему между прочим то ли истинное происшествие, то ли красноречивый анекдот, слышанный мною еще мальчишкой в доме отца. Будто отправился на фронт первой мировой войны некий делопроизводитель, или, как теперь говорят, счетный работник. Был он наскоро обучен и произведен в прапорщики, и, пока ехал к передовой позиции, а затем представлялся командиру полка и далее, все было тихо.

Но когда спустился в окоп и пошел с вестовым к офицерскому блиндажу, началась артиллерийская дуэль. Противник бил по русской линии тяжелыми снарядами. Забушевал ад, раздались вскрики раненых. Все вокруг заволокло черным дымом. У делопроизводителя глаза полезли на лоб. Не помня себя, он вскочил на бруствер окопа и, простирая руки вперед, завопил в ревущую тьму:

— Сумасшедшие, что вы делаете, здесь же люди сидят!

Трогательный, добрый рассказ, он выразительно характеризует войну как явление грозной бесчеловечности. Это так!

Ну, а что делать, если опасный и жестокий враг напал на твою страну, покушается на ее честь и свободу, грубо попирает ее государственные интересы, а тебя, ее защитника, и твоих близких хочет убить, втоптать в землю. Что тогда?

«Коли воевать, так по-военному» — такова формула Ленина. Краткая, точная, бесконечно емкая, она охватывает все слагаемые той драматической формы жизнедеятельности людей, что зовется войной. В дни боевой страды она изгоняла из нашего обихода все, что ей противоречило и мешало победе над фашизмом.

Но, очевидно, и писать о войне нужно по-военному. Не сразу объяснишь, что это такое. Скажем так: в нашей стране война не нужна никому, а это значит, что и вялый пацифизм и ремаркистские проповеди у нас нелепы и смешны, как плод сознания испуганного и незрелого.

Такой пацифизм — это палочка, которой постукивает слепой, мечтая добраться до дома во время землетрясения. С другой стороны, агрессивная «позиция силы» с ее оруженосцами — военными «суперменами», наподобие героев расхожих американских романов, немыслима в советской литературе иначе как объект безжалостного обличения.

Наша война — это вооруженная любовь к Отечеству, верность заповедям интернационализма. Вне ленинского учения о войне и армии в современном мире невозможно до конца определить суть столкновения сторон, природу воюющих армий и социальные характеры людей, одетых в солдатскую и офицерскую форму. Приходилось читать талантливые произведения, обескровленные их внутренним тезисом: война есть война, она из века в век будит одни и те же чувства.

Утверждение «вечных категорий» на войне внеисторично, валит в одну кучу войны религиозные, кабинетные, династические, гражданские, справедливые и несправедливые. Солдат-наемник, забитый рекрут или боец-гражданин — можно ли уравнять чувства этих людей разных эпох и общественных формаций?!

Художественное познание человека на войне — одна из сложнейших задач литературы.

Не зная сути военных процессов — больших и малых, писатель остается во власти эмпиризма, случайных или ложных представлений. Военное дело, может быть, больше, чем любое другое, требует профессионализма. Больше потому, что в его сфере расплата за дилетантизм очень уж велика.

Да, действительно, писать о войне нужно по-военному. Я перечитал заново три романа Константина Симонова: «Живые и мертвые», «Солдатами не рождаются», «Последнее лето». Они соединились в одном издании под названием первого из них, и читатель получил законченную работу писателя, отдавшего ей пятнадцать лет труда.

Роман «Живые и мертвые» посвящен первому, самому трагическому для Советской страны периоду второй мировой войны. После выхода в свет этого произведения Константин Симонов написал, что его основа — это «моя собственная память человека, видевшего эту войну от начала и до конца. Я думаю написать обо всем, что я видел вплоть до падения Берлина, но начинать надо с начала, даже если об этом начале тяжело вспоминать».

Первыми днями войны начинается трилогия, а когда автор ставит точку, там, невдалеке, герои его угадывают границы Восточной Пруссии. «Освобождение России заканчивается. Дальше Европа», — говорит генерал Бойко.

Стратегия, разработанная гитлеровским генеральным штабом, предусматривала разгром Советского Союза в ходе одной-единственной операции. В орбиту «Плана Барбаросса» входили действия лишь до рубежа Днепр — Западная Двина. Дальше предполагалось преследование наших «полностью сокрушенных армий». И вот, когда мы теперь говорим о собственных просчетах в первоначальный период войны, следует почаще вспоминать этот первоначальный, но уже решающий просчет противника. Советская военная доктрина уберегла нас от таких роковых ошибок. И прежде всего она предвидела как неизбежность затяжной характер этой навязанной нам войны. Предвидела ее упорство и ожесточение.

В нашей литературной критике было немало споров по поводу «правды высшей» и «правды окопной». И получалось так, что хотя «высшая» объективнее, вернее, а все же «окопная» задушевнее, человечнее. Но это споры схоластические. Нет на войне двух правд. И из окопной щели наши люди видели небо Родины и ее идеалы. Кто думает иначе, пусть клянет свою судьбу, лишившую его внутреннего зрения. Потому что наша победа была не чудом вроде библейских, а закономерной победой нового общественного строя.

Если даровитый писатель понимает и принимает ленинскую основополагающую концепцию справедливой войны, объемлет ее масштабы, видит в человеке на войне не изолированного, а общественного индивидуума, то и правда его произведения будет единой и полной. В противном случае — талантливые или бездарные, но разрозненные, а подчас и искаженные картины эпизодов войны, без целостного правдивого выражения ее существа. Тут-то и открывалась в критике искусственная возможность всяческого деления правды «от лукавого».

В трилогии Симонов стремился создать целостное представление об Отечественной войне. Повествование его хронологично, и поэтому особенно отчетливо мы можем проследить, как кристаллизуется устойчивость, долговременность всего, что легло в основу и образовало преимущества советской военной доктрины.

2

При чередовании кровопролитных боев, отступлений, встреч и расставаний персонажи эпопеи еще не могут разобраться в событиях, а иной раз и в самих себе. Люди страдают, радуются, а между тем делают свое дело. Нелегкий опыт жизни подсказывает им решения. Многое тревожит, мучает. Но преобладающее чувство — вера в победу.

Сцена встречи полковника Серпилина с группой солдат-артиллеристов окрашивает атмосферу всей первой части эпопеи. Мы явственно видим пять почерневших, тронутых голодом лиц, пять измочаленных, грязных, исхлестанных ветками гимнастерок, пять немецких, взятых в бою автоматов и — пушка, последняя пушка дивизиона, не по небу, а по земле, не чудом, а солдатскими руками перетащенная сюда с границы, из-под Бреста, за четыреста с лишним верст. Нет, врете, господа фашисты, не будет по-вашему!

Кто так рельефно видит эту горстку артиллеристов и ее вожака — старшину Шестакова в фуражке со сломанным пополам козырьком и черным околышем? Кто убежден: «не будет по-вашему» — Серпилин или сам автор? Повествование объективированное, но лирический герой Симонова присутствует почти везде, то сливаясь с одним или другим действующим лицом, то отходя на короткую дистанцию, чтобы пристальнее всмотреться в человека или событие.

Мы вступаем в многоплановый, многолюдный мир романа. Мы слышим повелительный фальцет Серпилина, видим его худую спину, костистое лицо, видим маленького седобрового батальонного комиссара Шмакова, видим, как на дорогу, по которой мчится грузовик с Синцовым, выскакивают, словно черти из преисподней, танкисты в черных шлемах, со злыми глазами, как их командир капитан Иванов властно пресекает панику, наводит порядок в прифронтовом лесу.

Нас пронзает прекрасно написанная сцена трагической гибели генерала, летчика Козырева, и те, кто воевал тогда в сорок первом, могут понять: «В душе Козырева не было предсмертного ужаса, была лишь тоска, что он никогда не узнает, как все будет дальше».

Ведущая тема трилогии — исполнение долга. Она стягивает в один узел социальные, философские, исторические проблемы. Посмотрите, как туго стянут он в «Живых и мертвых».

Какой художник не стремится проникнуть в тайное тайных духовного и связать свое ощущение человека в его самых сокровенных движениях мысли и сердца с характером его поступков? У Симонова над всеми чувствами героев превалирует сознание долга. Он знает: на войне негоже служить вполовину. Хороший солдат, какого бы ни был ранга, воюет без остатка, выкладывается до конца.

Условия человеческого существования на войне таковы, что очень часто собственная личность не имеет значения вне того дела, которое предстоит сделать. Так рассуждает большинство героев эпопеи. Суровой простоте размышлений отвечает стилистика речи автора и персонажей. Симонов подчеркнуто ровен, даже суховат, а иногда и скуповат чрезмерно.

Удачи автора на главном направлении его эпопеи возникают там, где прекрасная идея служения долгу завладевает всем существом героев, возвышается до всеобъемлющей категории, а сознание и чувство слитно формируют поступки людей.

Такое слияние ума и сердца, когда идея разжигает в душе человека истинную страсть, достигнуто в образе Серпилина, и мы не устаем восхищаться цельностью этого, теперь уже незабываемого характера.

Особенность дарования Симонова состоит, между прочим, в том, что герои, имеющие точные признаки реальных прототипов, удаются ему, пожалуй, лучше, чем собирательные образы, рожденные вымыслом. Школа художественного очеркизма, пристрастие к дневниковым формам служат ему хорошую службу. И Серпилин в этом смысле не одинок. Мелькнул на несколько мгновений лысый офицер-танкист под Борисовом, а хорошо запомнился.

Тонко и уверенно написан сложный Львов, надолго останется в памяти точный портрет Батюка. Во всех этих случаях, да и в некоторых других тоже, мы знаем имена существовавших в жизни прототипов — одних назвал нам автор, о других мы, современники, догадываемся сами.

Симонов хорошо знал многих военных. Иных он перенес в роман со всей их жизненной почвой, как пересаживают с корнями деревья, не вырванными из материнского кома земли. Такие люди «принялись» в трилогии, органически вросли в нее. Любимый характер писателя — человек внешней строгости и внутренней доброты.

Противоречие между скупой манерой поведения и душевной щедростью автор использует охотно. Момент узнавания сути человека, неожиданность, с какой внешне грубоватый или «застегнутый на все пуговицы» уставов человек вдруг открывается своей до времени скрытой теплотой, составляет повторяющийся (может быть, слишком часто) признак людей, симпатичных автору.

«Чем больше души вкладывал он в какие-нибудь слова, тем угрюмее и неприветливее он говорил их». Это о Малинине — политруке роты, отличном коммунисте.

А это о майоре Туманяне — стойком боевом офицере: «И командир полка рад, только не имеет привычки показывать».

Многие люди трилогии наделены этой чертой характера. Спроста ли такая однотипность? Скорее всего автор хотел сказать, что армия и война не располагают к шумной трате чувств, а требуют раньше всего дела и дела. Он прав, конечно: по существу, хотя художественное воплощение этой мысли могло быть и более разнообразным, а сдержанность или тем более угрюмость далеко не всегда гарантируют добрые качества души.

Как бы там ни было, любимые герои Симонова ценят в людях способность к действию, умение без лишних слов сделать порученное им дело. Синцов думает о командире полка Ильине: «С таким человеком, как Ильин, личные отношения — результат деловых. Справишься с делом, растает и лед. А не справишься, словами не растопишь».

Этой меркой автор прямо или косвенно меряет почти всех, кто воюет и действует в его романе. Член Военного совета армии Захаров размышляет о новом командире: «Хорошее в Бойко то, что живет он только делом и никто не может угодить ему ничем, кроме хорошо сделанного дела, и никакие привходящие обстоятельства не могут расположить его к человеку или оттолкнуть — только дело».

Я хочу найти причину появления таких однотипных характеристик. И, мне кажется, нахожу ее. Общие непреложные условия, в которые ставит человеческие массы война, неминуемо вырабатывают и какие-то схожие черты.

Это сама война то шлифует, то пересоздает характеры, отделывает их, требует сменить одно другим, хочешь того ты или нет. Человек входит в войну и сам становится войной. Она захватывает его целиком.

Но ведь и эти жесткие условия жизни не отменяют, естественно, великого разнообразия душевного склада людей. И если скупость на краски — это некий самозапрет, то он и мстит иногда автору.

3

Говорю о трилогии и невольно вспоминаю время, когда Симонов ее писал, а еще раньше долгие годы обдумывал. Попутно скажу, что совместная наша работа с ним в журнале кончилась в 1958 году. Он переехал на временное жительство в Ташкент, работал там почти два года разъездным корреспондентом «Правды». Я же еще длительный срок исполнял обязанности главного редактора «Нового мира» и потом перешел на работу в журнал «Знамя».

Бессчетно за это время мы говорили с Симоновым о войне, начиная с ее тяжкого быта и кончая проблемами стратегического масштаба.

Но почему «за это время»?

Сколько помню наши общие дни и ночи, да и позже, когда встречались уже не ежедневно, не так часто, мы всегда обсуждали военные вопросы. И в тесных редакционных комнатах «Красной звезды», и во фронтовых командировках, и после, в заново переоборудованных по нашему вкусу кабинетах «Нового мира», окрашенных в горячие цвета (генеральный секретарь Союза писателей Александр Фадеев пришел, посмотрел, сказал: «Роскошно живете!» — вызвал работника Союза писателей Мишу Тараканова и повелел: «Сделать у нас не хуже»), и спустя несколько лет в совсем мирной «Литературной газете».

О чем бы ни говорили — о судьбах Отечества, о любви, о книгах, о мужской дружбе, которую ценили необыкновенно, романтизировали, ставили выше всего на свете, сразу же после верности идеалам партии и уж, во всяком случае, выше родства по крови, о кодексе мужской чести и о нашей готовности соблюдать его во всех испытаниях жизни, — какими бы прихотливыми путями ни шел наш разговор, он неизменно сворачивал на войну, она была в нас. А когда Симонов начал писать роман, то необъятная тема войны стала у него вполне целенаправленной.

С 1956 года, целых пятнадцать лет, Симонов работал над трилогией «Живые и мертвые». Я читал рукописи этой эпопеи по мере ее создания, читал в отрывках и целыми ее романами, в первых вариантах и после авторских переделок.

Работая в «Знамени», я снова встретился с романом уже в качестве члена редколлегии журнала. Автор и редакция готовили его к печати. Однажды я сказал Симонову:

— Слушай, старик! Вчера, читая сцены Серпилин — Баранова, я вдруг услышал, что они говорят вполне одинаково.

— Но это хорошо, они ведь женятся, не так ли? — схитрил Симонов, уже понимая, что я хочу сказать.

— Да, конечно, я понимаю, ты повенчаешь их запросто. Но выбор Серпилина меня удивляет. Они говорят на одном языке не в смысле унисона чувств, а в совпадающей лексике. Не кажется ли тебе, что Серпилин женится на Серпилине? Если прочитать их реплики вразбивку, без указаний местоимений — «он», «она», — то никто не разберет, где мужчина, где женщина. Серпилин суховат, жестковат, обладает «командирским характером», как писали в военных аттестациях, но и Барановой я подписал бы такую же, не моргнул бы глазом. Правда, Серпилин органичен, а она как бы пародийна.

— Что же делать? — спросил Симонов, и на лице его изобразилось ну прямо-таки страдание. — Почему ты мне преподносишь дулю, когда нет уже времени ни для чего. Не мог раньше сказать!

— А ты сам того не видишь, не знаешь? Так я тебе и поверил. Прекрасно все знаешь.

— Знаю. Но неужели все это так бросается в глаза? Я считал, что им не повредит сходство характеров, а значит и речи.

— Еще как повредит! Ты заставляешь Серпилина жениться по любви, выращенной в инкубаторе твоего — внимание, сейчас будет грубость — неразвитого воображения! — Я свирепел и раскалялся: — Серпилин не может любить эту женщину, пресную, как маца.

— Как мацони! — подхватил Симонов, желая сбить градус моего монолога.

Я на мгновение остановился, чтобы пристроить в один ряд созвучия, и пропел: «Он при каждом моционе ел мацу и пил мацони». Симонов одобрительно кивнул и добавил: «Был он просто лаццарони», Но я прекратил эту суету, продолжая гнуть свое:

— Она, эта женщина, нужна была слизняку и карьеристу Баранову. Но зачем она Серпилину? Сделай ее грешницей, нашедшей наконец мужчину, который нуждается не в ее опеке и руководстве, а в ее женском обаянии, в этом вечном колдовстве. Она должна захороводить Серпилина, а не читать ему отрывки из медицинских наставлений. И тогда они будут счастливы.

— Но тогда исчезнет их сходство.

— Что с того? Появится единство их противоположностей. Плохо ли?!

— Да и не плохо бы, — обезоруживающе улыбнулся Симонов, — но, кажется, поздно.

Он смертельно устал от своей трилогии. Пятнадцать лет не шутка. Ему удались объемные характеры Серпилина, Батюка, Львова и других… Он художественно зримо изобразил движущие силы войны, решая задачи неимоверной сложности, все еще кипело вокруг, отсвечивало пламенем и чадным дымом военного костра, сталкивались верования и заблуждения живых людей. Он затронул в романе коренные стороны жизни страны, рассказал о них смело и выразительно.

И на все его не хватило.

4

В 1978 году в книге Симонова «Сегодня и давно» я прочел: «Мой недостаток — неумение давать резкую речевую характеристику» — и обрадовался; он никогда не боялся признавать свои просчеты и слабости, был силен трезвостью самооценок.

Стал читать дальше и огорчился: «Но мне кажется, что изобилие разнообразных речевых характеристик иногда идет и во вред прозе». Вот тебе и раз! Откуда взялось у Симонова это желание генерализовать собственные недостатки?

Читаю еще дальше и снова радуюсь: «К некоторым слабостям своим я уже, видимо, привык и уже воспринимаю их не как слабости, а как особенности». Браво!

Вот в одном этом абзаце интервью литературоведу и критику Л. Лазареву для журнала «Вопросы литературы» отразился характер человека — естественная страсть художника к самоутверждению, сомнения и размышления, а главное, необходимость быть искренним, сказать правду без боязни уронить себя в глазах читателя.

Когда-то в примечании к роману «Крестьяне» Бальзак заметил: «Описывать сражения следует не так, как это делается в сухих реляциях военных историков, которые вот уже три тысячи лет твердят нам только о левом и правом фланге или прорванном центре, но молчат о солдате, его геройстве и страданиях».

Советская литература уже со дня своего рождения нарушила это молчание «Разгромом», «Железным потоком»… В трилогии Симонова мы видим сложные взаимосвязи боевой жизни войск, кропотливой работы штабов, живой деятельности политорганов, напряженных будней тыла — всего, из чего складывается военная организация социализма, видим не просто батальные сцены, а народ, его страдания, его героизм.

Война у Симонова пахнет бензином и копотью, горелым железом и порохом, строчит пулеметом, и падает в снег, и снова поднимается под огнем на локтях и на коленях, и с хриплым «ура», с матерщиной, с шепотом «мама», проваливаясь в сугробы, идет и бежит вперед, оставляя позади себя пятна полушубков, шинелей, плащ-палаток на дымном, растоптанном снегу или выгоревшей траве.

Мы видим, как заправляется огромная машина армии всем, что ей предстоит за недолгий срок перед операцией переварить в себе. Мы видим, как возникают десятки различных приказаний, влекущих за собой разнообразные действия и переживания людей.

Симонов многое знал о войне, любил армию и ее людей. Любовь это прочная и давняя, еще с Халхин-Гола, где он получил боевое крещение, а может быть, и еще раньше — с Рязани, где жил он мальчишкой в расположении пехотного училища, в семье краскома.

Но знаний и опыта, вынесенных непосредственно из военных лет, ему не хватало для трилогии. Автор — враг приблизительности. Уже в мирные дни он записал рассказы сотен людей на тысячах страниц. Перечитывая все три романа, я легко представил себе, какой огромный труд пошел на создание этой эпопеи Отечественной войны.

Всякая война — это часть целого, имя которому «политика». Ленин говорил: «Война сама по себе не изменяет того направления, в котором развивалась политика до войны, а лишь  у с к о р я е т  это развитие». И в согласии с общим значением этой мысли, исходя из долголетнего опыта «философа-практика» на поле боя, симоновский генерал Кузьмич просто замечает: «Война есть ускоренная жизнь».

Соответствие войны и политики, их диалектическая взаимосвязь и подчинение первого фактора второму выражены всем строем трилогии во времени, пространстве, движении. А еще, кстати, и в том, с каким неподдельным уважением пишет Симонов характеры комиссаров, политических вожаков, посланцев партии в войсках, — умницы-сердцеведа Захарова, вернейшего из верных Малинина и других. Особенно удался автору Федор Левашов, перешедший из трилогии в отдельную повесть и ее заглавие.

Идет военное время, а вместе с ним движется и трилогия. Сколько всего произошло, с тех пор как мы открыли ее первую страницу. И вот уже Таня, маленькая докторша, едет дорогами разгрома гитлеровцев под Сталинградом. «Все, что она видела, сегодня делилось на «наше» и «ихнее». «Наше» было живое, «ихнее» — мертвое. Мертвая проволока, мертвые окопы, мертвые люди в снегу, мертвые брошенные орудия и машины».

Опасный враг, жестокая война, законно наше торжество… Проходит год, и Серпилин полон этим чувством. Вспомним, как он, оставив Таню и Синцова на краю дороги, стоит у реки, закинув руки за спину, и размышляет о ходе операции, ощущает, что он просто счастлив — так славно идут военные дела.

Серпилин погиб, не завершив операции, а самое последнее, чему обрадовался, — известию о Минске: бой на окраинах. Автор дал Серпилину легкую смерть — внезапную, а потому, в сущности, прекрасную, такую, когда человек не успевает ужаснуться мысли о собственном конце. И в этом намеренно или нет, на знаю, но очень явственно обозначено время войны, совсем не то, в какое так трагически умирал генерал Козырев в «Живых и мертвых».

Мгновенно расстался с жизнью Серпилин на страницах «Последнего лета», но как медленно и даже величаво уходит он, да и уйдет ли вовсе из жизни остающихся жить? Какое большое место он занял в судьбе окружавших его людей! Ритм романа в этой главе замедляется, словно бы в шаг траурной процессии. Чутко услышаны все отголоски ухода Серпилина, и этим очень точно угадана наша нравственная необходимость проститься с ним неспешно, в глубоком раздумье. Образ Серпилина — человека, которому суждена в нашей литературе долгая жизнь, — завершен достойно.

В последней части трилогии большое место занимают два персонажа — Ильин и Бойко. Помните, как Ильин говорит Синцову: «Всего немного не поспел ты к красивому бою». Говорит так, по-военному зная, что Синцов поймет, какой смысл вкладывает он, Ильин, в этот эпитет.

«Красивый» — значит достигнута высшая цель всякого боя — разгром противника, «красивый» — значит наших потерь гораздо меньше, чем у противника. «Красивый» — значит исполнено, как задумано, и вовремя приняты решения, каких потребовала менявшаяся обстановка.

«Красивый бой» — надо же сказать так… Ах Ильин, «военная косточка»! Теперь можно утверждать, что без Ильина, младшего лейтенанта, сначала начальника штаба батальона, а потом, уже ко времени Белорусской операции, командира полка, без Бойко, хладнокровного и методичного Бойко, назначенного на пост командарма, не было бы трилогии в том ее замысле, какой окончательно стал ясен только после ее завершения.

Скажем о них обоих мыслями того, чьей оценкой они так дорожили: «Вот они, молодые командиры полков, — подумал Серпилин, с удовольствием глядя на Ильина, который еще летом сорок второго года казался ему прирожденным военным… — Хорошо бы довоевал, и ничем не зацепило».

Многообещающий Ильин и Синцов стоят в нашем сознании на разных этапах единой Отечественной войны. Синцов и его злоключения — сорок первый год. Ильин и его уверенность победителя — год сорок четвертый.

Теперь о Бойко. Вспоминая о его возрасте, Серпилин думает «в эту минуту не о себе и о нем, а о чем-то намного более важном, имевшем отношение не к старости и молодости, не к себе и к нему, а к войне, к армии, ко времени, в которое живем и еще будем жить».

Зоркое наблюдение! Именно в нем, в этом размышлении, Серпилин достигает вершин своей духовной зрелости. Ему и раньше приходилось задумываться над своим возрастом, случалось сопоставлять свои годы с молодостью способных командиров. «Бывало, — пишет автор, — думал он об этом с завистью, а сейчас с другим чувством — с облегчением, что ли, что вот есть в свои тридцать пять лет такие, как Бойко».

Далеко глядит Серпилин. Он истинный сын времени и воспитанник истории. Он живет кровными интересами общества. И в сознании своей общности с делом народа находит источник собственного счастья. Он человек действительный, сущий, не кажущийся. Таковы и его друзья.

Бойко и Ильин не погибли, они дошли до Берлина. И хотя этот путь их остается за чертой трилогии, у нас нет сомнений — так было. Они живы и сейчас. В этих персонажах смогут узнать свою молодость многие военачальники наших дней. Они и сейчас работают в армии, восприняв ее новую технику и новое искусство. И эта наша уверенность оправданна, ибо хотя роман как будто хронологически не дописан, на самом деле он доведен до логического конца.

После смерти Серпилина и всего, что с ней связано в заключительном романе трилогии, могло идти уже только количественное наращивание. Реальный же мир действующих лиц, их связей, весь этот разлив событий вошел в берега. А Ильин и Бойко, именно они, как бы от лица всех людей трилогии, пошли дальше. Пошли исполнять свой долг, под родным знаменем воевать по-военному.

Так и написал свою трилогию Константин Симонов — по-военному. Написал уже в ту пору, когда, как и миллионы людей на земном шаре, стал солдатом мира.

Три тома «Живых и мертвых» стоят на моей полке. На первой странице дарственная надпись:

«Милый Саша! В этой трилогии частично отражены некоторые мысли из твоей, как ты выразился, «статейки». Кроме того, в этой трилогии частично отражены некоторые дорогие мне черты одного из моих старых друзей. Костя. 17—I—73 г.»

Щедро написано. В дружбе он и был щедрым. На мой взгляд, объективной истине тут соответствует лишь то обстоятельство, что в наших долгих, многолетних беседах о войне мы говорили не только на уровне припоминания фронтовых эпизодов, но обсуждали проблемы тактики, оперативного искусства и главным образом воинской психологии. Эта сфера духовной жизни человека резко своеобразна и сложна. Без ее знания трудно, почти невозможно писать о войне.

Симонову вроде бы нравились мои очерки и статьи на военные темы, он говорил мне об этом, и однажды я возразил:

— Ах, да оставь ты, подумаешь — статейка…

Он открыл огонь:

— А ты, оказывается, еще и притворщик. Тогда пиши романы!

— Мои статейки — это мои романы!

— Вот это другое дело.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК