Игорь Кохановский НАЧАЛО
В этих заметках я не буду касаться тех неправильностей и надуманностей (а то и чистого вымысла) людей, работавших или встречавшихся с Володей. Бог с ними и с их бессознательными заблуждениями или самоуверенной фантазией. Одна оброненная в телефильме Н. Крымовой и А. Торстенсена как бы в шутку фраза Марины Влади о том, что Володя был и таким, как один из героев его песен, «врун, болтун и хохотун», смывает тот «хрестоматийный глянец», который наводят на него многие вспоминающие. Володя был слишком сам в себе, несмотря на всю явную открытость, распахнутость и доступность — качества, которые зачастую были лишь своеобразным щитом для всего сокровенного, очень личного, а потому свято оберегаемого. И надо было действительно, как говорится, пуд соли (и не один) съесть с ним вместе, чтобы узнать его настоящего. Около двадцати лет моя и его жизни шли тесно бок о бок и только где-то с 1970 года стали расходиться в стороны. Но речь не об этом.
Литературой, в частности поэзией, мы увлеклись в 10-м классе. Причем увлеклись серьезно. Узнав от учительницы о существовании В. Хлебникова (помню, нас совершенно потрясла строчка «Русь, ты вся — поцелуй на морозе»), И. Северянина, Н. Гумилева, А. Ахматовой, М. Цветаевой, Б. Пастернака, Саши Черного, И. Бабеля, мы ходили в читальный зал Библиотеки им. В. И. Ленина, брали там книги этих писателей, читали, что-то выписывали, потом заучивали.
Однажды Володя принес в школу тоненький сборничек Саши Черного, и нам так понравилось стихотворение «Обстановочка», что мы тут же накропали что-то, подражая бытовизмам и аллитерациям Северянина: «Я сжимаю тебя, обожая, жар желанья зажегся в груди…» Помню, там была рифма «бигуди», но всего остального и о чем шла речь сегодня (к счастью!) не помню.
Потом как-то раз на несколько дней к нам попала книжечка стихов Н. Гумилева, из которой мы кое-что выучили, в частности «Капитанов» и «Рабочего», это я помню точно. А когда Володя где-то достал сборник рассказов И. Бабеля и книжка эта была у нас почти месяц, мы под очарованием одесских рассказов стали говорить «языком» Бени Крика и Фроима Грача, к месту и не к месту вставляя «потому что у вас на носу пенсне, а в душе осень», «пусть вас не волнует этих глупостей…» и т. д., и т. п. Спустя много лет я понял, как много из всего прочитанного и заученного в то время, пропущенного потом через свое мировосприятие отозвалось в песнях Володи. Гумилевский «задумчивый жираф», к примеру, стал прототипом «героя» песни «В желтой жаркой Африке», а бабелевская строчка «чую с гибельным восторгом» почти полностью вошла в небольшой шедевр под названием «Кони привередливые». Но все это будет потом. Тогда же нам действительно «жизнь представлялась зеленым лугом, по которому бродят женщины и кони», а увлечение словесностью подталкивало на робкие попытки сочинить что-то самим. Сначала это были какие-то дурацкие эпиграммы друг на друга или на наших одноклассников. Но в последний школьный день, в день «последнего звонка», нам взбрело в голову написать что-то вроде «отчета» за десятилетку, написать о школьной жизни и обо всех наших учителях, и мы за четыре урюка накрюпали шуточную поэму аж в двадцать онегинских стрюф. К сожалению, «творение» наше потерялось, но из запомнившихся мне отрывков приведу здесь одну строфу, связующую. Володя ее написал, чтобы соединить написанное нами порознь.
Ну что, читатель, ты скучаешь?
Проста за то, что юмор плох.
Но ты, наверно, замечаешь,
что я старился так, как мог.
Но рифмы будто бы стрекозы
летят, и, очевидно, прозой
я скорю заменю свой стих.
Но что же это я затих?
Рассказ, друзья, сейчас на спайке,
хочу, чтоб было вам смешно.
Смеяться, право, не грешно,
как говорит Аркадий Райкин.
Итак, любезные друзья,
рассказ свой продолжаю я.
Потом мы поступили в один институт — МИСИ им. В. В. Куйбышева. Но Володя проучился в нем только первый семестр.
«Поворотным пунктом» в решении уйти из этого вуза стала ночь под Новый, 1956 год. Встретить наш самый любимый праздник на этот раз мы решили весьма своеобразно: засесть на кухне у Володи на 1-й Мещанской и сделать чертежи, чтобы сдать их 2 января и получить зачет по черчению. В противном случае к экзамену по химии 3 января нас не допускали.
Мы купили бутылку шампанского — все-таки Новый год, — запаслись кофе, чтобы отгонять сон, и взялись за дело.
В полночь мы откупорили шампанское, наполнили бокалы, чокнулись, сказали «с Новым годом!» и, едва пригубив, опять засели за чертежи.
Где-то к двум часам закончили чертить. Спать от усталости даже не хотелось. Решили сварить кофе и допить шампанское. Будучи очень раздосадованные такой «встречей» Нового года, мы предпочитали не говорить об этих злосчастных чертежах и как бы не замечать их. Допили шампанское, выпили по чашечке кофе, закурили. И тут только я посмотрел на то, что вычертил Володя. Сдержать смех было просто невозможно. На последнем из восьми форматов, на которые был разделен чертежный лист, должны были быть образцы всех шрифтов, употребляемых в черчении. Идиома «как курица лапой», казалось, нашла еще одну графическую интерпретацию в исполнении Володи. Он тоже засмеялся, но как-то грустно, словно впервые увидел свое творение со стороны. Потом стал медленно-медленно поливать свой чертеж остатками туши.
— Все. Буду готовиться, еще есть полгода, попробую поступить в театральный. А это — не мое…
Он поступил в Школу-студию МХАТа, и так как там учатся только четыре года, то мы одновременно закончили каждый свой вуз. Володя был принят в Театр им. А. С. Пушкина и тут же уехал в Ригу на летние гастроли. Через несколько дней он позвонил мне и спросил, не хочу ли я приехать — можно прекрасно отдохнуть на Рижском взморье. Свободного времени у него навалом (всего три ввода в малюсенькие роли), так что будем купаться и загорать от души. Я согласился и через день выехал в Ригу.
Володя и еще несколько молодых актеров (двое или трое из его студийной группы, тоже приглашенных в этот театр) жили в гостинице «Метрополь», на первом этаже которой был очень уютный небольшой ресторан. Почти каждый вечер мы скромно ужинали там (денег у нас было в обрез), но засиживались частенько допоздна, когда музыканты уже прекращали играть и, собрав свои инструменты, освобождали сцену. Вот тогда-то начиналось для нас самое интересное.
Однажды Володя попросил разрешения у метрдотеля «побренчать» на пианино, тем более что ресторан к тому часу был уже полупустой. Тот разрешил. Но прежде, чем рассказать, что произошло затем, небольшое отступление.
Нельзя сказать, что Володя «умел играть на пианино» в привычном понимании этого слова. Но делал он это часто и самозабвенно, отрешаясь ото всего вокруг. Напевая какой-то мотив, он аккомпанировал себе, т. е. «брал аккорды», и мог так сидеть за пианино часами. Зачастую он просто дурачился — пел какие-то смешные, а то и совсем идиотские песни типа «Придешь домой, махнешь рукой, выйдешь замуж за Васю-диспетчера, мне ж бить китов у кромки льдов, рыбьим жиром детей обеспечивать» или что-то Вертинского (которого мы оба очень любили), но опять-таки пел не всерьез, а как-то занятно переиначивая его (помните эпизод из фильма «Место встречи изменить нельзя», где Жеглов-Высоцкий поет «Где вы теперь, кто вам целует пальцы?»). Когда он приходил ко мне (у нас было пианино), то сразу садился и начинал что-нибудь «бренчать». А так как со второй половины пятидесятых мы буквально заболели джазом, то «бренчания» Володи с некоторых пор стали не чем иным, как вольным переложением популярных джазовых песен. Любимым нашим певцом в то время был Луи Армстронг. И Володя стал петь «под Армстронга»… Сначала робко, как бы нащупывая верную интонацию и тембр, потом все смелее и смелее. И наконец он достиг таких вершин имитации, что начинало казаться, будто поет знаменитый негритянский трубач. Притом, надо сказать, что Володя не просто не знал английского языка, а абсолютно не знал его, ни единого слова, кроме «йес» (в школе, а потом и в Школе-студии МХАТа он учил французский). Но как имитировал! Люди, знавшие язык, в первый момент терялись и не могли ничего понять: вроде бы человек поет по-английски, и в то же время невозможно уловить ни слова. И когда наконец до них доходило, в чем, дело, смеялись до слез.
Женившись на Марине Влади, он не только выучит французский, что будет, видимо, не так трудно, имея все-таки за спиной школьное и студийное знакомство с этим языком, но осилит и английский. Но все это будет потом, много позже. Сейчас же я вернусь в лето 1960 года, в Ригу, в гостиницу «Метрополь».
Итак, метрдотель разрешил «побренчать». Володя поднялся на эстраду, сел за пианино, взял пробно несколько аккордов и запел «Кисс оф файэ», один из шлягеров Армстронга. Мне все это было знакомо, и я скорее машинально, чем намеренно, стал наблюдать за залом. А в зале происходило следующее. Люди за столиками сначала перестали «выпивать и закусывать», потом перестали разговаривать, а потом в ресторане наступила тишина, как в зале консерватории. Официанты застыли там, где их застало пение, сидевшие за столиками развернули свои стулья так, чтобы удобнее было слышать и видеть, мы, подыграв общей реакции, сидели молча, улыбались, но тоже не переговаривались и даже прикладывали палец к губам, если кто-то что-то хотел сказать. Когда он закончил, ресторан разразился аплодисментами, как на удивительном концерте. Володя лишь на миг растерялся от такой «реакции зала», но тут же сделал жест, мол, «не надо оваций» и, улыбаясь нам, снова запел что-то «под Армстронга». А когда примерно через полчаса он встал и собрался спуститься со сцены к нам, эстраду окружило несколько человек, каждый кричал что-то свое, называл какие-то песни, имена каких-то певцов, короче, его «не отпускали»… Володя был явно польщен и согласился еще на «один номер». Потом повторилось то же самое, и кто-то из ресторанных завсегдатаев даже протягивал неуклюжий по нынешним понятиям лоскут тогдашней сторублевки. Володя понимающе улыбался, но неумолимо мотал головой, вежливо отвел руку с деньгами, сказал «на сегодня — все» и, наконец, оказался за нашим столиком.
В дальнейшем, когда Володя и наша компания только появлялись в дверях ресторана (сам ресторан находился как бы в полуподвальном помещении, и от дверей шло несколько ступенек вниз, к столикам, так что любой входивший был сразу всем виден), официанты начинали бегать быстрее, напоминая кадры старой кинохроники, чтоб к тому моменту, когда «начнется концерт», работа уже не отвлекала от удовольствия слушать необычного певца.
Написав последнее слово, я вдруг поймал себя на мысли, что оно к Володе не имеет, пожалуй, прямого отношения. Он всегда исполнял, играл песни, а не просто пел. В то время, о котором я пишу (да и позже, считай, до осени 1961 года), своих песен у него еще не было, и, казалось, ничто не предвещало их появления. Больше того, на втором или третьем курсе, уж не помню точно, в школе-студии решили устроить «капустник». Как-то Володя приходит ко мне (я жил на Не глинной, в доме, где когда-то были администрация и номера Сандуновских бань, это в 5–7 минутах ходьбы от Художественного театра, то есть от школы-студии, поэтому мы виделись почти ежедневно, а то и по нескольку раз на дню, иногда он забегал ко мне и между репетициями) и говорит, что вот, мол, у них будет «капустник», он что-то хотел написать смешное, но ничего у него не выходит. Может, у меня получится? Я сказал: «Попробую». А через день написал ему куплеты Чарли Чаплина, которого Володя очень любил «показывать» и делал это удивительно похоже и смешно: походка, жесты, мимика, выражение глаз — все это игралось так, что без усиков и тросточки сходство было поразительным. Ну а в гриме и костюме (ему достали даже чаплинский котелок) этот номер в «капустнике», без всякой ложной скромности, стал центральным. Тем более что тема куплетов была для студентов Школы-студии МХАТа, что называется, животрепещущей. Дело в том, что сниматься в кино им разрешали, если я не ошибаюсь, только на последнем, четвертом курсе или начиная с третьего, точно не помню. А так как стипендия была мизерной, то заработать отнюдь не лишние деньги (в молодости, по-моему, лишних денег вообще не бывает), да еще и попробовать свои актерские силы в кинематографе каждый студент был, понятно, не прочь. Но руководство студии считало, что кино может испортить еще не до конца «вылепленную» актерскую индивидуальность. Посему исполнение Володей куплетов, высмеивающих подобное положение дел, приняли на ура.
Итак, своих песен пока не было, но зато как исполнялись те, что мы пели тогда! Что пели?.. Пародии на блатные песни. Ну и, конечно, Вертинского. Это на первый взгляд странное соседство «блатной» романтики и изысканно-элитарных тем на самом деле прекрасно оттеняло и дополняло друг друга, так как в первой просто не могло быть того благоговейного и в то же время порой немного снисходительного отношения к женщине, которое у «бедного маэстро» чувствовалось чуть ли не в каждой песне и которое так импонировало нашему восприятию прекрасного пола в те далекие годы. Кстати, «пели» тоже не совсем точное слово для нашего круга, который начинал уже складываться. Конечно же, мы просто веселились, как веселятся в молодости, просто валяли дурака, не придавая абсолютно никакого значения всем этим «уркам», «шалманам» и прочим словечкам, от которых требовалось, чтобы они были посмешнее да позаковыристее (оговорка эта для слишком «серьезных», готовых видеть в подобных песнях опасности для «формирования мировоззрения молодых людей»). Из песен, кем-то принесенных, приживались лишь те, что вписывались в наше тогдашнее беззаботное, шальное, гусарское времяпрепровождение. Любая песня скорее разыгрывалась, чем пелась, или кто-нибудь старался подыграть поющему каким-то словом, репликой или вопросом. К слову, о поющих. Их было двое: я и Володя. Первое время (до появления Володиных песен) — главным образом я, так как лучше аккомпанировал на гитаре, а Володя ее только осваивал. Теперь — кто такие «мы». «Наш тесный круг» начал складываться еще в школе. Помимо нас двоих, из нашего класса был еще Володя Акимов, из других параллельных десятых — Яша Безродный и Аркадий Свидерский и еще двое-трое, отошедших от нас вскоре после окончания школы. Названные же держались вместе довольно долго.
Двумя классами старше в нашей же школе учился Анатолий Утевский, или Толян, как мы его звали. Жил он в том же доме напротив (наискосок) школы, в котором жил и отец Володи. Так что не только по школе, но и по дому они знали друг друга. Толя был из тех, к которым в определенном возрасте всегда тянет как к старшим. Он принадлежал к «золотой молодежи» Москвы середины пятидесятых, бывшей тогда для нас недоступной и, казалось, загадочной. Естественно, мы пытались подражать представителю «молодого авангарда» хотя бы узкими брюками, прической «под Тарзана» и ботинками на толстой подошве. Ну, а когда мы прочли в одной из центральных газет фельетон «Плесень», «бичевавший» некоторых приятелей Толяна за «порочный» образ жизни (вся «порочность» которого заключалась в том, что они танцевали буги-вуги и многие вечера проводили в «Коктейль-холле» — ныне кафе «Московское» на улице Горького, называвшейся в молодежной среде тогда Бродвеем), он в наших глазах вообще превратился в легендарную личность. Увы, то были годы, когда ширина брюк и модная прическа отождествлялись с чуждым нам мировоззрением, а придерживавшихся подобного «стиля жизни» называли презрительно «стилягами». Толян тоже был «стиляга», отчего авторитет его у нас только вырос.
В одном доме с Толей Утевским жил и его тогдашний друг Лева Кочарян. Ко времени, когда мы с Володей кончили вузы, Толя уже работал следователем (он окончил юридический), а Кочарян «ушел» в кино и уже успел попробовать себя в качестве помощника режиссера в картине Сергея Герасимова «Тихий Дон». Видимо, тогда Лева подружился с Артуром Макаровым, приемным сыном Герасимова и Тамары Макаровой. Артур — теперь прозаик и сценарист, автор нашумевшего в свое время рассказа «Домой», опубликованного в юбилейном, 500-м номере «Нового мира», — и Лева стали вскоре очень близкими друзьями, а через звено Утевский — Высоцкий к ним вскоре присоединились и мы с Акимовым. Так «замкнулся» и образовался тот «тесный круг», в который «не каждый попадал».
Душой этих сборов как-то само собой стал Володя Высоцкий. Более веселого, остроумного балагура, рассказчика, скомороха, чтоб только бы нам всем было не скучно, я в жизни не встречал. Откуда он брал и приносил нам все эти байки про Костика Капитанаки или про Марио Дель Монако, уже не говоря о бесконечных анекдотах и каламбурах, никто никогда не мог понять. А чего стоил хотя бы его коронный этюд, когда он на улице разыгрывал «серьезного» сумасшедшего, разговаривающего с фонарным столбом. Притом «держал» публику он до тех пор, пока вокруг него (мы стояли чуть в стороне, как бы тоже зрители, чтоб не испортить «роль», чтоб он не засмеялся) не собиралось человек 30–40 или пока какой-нибудь бдительный страж порядка не раздвигал толпу, чтобы выяснить, в чем дело. Тогда Володя говорил нам: «Ну ладно, ребята, пошли», и все собравшиеся, поняв, что их дурачили, взрывались хохотом.
С осени 1961 года Володя стал писать песни. В это время я на месяц примерно потерял его из виду, так как в очередной раз переходил с одной работы на другую, долго что-то не мог найти ничего подходящего, тем более что свою инженерную стезю я тихо ненавидел. А когда мы встретились, он мне спел уже пять или шесть своих песен.
О появлении «на свет» первой, «Татуировки», рассказал мне много лет спустя Володя Акимов. Он с Высоцким поехал провожать на Курский вокзал Инну, жену Левы Кочаряна. Она уезжала в Одессу, где Лева готовился снимать или уже снимал, точно не помню, свою первую и единственную самостоятельную картину «Один шанс из тысячи». Они посадили Инну в вагон, у Володи (Высоцкого) была с собой гитара, и он решил «на дорожку» спеть Инне одну песню, которую, как сказал, сам написал сегодня утром. Спел «Татуировку» и очень сокрушенно посетовал, что никто, кому он уже успел исполнить, не верит, что это написал он (Инна вроде бы сразу поверила), и попросил все рассказать Леве и обязательно подчеркнуть его авторство…
Помню, когда в один из вечеров осени 61-го я услышал «Татуировку», «Красное, зеленое, желтое, лиловое», «Их было восемь», «Город уши заткнул и уснуть захотел», «Что же ты, зараза, бровь себе подбрила» и что-то, кажется, еще из этой серии, я был страшно удивлен. Ведь до этого времени вроде бы ничего не предвещало подобного «взрыва творчества». Да, за год до этого он написал довольно смешную, но так и оставшуюся тогда забавным эпизодом песню о четверке моряков, баржу с которыми почти месяц терзал Тихий океан, а потом их спас американский военный корабль (помните, Крючковский, Поплавский, Федотов и Зиганшин?). Но это, повторяю, осталось почти незамеченным. В основном же писались довольно смешные эпиграммы на друзей типа:
Красавчик, сердцеед, гуляка,
всем баловням судьбы под стать.
Вообразил, что он Плевако,
а нам на это — наплевать.
Это на Толю Утевского, который, став юристом, проходил стажировку на Петровке, 38, и ужасно был горд «черным пистолетом», который ему иногда полагался.
…Итак, Володя стал писать песни, притом лихорадочно, запойно, иногда чуть ли не каждую неделю он показывал нам что-то новое.
Почему же «блатная» романтика, а не что-то другое, скажем, лирика, как у Булата Окуджавы (о котором, кстати, я и Володя услышали чуть позже, где-то в конце 62-го), питала темы первых его песен?
Ну во-первых, потому, что и у Булата Окуджавы, и у Александра Городницкого, и у, скажем, Новеллы Матвеевой все сразу было всерьез. У Володи же поначалу, чтобы только повеселиться и повеселить других.
Во-вторых, я уже говорил о том, что мы пели и до появления Володиных песен, и написанные им стали теперь своеобразным продолжением тех, предыдущих. Почему мы пели такие песни, а не другие? Да потому, что они были тем запретным плодом, что всегда сладок.
Ну и в-третьих. Какой жизненный опыт был у 23-летнего актера, чтобы подсказать ему более «благородную» тематику? Что видел он в жизни? Говоря словами И. Бабеля, «пару пустяков»: школу и вуз. (Опять успокою слишком серьезных: конечно, это не пустяки. Но все-таки этого явно маловато, чтобы писать о чем-то серьезном.)
Ну и конечно, не следует забывать, что Володя был актер, актер по своей природе и, как говорится, до мозга костей. Игра была его стихией, его истинной натурой. И вот одной из ипостасей этой игры, безотчетной и неосознанной до поры, стала «блатная» песня.
Придя в 1964 году в Театр на Таганке, он посерьезнел. Кстати, к этому времени и волна «блатных» тем пошла на убыль. «Сыт я по горло, до подбородка, даже от песен стал уставать», — напишет он в январе 65-го. Стало уже не смешно, а поэтому и не интересно. Приблизительно к этому времени пришло и самосознание того, что игра становится работой, творчеством, требующим «полной выкладки всерьез».
— Васечек, а ты знаешь, что мои песни поют португальские партизаны? — сказал он мне как-то зимой 65-го. — Один человек приехал из Португалии, сам, говорит, слышал…
Его «Подводная лодка» — это было уже всерьез. И я думаю, что именно эта песня заявила о том, что пора творческой юности кончилась. До этого все было только началом. Ну, а почему его «начало» было таким, а не иным, я и попытался рассказать в этих воспоминаниях.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК