Объяснение в любви, или Несколько справок от имени сердца
1
Порог «Красной звезды» я переступил задолго до начала войны. 23 июня 1941 года на страницах родной газеты была напечатана моя подвальная статья «В бой за Родину». В мае 1945-го — очерки «Русский офицер за рубежом». Между этими датами — многое…
Вспоминаю своих редакционных друзей. Это были храбрые, талантливые люди — нет возможности перечислить их имена. Каждому я шлю душевный привет и горячую благодарность за счастье совместной работы.
В сорок первом году мы отправляли в первую фронтовую командировку еще молодых — или так мне казалось Михаила Шолохова и Александра Фадеева. Хорошо помню время, когда шолоховская «Наука ненависти» была на устах, в сердце всей нашей армии.
Николай Тихонов — человек с лицом свирепого викинга и добрыми, постоянно любопытствующими глазами — жил и работал в Ленинграде все время осады и блокады города. А меня не покидало ощущение, будто он и там, на своей Зверинской, 2, и где-то здесь, на втором этаже старого, источенного древесными жучками особнячка редакции на улице Чехова. Он врос в редакционную жизнь, был неутомим и исполнителен, как солдат-сверхсрочник.
Ну а Петр Павленко, иронический, язвительный и внутренне застенчивый? Он глотал порошки, пилюли, кашлял, кутал шею шарфом, но делал свое дело легко и стремительно. Он боролся со своей болезнью всеми способами, а главное — работой. Писаревский овал его лица с очками в «разночинной» металлической оправе хорошо знали на многих фронтах.
А дорогой мой, бесценный друг Андрей Платонов — веселый схимник и печальный вертопрах, человек мудрого ума и такого ощущения русского слова, что, казалось, он не пишет свои рассказы, а выпевает их из глубины глубин души.
Вспоминаю Бориса Галина — чернорабочего газеты. Он писал очерки, отчеты о митингах, публицистические статьи. Щуря свои близорукие глаза, растерянно переспрашивал человека, читавшего его рукопись: «Неужели вам, в самом деле, нравится?» Ему хотелось писать все лучше и лучше, а я до сих пор не могу забыть один из его первых в военной газете, но уже великолепный очерк «Прощай, 109-й полк», прекрасно раскрывший идею войскового товарищества.
Перед глазами стоит худой, в щеголеватой гимнастерке, похожий на «вольноопределяющегося», Костя Симонов — работник безотказный и веселый.
Высокий, со смуглой матовой кожей чуть продолговатого лица и чуть горбоносый, с хорошо пригнанными ушами, ладно скроенный, он то полнел, то худел, смотря по обстоятельствам жизни, но легко возвращал себе форму статного красивого человека кавалергардского роста.
Как непреклонно он стремился — правдой и неправдой — обогнать других, когда речь шла о командировке на опасный и важный участок фронта, каким он был нежным и заботливым, когда ему казалось, что друг нуждается в поддержке.
Он неожиданно появлялся в редакции вечером, диктовал стенографистке очерк и утром снова улетал на фронт, успевая скоротать ночь с товарищами за столом, где военные харчи причудливо смешивались с разноцветными ликерами Бачевского, трофеями наших войск кампании 1939 года, — из подвалов пустынного тогда клуба писателей.
Обычно начальники дают характеристики подчиненным. Но ведь и подчиненные аттестуют своих начальников. Вот этим сейчас и займемся.
За время моей работы в «Красной звезде» сменилось семь ее главных редакторов. Я их всех отчетливо помню. Они были разными, как пальцы одной руки. Был я молод, энергичен, кажется работал хорошо, и все они меня ценили, но, выражаясь по-военному, со всеми у меня происходили и «бои местного значения». К счастью, сие не повлияло на общестратегическое отношение ко мне в этой прекрасной газете, где царил дух дисциплины и товарищества.
Помню рыжеволосого, веснушчатого бригадного комиссара Барандова. При нем я пришел в «Красную звезду». Вскоре он покинул редакцию, перешел на научную работу.
Его сменил Евгений Арсеньевич Болтин, подтянутый, до синевы выбритый полковник, впоследствии генерал-майор. Он был историком и во время войны возглавлял военный отдел Совинформбюро, имел прямое отношение к составлению сводок, которых так ждали в стране. Человек, как говорили в старину, «светский», сдержанный, в пенсне, слегка грассирующий.
И в редакции и в обращении с иностранными корреспондентами он был одинаково корректен и учтив. Как редактор, он всегда точно знал, чего хотел. Помню, как в большом очерке на историческую тему, в том месте, где я рассказывал об убийстве Лжедмитрия, он аккуратно поставил корректорский значок и вывел на чистое поле оттиска следующее добавление: «Труп его был сожжен, пеплом зарядили пушку и выстрелили в ту сторону, откуда он пришел». С той поры я не знал более точной правки своих сочинений.
Затем к нам пришел корпусной комиссар Владимир Николаевич Богаткин. Мужчина высокого роста и высокого звания, с хрипловатым голосом человека, привыкшего громко приказывать и выступать не только на собраниях, но и на митингах. Он исполнял должность редактора нашей газеты, оставаясь в то же время членом Военного совета Московского военного округа.
Первое его появление в редакции было грозным для меня. Он прошел к себе в кабинет через тот коридорчик, где обычно, налево от комнаты секретариата, висела наша «Звездочка». Он увидел на ее столбцах фотографии двух начальников отделов, двух полковников, Ризина и Коломейцева, с пририсованными туловищами, в балетных пачках, с ножками балерин. Кто они такие, редактор узнал из подписи, односложно приказал: «Убрать!» — и проследовал дальше. Через три минуты меня, как редактора стенгазеты, вызвали к нему. Он спросил:
— Кто вам поручил делать из полковников балерин?
Я принял положение «смирно» и ответил:
— Сатира и юмор, товарищ корпусной комиссар. Жанр дружеского шаржа.
— Садитесь. — Это прозвучало скорее приказанием, чем любезным приглашением. — Садитесь и расскажите мне последовательно ход редакционного процесса.
А это уже было совсем другим делом. Я мгновенно понял, что новый редактор — великолепный, умный человек, и рассказал ему о порядке работы редакции все, что и сам бы захотел об этом узнать, если бы не знал ничего. Когда я уходил, он вызвал адъютанта и сказал: «Вернуть газету на место!» Через час он созвал всех начальников отделов и сказал:
— В вашем деле я ничего не понимаю. Прошу всех помогать. — Добавил еще несколько коротких фраз и: — Вы свободны!
Все мы влюбились (если допустим этот глагол в армии) в Богаткина с первого взгляда, и девиз «Не подведем Богаткина» руководил нашей деятельностью. При нем я вступил на поприще литератора-международника: он послал меня в первую поездку за границу — в 1939 году.
С начала войны, чуть ли не на третий-четвертый ее день, в газете появился новый начальник — дивизионный комиссар Давид Иосифович Ортенберг-Вадимов. Он был бесспорно талантливым редактором-организатором. С его приходом все работники начали передвигаться бегом. Худощавый, сутуловатый, он сам перебегал по кабинету подпрыгивающим аллюром, делая одновременно несколько дел, без видимого ущерба для каждого из них, — диктовал указания фронтовым корреспондентам, беседовал с вызванным работником и заглядывал в рукопись передовой статьи, которую я правил на высокой конторке, получая в этом хаосе его отрывистые замечания.
Тому, кто просто тянул служебную лямку в газете, а не искал в ней возможности для творческой работы, было трудно с Ортенбергом. Остальным — трудно, но интересно. В эти первые годы войны накапливался важный опыт работы газеты. В июле 1943 года он поехал на фронт и был назначен начальником политотдела армии.
На его место пришел генерал-майор Николай Александрович Таленский. Добродушная улыбка постоянно цвела на его полном лице. Живот, называемый его владельцем «социалистическое накопление», приятно круглился под генеральским кителем. Сказать по правде, внешне он походил на диккенсовского мистера Пиквика, особенно в моменты, когда, благодушно сощурившись, произносил: «Уйдемте, дорогой Александр Юрьевич, от зла и сотворим благо».
Широко образованный, знаток военной истории, он стал затем начальником военно-исторического отдела Генерального штаба и редактором журнала «Военная мысль». Мы с ним были дружны, встречались и вне редакции. После войны, когда я в «Литературной газете» стал редактором иностранного отдела, мы, к обоюдному удовольствию, продолжали видеться. Он стал непременным участником весьма важных в международной жизни Пагуошских конференций.
Полной противоположностью Таленскому был новый редактор — генерал-майор Илларион Яковлевич Фомиченко, политработник из Ленинградского военного округа. Он был человеком брутальным, не терпел возражений, и, прежде чем освоил особенности редакционной работы и жизни, прошло не мало времени. А на первых порах случались недоразумения.
Однажды во время летучки выяснилось, что неприятный «ляп» в газете произошел по вине самого редактора, не пожелавшего посоветоваться с начальниками отделов. Я и заметил на летучке, как мне казалось, дипломатично: нельзя все решать самому, вон и товарищ Сталин собирает колхозников, чтобы посоветоваться. Свое заключительное слово редактор начал так: «Тут колхозник Кривицкий говорил…» В конце летучки я встал и, обращаясь к Фомиченко, отчеканил: «Я не колхозник, товарищ редактор, но и вы не Сталин». Все замерли. Потребовалось время, чтобы «осмыслить» происшествие, не крамолу ли я высказал — имя было названо как-то не по форме. Я и сам смутился. Генерал посмотрел на меня растерянно и удивленно и в конце концов неожиданно произнес: «Это правильно!»
Только так и можно было разрядить ситуацию, ибо дальнейший спор на эту тему был уже невозможен. Кстати, одну из своих наград — орден Отечественной войны 1-й степени — я получил по представлению Фомиченко.
После него редактором газеты назначили Василия Петровича Московского. Его я хорошо знал и раньше, когда он руководил газетой «Сталинский сокол». У него во время войны служил Сергей Михалков, и, помню, редактор рекомендовал автора «Дяди Степы» в партию, Мы часто встречались втроем во внеслужебное, как говорится, время. Московский был свой брат, журналист, и при этом ничего не проигрывал как начальник, вел газету твердо и уверенно. После войны он работал в ЦК КПСС, а потом был послом в Корее.
Да, все эти люди, непохожие друг на друга, были крупными личностями. Ни один из них не разрушал того, что сделал предшественник. Традиции, накопленные «Красной звездой», хранились и обогащались. Потом, когда мелкие огорчения, без которых не обходится ни одна работа, ушли в прошлое, у меня осталось чувство благодарности к каждому из них, ко всем моим прекрасным товарищам по «Красной звезде». Годы в этой газете считаю лучшими в своей жизни и благодарен судьбе за то, что они были.
А потом, когда меня уже не было в редакции, к руководству газетой пришел Николай Иванович Макеев, ныне генерал-лейтенант. И опять газете повезло. Человек он точный, обязательный, знающий цену боевым традициям и, как его предшественники, глубоко партийный. При нем начались ежегодные сборы ветеранов газеты, ее авторского актива разных времен.
И вот однажды, вскоре после войны, пришло мне в голову собрать всех своих старых редакторов-друзей в отдельный кабинет, скажем, «Арагви», провозгласить небольшой тост в их честь и послушать, о чем у них пойдет разговор между собой.
Теперь я скажу так: хорошие идеи нужно осуществлять без задержки. Что-то мне тогда помешало — то ли поленился без проволочек воплотить в жизнь задуманное, то ли что другое. Когда мысль о встрече стала возвращаться ко мне все чаще и чаще, я вдруг понял, что осуществить ее уже нельзя — не собрать кворума. Иных уж нет… И очень жалею, что ничего не получилось…
Время идет… «Старичков» уже не осталось в редакции. Другие люди работают в «Красной звезде». Так и должно быть. Не раз спорили мы: когда труднее делать газету — в мирное или военное время? Хорошую газету — всегда трудно!
Думаешь: ну а если бы случилось так, что время потребовало твоей работы в газете, пошел бы ты в «Красную звезду»? Еще бы! Если б взяли, конечно.
2
Жизнь все-таки бежит быстро. Наблюдение не новое. Но каждому здесь суждено быть первооткрывателем. Еще вчера я считал Константина Симонова молодым. Еще позавчера мы с ним бродили по разрушенному Берлину, а третьего дня летели вместе на фронт. Еще вчера я встретил его на редакционном дворе, и он ревниво сказал:
— Летели через линию фронта? Везет же людям! Ну, что там, в Брянских лесах?
А я ответил:
— Уу-у, завидущие глаза!.. Все ему мало! На Рыбачьем десантировался, на подводной лодке в Севастополь ходил… Чуть где загорелось — он уже там. И все мало!
Отчетливо помню каждое слово. Да и познакомились мы с Симоновым недавно, вот только что, — еще шли бои у рыжих барханов Халхин-Гола, затихало Баян-Цаганское побоище.
Все это было вчера, позавчера, недавно. Но, оказывается, с той поры уже прошло… Это, конечно, смешно, то, что я сейчас скажу, но мне не верится — неужели уже почти сорок лет? Не случилось ли какой путаницы в механизме времени?
За последние годы так много писали о разных принципах его отсчета. Для землян оно течет быстрее, чем для межпланетных путешественников. Справедливо ли это? Не натворил ли тут чего-либо Эйнштейн? Что-то с некоторых пор действительно время несется вскачь…
Нет, все точно, как всегда. Просто стареет наше поколение, и само же удивляется этому. То и другое естественно. Но в этой естественности есть все же извечная странность, которую каждый постигает в одиночку.
Знаете ли вы, как трудно и важно писателю найти свою тему? Симонов ее не искал. Она его нашла сама: война. И прежде чем стать его темой, она стала его жизнью. Любить войну немыслимо, бесчеловечно. Кто может примириться с горем? Любить можно его преодоление. Война — горе. Армия — ее преодоление. Она — меч страны, желающей мира. Ей — наша любовь. Симонов любил Советскую Армию. Он знал ее снизу доверху. Он сам ее частица. Он был на войне с первого до последнего дня. Он до последнего дня жизни писал о войне, все о ней и о ней.
На войне Симонов был храбр и тверд. В писательском труде — упрям и честен. Счастливым может быть поэт, чье стихотворение, как «Жди меня», заучивали миллионы людей. Счастлив драматург, чья пьеса пользовалась таким успехом, как «Русские люди». И очеркисту не грешно гордиться торопливыми записями в полутемных блиндажах, если они стали одним из классических очерков войны, таким, как «Июнь — декабрь 1941 года». И критику не пришлось бы сегодня краснеть за свою статью, подобную той, что была напечатана 14 апреля 1951 года и называлась «О доброжелательстве». А ведь все это, как и многое другое, создано одним автором.
Счастлив ли был сам Симонов? Не знаю. Многие утверждают: у художника нет подлинного счастья. Пока он пишет, им овладевают сомнения, неуверенность, иногда отчаяние. Когда произведение увидело свет, он думает уже о другом, лучшем, более совершенном, о том, которое еще не написано. Кто-то назвал писательский труд каторгой. Но ведь она добровольна. Значит, сладостна? Конечно. Но и тяжка. Одно думаю: если писал Симонов сравнительно легко, то жил трудно.
Десятилетия его литературной работы прошли на виду у всех. Волосы его побелели. Темная тень подчеркнула глаза. В дни его шестидесятилетия я писал: «И все-таки у Симонова многое и многое впереди. Энергии ему не занимать ни у кого. Планы большие. Талант не истощается временем, но крепнет. Что же теперь главное? Да все оно же, здоровье! Вот я и говорю: «Здравствуй, старый товарищ!»
Теперь у него впереди только то, что он успел написать…
Долгие годы мы дружили с Константином Симоновым, почти два десятилетия проработали вместе. Сначала в военной газете «Красная звезда», потом в журнале «Новый мир», затем в «Литературной газете» и вновь в том же журнале. Много всего и всякого пережили вместе, многое видели сообща, о многом переговорили.
Деловых споров у нас было сколько угодно, но они ни единого раза не кончились ссорой, хотя бы и временной, даже удивительно. В конце концов вырабатывалась общая точка зрения. Осадок разногласий не успевал достигнуть сколько-нибудь опасной концентрации, растворялся юмором, шуткой. Работали, как песню пели, дружно и весело.
Симонов дорого ценил острое слово. Он не был таким мастером искрометных реплик, как Павленко, или таким виртуозом-рассказчиком, как Тихонов. Его стихией скорее был юмор подводный, когда весь какой-нибудь диалог в его режиссуре складывался как комическая сцена. Тут было нечто от драматургии. Сам он острил с забавной подготовкой. Прежде чем произнести остроту, он выводил ее на стартовую площадку серией предварительных усмешек и междометий.
Георгий Мокеевич Марков рассказывал мне, что на заседаниях секретариата Союза писателей он не раз получал от Симонова смешные записки. Вот одна из них. Сначала адрес на свернутом по-солдатски треугольнике:
«Г. М. (лично, доверительно)». Затем следует текст: «Отец! Поскольку докладчик столь исчерпывающе все осветил и исчерпал все то, что мог исчерпать, включая наше терпение, предлагаю уже больше ничего не доисчерпывать и распустить секретариат на обед… Это в шутку, а всерьез — отпусти после (выступления) Айтматова. Нужно кое-что сделать…»
На эту записку Марков в полном согласии с духом обращения к нему — «Отец» — ответил: «Ступай, сынок!»
Раз уж зашла речь о такой переписке, расскажу и о нашей дружеской почте на одном из затянувшихся совещаний. Симонов сидел напротив меня и, склонившись над широким блокнотом, делал какие-то записи. «Ах, сатана, — подумал я, — неужели и тут сочиняет? Интересно, что именно — страничку прозы или стихотворную строфу?»
Время от времени я посматривал в сторону Симонова, но на челе его высоком не отражалось ничего, во всяком случае, попытка визуально определить жанр, в котором он сейчас работал, мне не удалась. Наконец он поднял голову, наши глаза встретились, и, неожиданно подмигнув, он протянул мне несколько листков. Там не было ни прозы, ни стихов, а только профили нескольких лиц, сидевших в зале, забавно шаржированные, исполненные энергичным пером. А на отдельном листке стояло:
«Как полагаешь, могу ли я на основе представленных работ выписаться из Союза писателей и вписаться в Союз художников? Жду ответа. К.»
Я протянул через стол клочок бумаги с ответом:
«Поскольку ты одинаково плохо пишешь и рисуешь, советую вписаться в Союз архитекторов. С.»
Он опять застрочил и прислал записку тем же маршрутом: «Я только сейчас понял, что начальные буквы наших имен — К и С — образуют название одной небезызвестной жидкости («КС» — старая популярная марка грузинского коньяка. — А. К.). Не принять ли нам это совпадение как перст, указующий на характер желательной деятельности после совещания?» Меня не нужно было долго уговаривать, и я написал наискосок по листу наподобие резолюции: «Принять!»
Юмор его был беззлобным, даже не насмешливым. Конечно, благороднее всего острить на свой счет (мне это не всегда удавалось, прихватывал и других).
Как бы я определил очарование этого человека для себя? Постоянно напряженная работа мысли в сочетании с постоянной готовностью к озорству. (В последние годы это второе его свойство, увы, уходило куда-то прочь.) О его развитом чувстве долга я еще скажу. Он уважал в человеке достоинство и готов был в случае необходимости помочь его защитить. Он старался быть справедливым в суждениях о своих недругах и даже особенно беспристрастным. Намеренно заниженные оценки лично ему несимпатичного человека не приносили ему удовлетворения. Такую необъективность он расценил бы как свою слабость. Он был доверчив. Иногда этим пользовались люди, похожие на рыб-прилипал, которые «сопровождают» сильных и крупных хозяев морских пучин.
Симонов обладал необычайно развитым чувством долга. Он хотел быть точным, обязательным. Он не забывал сегодня того, что обещал или сказал вчера. Он никогда, по крайней мере в наших отношениях, не стремился «казаться». Он был естествен и оставался самим собой в очень сложных перепадах жизни. В его представлениях я никогда не находил низменно-эгоистической основы, в заблуждениях — упрямства.
Он не был безгрешен. Случалось ему ошибаться и в личных отношениях и в общественной сфере. Но так как он был начисто лишен фанаберии, вздорности, то и ошибки эти он преодолевал, хоть и не без труда, но решительно. Он был человеком открытым, правда, чья-то «душа нараспашку», да еще навязываемая другому, или пустая словоохотливость были ему чужды и неприятны.
Я превыше всего ценю в людях развитое чувство долга. И если возможно самому признать в себе какое-либо достоинство, то хотел бы выбрать именно это. Мне кажется, что Симонов доводил его до педантизма, и коли наши недостатки суть продолжения наших же достоинств, то Симонов, беря на свои плечи сверхповышенные обязательства, очень часто, слишком часто, иногда месяцами и годами загонял себя в форменный цейтнот.
Подозреваю, что он и не мог иначе, а то, что я здесь назвал педантизмом, на самом деле выражало издержки того чувства долга, которое ставило перед ним все новые и новые задания, не давая буквально ни отдыха, ни срока, а в конце концов уже наперекор его реальным силам и даже практической необходимости.
Было такое время, когда его общественные и литературные обязанности сузились. Он перестал активно работать в Союзе писателей, ушел из редакции «Нового мира». Ну, думал я, нет худа без добра: теперь Симонов наконец завершит роман, отдохнет вволю.
Ничего подобного! Все осталось по-старому. Он читал горы чужих рукописей, отвечал на каждое из бурного потока писем, вливавшегося в двери его квартиры, хлопотал по разным делам знакомых и незнакомых.
3
Когда-то давно, когда Симонов еще жил на Ленинградском шоссе, возле Беговой, он купил себе в комиссионном магазине новенький бухарский, видимо, заказной халат. Роскошь этого одеяния, располагающего к восточному «кейфу», дремотным, неторопливым размышлениям о бренности земного, вызвала во мне почтение. Но пока я благоговейно разглядывал его загадочный узор, в кабинет хозяина было внесено приобретенное там же, где и халат, глубокое кресло, похожее на то, в котором покоил себя старик Джолион из «Саги о Форсайтах».
— Что все это значит? — спросил я, пораженный.
— Ничего особенного. Я внял твоим призывам и создаю себе условия для отдыха.
Он снял пиджак, надел халат и погрузился в пружинную бездну почти двуспального кресла. При этом он еще обернул ноги старым пледом и закурил трубку.
— Ну как? — спросил Симонов, весьма довольный соединением традиционных аксессуаров классической безмятежности со своим намерением предаться отдохновению.
— Неслыханно! Висячие сады Бомбея, комната отдыха матери и ребенка, Бахчисарайский фонтан, — я щедро комментировал всю эту картину роскошного «кейфа».
Симонов окутал себя облаком табачного дыма. С некоторым трудом, как мне показалось, навел на лицо сонно-мечтательное выражение и, фальшиво зевая, посоветовал:
— А на твоем месте я бы поработал. Вон на столе лежит толстенная рукопись. Пока я пообнимаюсь с Морфеем, ты бы ее почитал, нечего бездельничать.
Мы только-только заехали к нему после трудного рабочего дня, и у меня были другие планы.
— Сколько же ты намерен спать? — Я начинал уже серьезно верить в его желание дать себе вечернюю передышку.
В это время зазвонил телефон. Я протянул к нему руку. Но Симонов меня опередил. Одним движением, еще не зная, кто звонит, он отбросил плед, скинул халат и снял трубку.
— Слушаю… Нет, почему же, можно и сегодня. Жду с рукописью. — И, обратившись ко мне, вполне удовлетворенно заметил: — Вот видишь, разве тут посидишь в халате. Устаревшая форма одежды!
— Ну не такая уж устаревшая. — Я пытался спасти идею его отдыха, хотя бы и в старозаветных формах. — Нисколько не устаревшая. Правда, не уставная. А альбомах и описаниях формы одежды русской армии, составленных профессором Висковатовым, халат не значится.
— А поэтому и нам он не нужен, — забраковал свою покупку Симонов и присовокупил: — А все-таки я славно отдохнул и даже как-то посвежел. Можно заняться делом.
Роскошный халат некоторое время висел распластанный на стене кабинета хозяина, как декоративное украшение, потом исчез. Наверно, был кому-то подарен.
В тот вечер, хорошо помню, мы долго занимались делом, потом и «не делом». Расстались, как это часто бывало, на рассвете. А ведь в семь утра его ежедневно и неукоснительно будила старая стенографистка Муза Николаевна, и он вставал, чтобы еще до завтрака «посочинять» часа три — не меньше.
Потом долголетним помощником и правителем «канцелярии» Симонова до последних дней его жизни была Нина Павловна Гордон. Она, быть может, лучше, чем кто-либо другой, знает, какую гору дел сворачивал он ежедневно.
Так бывало, вместе работали днем и вечером, сообща обсуждали жизненные проблемы, отдыхали и развлекались, примерно в одно и то же время ложились спать. Проходил месяц — и Симонов давал читать свою новую пьесу. Когда он ее написал? Ведь был все время на глазах! А вот рано утречком и написал, когда ты еще спал сладким сном.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК