Владимир Акимов ВОЛОДЯ (годы молодые)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Долгожданный мир был еще густо заправлен войной.

Пленные немецкие солдаты расчищали Москву от развалин, строили дома. Строили твердо, добротно. Так же, как убивали.

В разоренной стране не хватало хлеба детям. Пленным тоже.

На семью из двоих, а таких было очень много, выдавали по карточкам меньше буханки ржаного и непременный довесок. Третий — отец и муж — остался там, где защищал их от тех, что сейчас тишайше улыбались у булочных.

Основной ржаной требовалось донести до дома в святой неприкосновенности, довесок можно было съесть тут же. А можно было получить за него одну из необыкновенно прекрасных вещей: колечко из трехкопеечной монеты с цветными стеклышками, выделанными под камешки, ножик раскладной, зажигалку из винтовочной гильзы или прозрачного плексигласа. И дети меняли, завороженно гладя на запачканный побелкой и красной кирпичной пылью карман чужого мундира, где исчезал довесок. Пленные рукодельничали знатно.

Гроза прошла, но громы еще грохотали. В душах. В судьбах.

Одни и те же стальные подшипники шли на самодельные каталки безногих и на самокаты ребятни. Детям по ордерам РОНО все продолжали выдавать раз в год солдатское белье — рубашку и кальсоны с завязками, — что так и не досталось погибшим отцам.

…Холодным октябрьским днем 49-го мы сидели с ним в сквере против кино «Экран жизни» и ели арбуз, купленный вскладчину. Выгрызали добела корки.

Ощущение, что мы на той скамейке говорили о чем-то крайне для нас обоих важном, осталось на всю жизнь. Дело, понятно, не в том, о чем именно мы говорили. Ну о чем таком особенном могли говорить два пятиклассника, совсем недавно впервые друг друга увидевшие?

Наверное, о том, что читали, смотрели. Что видели и знали. Получилось так, что я всю войну не покидал Москвы, Володя был с матерью, Ниной Максимовной, в эвакуации с 41-го года, а с января 47-го в Германии, где закончил войну и служил его отец, офицер-связист Семен Владимирович Высоцкий. Наверняка о тех же пленных говорили. О хлебе — булочная была через дорогу, на углу Каретного ряда, где сейчас дом артистов Большого театра и эстрады. Не в этом суть. Мы сами, честно говоря, потом не помнили.

Но и много-много лет спустя, стоило кому-то из нас, чаще это был Володя, — не имело значения, вдвоем ли мы были или в безалаберной кутерьме компании, — произнести: «Помнишь, Володька, как арбуз ели?» — и мы оказывались в своей, очень душевной атмосфере, с ощущением ледяного арбуза в замерзших до онемения руках. На злом октябрьском ветру, где нам было тепло.

Этот день мы считали первым днем нашей дружбы.

Повзрослев, мы и число определили — 19 октября. Вернее, вспомнив очередной раз про арбуз, мы задумались: какое же тогда было число? И не до чего не додумавшись, решили — пусть будет 19 октября, все-таки лицейский день, когда вспоминают друзей. А может, именно 19-го тот арбуз и был. Бог его знает. И каждому из нас шел двенадцатый год. И учились мы в пятом «Е» классе 186-й мужской средней школы Коминтерновского района Москвы, что в Большом Каретном переулке.

Отличников тогда не любили. Двоечников не уважали. К троечникам, по-моему, вообще никаких чувств не испытывали, словно их и не было. Нормальным считалось нечто синусоидальное: пять — кол, два — четыре и т. д. Конечно, буквально о такой нормальности не думали — оно само так получалось, потому что, кроме школы, была еще другая жизнь, интерес к которой просто разрывал нас на части: везде надо было поспеть, увидеть, вмешаться и еще черт-те сколько всякого надо было за день сделать. И на все никак не хватало времени.

Володя учился хорошо, ровно, без всякой натуги, легко, даже как-то весело, и это веселье было, как говорится, через край, выплескиваясь в разнообразных мелких чудесах.

Кто придумал выход, когда школьные двери были наглухо заблокированы контуженным сторожем, получившим от директрисы строжайший приказ: никого с портфелями до окончания уроков из школы не выпускать? Вовка Высоцкий. И из окон третьего этажа летели наши видавшие виды портфели, полевые и противогазные сумки, словно снаряды древних катапульт. Тяжело бухались под ноги старушек, направлявшихся на Центральный рынок. Старушки, привыкшие за долгие годы лихолетий и не к такому, мгновенно определяли мертвую зону и с четкостью бывалого окопника приникали к школьному забору. Тем временем сторож-инвалид, неразборчиво гудя, отпирал двери перед катящимся с лестницы валом пацанов. Сторож был вполне дисциплинированный старый солдат: с портфелями нельзя, а без — вполне; может, физкультура какая или еще что, не его ума дело.

А была весна. Первые драгоценные дни. Черно-белый снег еще жался по углам школьного двора, но асфальт уже подсох. Старые московские воробьи лихо обманывали неповоротливых, недавно появившихся в столице грязно-сизых голубей — откуда их завезли и с какой целью, не знал никто.

Часовой на вышке тюрьмы, отделенной от нашей школы узкой асфальтовой тропкой, добродушно любопытствовал, как у пригретой солнцем кирпичной стенки разворачивались мальчишечьи забавы: «расшиши», «пристеночка», «казенка». Кто-то уже гнал консервную банку, кто-то уже падал на асфальт под удар, раздирая последние штаны и многострадальные коленки. Какое уж тут обучение французским глаголам или выяснение, кто первый из двух пешеходов придет в пункт А из пункта Б? Жизни надо учиться! И мы учились этому предмету старательно и целеустремленно, постигая каждый день его бесконечные премудрости. Здесь были свои правила и ошибки стоили дороже, чем ошибки в диктанте. «Лежачего не бьют», «семеро одного не бьют», «драться до первой кровянки», за кастет или свинчатку свои же давали таких «банок», что чужим становилось не по себе. «Надираться»[6] на сверстника с девчонкой считалось неприличным, на взрослого — тем более. Струсить, продать товарища — несмываемое пятно. Всеобщее презрение. Много еще чего было в этих неписаных уличных законах. Но это были — ЗАКОНЫ, преступление которых мальчишеской вольницей не забывалось никогда.

Но прошу простить меня — я отвлекся. Побрел куда-то в кущи детства, склонился над его чистыми, несмотря ни на что, незамутненными водами со всякими жучками-паучками, лилиями-кувшинками и прочей ботаникой.

Кстати, о ботанике. Была у нас по этой науке учительница, имевшая, как и прочие учителя, свое прозвище. Дети всех времен и народов — мастаки прозвать, такой уж у них глаз, ироничный и мудрый — тут обижаться грешно и неумно. Однако некоторые обижаются, да еще как. Короче говоря, эта самая учительница дала нам на дом задание: вырастить на чем-либо плесень и принести в класс. Задание по тем временам сложное, почти невыполнимое, так как все съедобное съедалось и до заплесневелого состояния дойти никак не могло. В назначенный день Вовка Высоцкий, по-моему единственный, если не считать записного отличника, приволокшего какую-то жуткую дрянь в аккуратной баночке, принес заплесневелую морковь. Дальнейший разворот событий я живописать не берусь, пусть это сделает сам читатель с учетом того, что прозвище учительницы было Морковка.

После того никто уже не думал дразнить Вовку Высоцкого «американцем», что нет-нет да и случалось с того первого дня, когда он появился у нас в классе, только что приехав из Германии. Еще бы: рыжая замшевая курточка, чуть не при галстуке, ботинки, конечно соответствующие. А тут все в перешитом, перелатанном, кирзовые сапоги — роскошь, едва мыслимая. «Американец» и есть.

Как потом, через много-много лет, рассказывала мне «мама Женя», как называл Володя Евгению Степановну Лихалатову, вторую жену отца, Вовка, прибежав из школы, долго ревел, добиваясь, чтоб его одели «как всех»!

Учителя разные у нас были, как, впрочем, всегда и у всех. Назову лишь некоторых, если это представляет интерес.

Михаил Петрович Мартынов. Наш физик и завуч. Высокий, плотный. Красивый особой красотой мужественного, сильного и умного человека. Фронтовик. Ни разу не слышал, чтобы он на кого-нибудь закричал. Хватало взгляда. Феноменальная память — помнил пофамильно все выпуски за время своего учительства у нас и директорства в соседней, 187-й женской школе (ныне № 30). Узнав, что Михаил Петрович — его называли только так, уважительно, даже за глаза — переходит от нас, мы искренне горевали.

Николай Тимофеевич Крюков. Морж — за седые, густейшие усы. Превосходный математик. Грубоватый, забавный юмор. Воевал еще в первую мировую, поручик артиллерии. За учительство — орден Ленина.

Мирра Михайловна Фишер. Учительница литературы в 10-м «Г», куда я был переведен в наш последний школьный год: после ухода Михаила Петровича школьное начальство решило наконец разбить троицу Высоцкий — Акимов — Кохановский.

Мирра Михайловна в отличие от подавляющего большинства учителей литературы того времени прежде всего учила думать. Так педагог-музыкант «ставит руку» ученику-пианисту.

Надежда Михайловна Герасимова. Директор. Преподаватель истории СССР.

В начале 53-го года мы с Володей посреди школьного дня смотались в кинотеатр «Эрмитаж» на только что вышедший «трофейный» фильм «Друзья и враги Америки» — нам рассказали, что там разворачивается совершенно грандиозный поединок благородного героя с предводителем гангстеров. Действительно, зрелище соответствовало рассказу.

Следующие два дня стояли морозы ниже 25 градусов. По положению, в такие холода школы не работали.

Когда потеплело и мы пришли в класс, наша проделка забылась. Тут бы надо остановиться, но мы, видимо, так азартно пересказывали все перипетии сюжета, что наши товарищи не могли удержаться от соблазна. И мы — со всеми. Во-первых, товарищей, как известно, не оставляют, а во-вторых, сами распалились собственным рассказом. Нам еще пятнадцати не исполнилось.

На следующий день весь класс был отправлен за матерями. Дознание вела Надежда Михайловна.

— Ты почему ушел?

— Все пошли, и я пошел.

— А кто первый позвал идти?

— Не знаю. Кто-то крикнул. Я спиной стоял.

— Так, — ставила точку Надежда Михайловна. — А если бы твои товарищи пошли Кремль взрывать, а тебе поручили бы взорвать Мавзолей — ты бы тоже пошел?

Немая сцена. Шел, повторяю, январь 53-го года со всеми вытекающими отсюда последствиями. Матери от ужаса даже плакать переставали.

Интересный человек была директор школы. К нашему выпуску относилась с такой настороженностью и недоброжелательством, что выпускной вечер запретила. У нее просто было.

Но это все еще будет. А пока мы с Володей только-только подружились.

В саду «Эрмитаж» врастали в землю бетонные колпаки дотов, оставшиеся от 41-го, — Москва была готова драться и на улицах.

Узкие прорези амбразур мертво и черно щурились на наши салочки, колдунчики, казаки-разбойники.

По Садово-Каретной ходила худенькая женщина в красном берете. Завидев впереди подростков постарше нас, перегоняла. Быстро заглядывала в лицо. И отставала…

Мы росли. Не было еще ни телевизоров, ни магнитофонов. Танцы клубились в каменных мешках дворов под патефон. Иногда к нему приделывали электромоторчик, подключая к розетке у кого-нибудь на первом этаже, превращая в подобие радиолы. И то хлеб — не надо ручку вертеть. Танцевали — сейчас даже странно вспомнить — мальчишки с мальчишками, девчонки с девчонками. Раздельное школьное воспитание давало себя знать. Володька приходил к нам во двор — метров пятьсот от его дома в Большом Каретном — и самозабвенно пылил под «Барон фон дер Пшик» или что-то в этом роде с Мазепой, или с Бульбой, или с Котом, или со мной, по тогдашней дворовой кличке Кимирсеном. В школе было принято называть друг друга прозвищами, шедшими от фамилий. Володю звали Высота.

Двор, двор… Каждый со своими нравами, порядками, легендами. Своими героями и изгоями. Своими драмами и комедиями. О каждом московском дворе можно написать роман…

Во двор выплескивалась отчаянная ругань коммуналок из-за не там поставленного мусорного ведра или стирки не в очередь. Жили тогда скученно, тесно, что никак не способствовало умягчению нравов. Редкие свадьбы. Частые похороны. Умирали большей частью нестарые, сполна хватив военного и иного лиха.

Здесь ребятишки гоняли на самодельных самокатах или в футбол или, посмотрев в пятнадцатый раз «Королевские пираты» или «Знак Зорро», яростно фехтовали, разломав на «шпаги» тарные ящики. В азарте орали до сипоты; самокатные подшипники грохотали неумолчно; в углу на качалке, сваренной из водопроводных труб, упоенно горланили «В нашу гавань заходили корабли», непременную «Мурку», «Двенадцать часиков пробило»… До сих пор не понимаю, как выдерживали все это нервы взрослых, довольно-таки расшатанные по понятным причинам. Однако выдерживали, и ребят никто не разгонял — безотцовщина, что с них взять, им тоже свое нужно. Но если взрослый видел, что ребячьи забавы или конфликты переходят черту опасности, он по тем же неписаным уличным законам считал себя обязанным вмешаться. И вмешивался, часто не стесняясь в выражениях. Подзатыльником на месте либо — за ухо и к матери.

Игрушек в магазинах было не густо, да и тратить на них деньги у взрослых как-то не получалось. Во многих семьях, особенно в оставшихся без кормильца, «финансы пели романсы». Деньги были в цене — латать не залатать. Поэтому необходимое приобреталось ребятней путем натурального обмена и менялось вновь на иное, еще более привлекательное.

Из рук в руки перетекали самокаты, солдатики, увеличительные стекла-«прожигалки» из полевых биноклей и прицелов, самодельные пистолеты из латунных охотничьих гильз на резинке, вырезанной из противогазной маски, «поджигные» самопалы, у которых часто разрывало ствол-трубку, калеча стрелка, всякого рода патроны, капсюли, ракеты сигнальные и осветительные, ножи и ножички, детали амуниции и знаки воинских отличий, в основном трофейные… И много еще чего оставшегося от войны, таившего порой гибель или увечье, неожиданное и от того еще более бессмысленное, горькое.

Однажды в конце мая мы с Володей (классе в седьмом, по-моему, было) и знакомыми ребятами поехали купаться по Савеловской дороге куда-то за Яхрому.

Там на высоком песчаном берегу, в густо заросшем кустами овражке, мы, пойдя по нужде, обнаружили ящик с артиллерийскими снарядами.

Володька, навидавшийся в Германии всякого немецкого оружия, квалифицированно сообщил, что это снаряды от немецкой легкой гаубицы. Гаубица так гаубица, что нам с того, что она гаубица? Главное было в том, что в исчерна-зеленых гильзах должны быть плотные «колбаски» артиллерийского пороха, на которые черт-те чего можно было выменять. Если бы не горячие Володькины уговоры — кто-то из его приятелей по Германии подорвался именно так, — все могло бы кончиться печальнее некуда. Но, отказавшись с большой неохотой от разборки снарядов, судьбу мы испытывать не перестали: в песчаном откосе была вырыта пещера, в нее уложили пару снарядов и разожгли костер. Все уселись наверху и, разинув рты, заткнув ладонями уши, стали ждать. Ждали долго, так что надоело, завели считалку, чтобы тот, кому выпадет, полез вниз проверить — не погас ли костер… Слава богу, досчитать не успели — в грохоте, в гари, вместе с огромным кусом откоса съехали в воду. Чего и добивались. Страшно было до икоты. Потом весело.

В следующее воскресенье мы с Володькой поехали туда же, рассудив, что снаряды — ну их на фиг, но там наверняка можно разыскать что-нибудь поценнее.

Надо сказать, что Володя вообще был склонен к неким таинственным поискам неизвестно чего, иногда приносившим неожиданные результаты.

В коридоре моей коммуналки были глубокие антресоли, забитые всяким пыльным хламом. Разбирать лень было, и я как-то забыл про них.

Однажды, мы уже довольно взрослые были, лет по восемнадцати-девятнадцати, я один жил после смерти матери, Володя предложил:

— Слушай, давай там, на антресолях, чего-нибудь поищем?

— Чего? — опешил я.

— Золото, — вдруг выпалил он.

— Ты с ума сошел! Какое там может быть золото?

— Ну что тебе, Володь, жалко, что ли? Там обязательно оно есть. Или еще чего-нибудь.

Короче говоря, мы полезли на антресоли. Понятно, что никакого золота мы не нашли, зато откопали этюдник моего отца, умершего еще в 47-м, с прекрасными, еще дореволюционными французскими масляными красками. Володя был в полнейшем восторге. Я тогда, работая на заводе, занимался в самодеятельной изостудии при ЦДКЖ, хотел стать профессиональным художником. Только масляных красок у меня не было. А о таких я и не мечтал. Вот тебе — и «золото»!

У Володи бывали подобные странные озарения, словно он притягивал некую сущность через время и пространство. Подсознанием ли, воображением или интуицией — не знаю, не специалист. Казалось бы, ничего не значащая смешная фраза в смешной песенке: «Теперь я буду, как Марина Влади…» И вот, пожалуйста, результат: Марина оказывается в Союзе на съемках, слышит эту песенку, потом слушает все тогдашние Володины песни, ее заинтересовывает автор. Встретились… Случайность, как известно, — скрытая закономерность.

Однако вернемся к тому, едва не ставшему для нас последним, воскресенью.

На Савеловском вокзале мы очень расстроились — пока покупали мороженое, электричка ушла, до следующей часа два-три. Попали в перерыв. Дождались. Поехали…

На проселке, совсем рядом от того места, где были в прошлый раз, мы были остановлены и прогнаны буквально взашей воинским патрулем. Сквозь густую солдатскую матерщину мы усекли, что час назад здесь на мине подорвалось насмерть четверо пацанов.

Вспоминать про это мы не любили…

Читали мы много: на уроках, держа книгу под партой на коленях; дома, иной раз одну на двоих, чуть не стукаясь лбами; наиболее интересные места зачитывались вслух. Читали все, что попадется, однако, если присмотреться, некоторая избирательность все же была. У Пушкина Володя в эти годы предпочитал эпиграммы. У Гоголя что-нибудь жуткое — «Страшную месть», «Вия». Непременно на ночь, чтобы проняло как следует. «Записки сумасшедшего» и блистательная авантюрная пьеса «Игроки» перечитывались по многу раз. «Тихий Дон», «Петр Первый», «Порт-Артур», «Емельян Пугачев», печатавшиеся тогда в Лейпциге — немцы еще платили репарации, — проглатывались мгновенно.

Как всех мальчишек, нас тянуло к приключениям, к острому сюжету, но таких книжек было до обидного мало.

Тогда мы решили сами восполнить дефицит приключенческой литературы. «Гиперболоид инженера Гарина» нас, прямо скажу, на это подвинул.

И вот, в 8-м классе мы, исписав с Володей четыре тетрадки по двадцать четыре листа, соорудили нечто под названием «Аппарат IL», т. е. «испепеляющие лучи». Несоответствие латинской аббревиатуры русской расшифровке нас никак не тревожило. Тетрадки эти исчезли давным-давно. То ли мы почитать кому дали, то ли еще что. Сюжет помню, понятно, смутно. Действие разворачивалось во Франции и Соединенных Штатах.

Дочь профессора, изобретателя IL, приезжает на виллу под Парижем и по безжизненной руке, свесившейся из окна, понимает, что с папашей чевой-то не того. Так и есть: папашу уконтропупили, аппарат похищен. Это хорошо запомнилось, потому что деталью с рукой мы очень гордились.

Далее поступают сообщения из США о кошмарных грабежах банков. Дочери становится ясно — аппарат там. Летит за океан. К поимке преступника подключается полицейский — бравый сержант Смит. Ровным счетом ничего не зная о Соединенных Штатах, кроме того, что там беспрерывно нехорошо поступают с неграми, в то время как вся страна охвачена мощнейшими демонстрациями за мир и социализм, с сержантом мы угадали — офицерские чины в тамошней полиции довольно редки.

Перестрелки и погони крутились исключительно среди небоскребов. Конечно, сержант и профессорская дочка полюбили друг друга. Как нам казалось, получилось довольно лихо, никаких причин отказа в публикации нашего опуса мы не видели, поэтому решили написать финал какой полагается, как это принято у взрослых, настоящих писателей: сержант Смит, отловив злодея, уходит из полиции и встает в ряды демонстрантов. Мы несколько раз принимались писать, но всякий раз скука останавливала наше стило. Так и бросили. Мы понятия не имели, что такое «конъюнктурщина», но ощутили, что дело это, в сущности, довольно безрадостное. А скуку мы терпеть не могли.

…Шло время. Доты в саду «Эрмитаж» выкопали и куда-то увезли.

Умер Сталин. Три дня открыт доступ в Колонный зал. Весь центр города оцеплен войсками, конной милицией, перегорожен грузовиками с песком, остановленными трамваями, чтобы избежать трагедии первого дня, когда в неразберихе на Трубной площади многотысячная неуправляемая толпа подавила многих, большей частью школьников.

Особой доблестью среди ребят считалось пройти в Колонный зал. Мы с Володей были дважды — через все оцепления, где прося, где хитря; по крышам, чердакам, пожарным лестницам; чужим квартирам, выходившим черными ходами на другие улицы или в проходные дворы; под грузовиками; под животами лошадей; опять вверх-вниз, выкручиваясь из разнообразнейших неприятностей, пробирались, пролезали, пробегали, ныряли, прыгали, проползали. Так и попрощались с Вождем.

К этому примерно времени относится и первое, если так можно выразиться, выступление Владимира Высоцкого на подмостках. Дело было в соседней женской школе. На вечер традиционно пригласили наши старшие классы. Когда кончилась девчоночья самодеятельность и вот-вот должны были начаться долгожданные танцы, на сцену вылетел Володя и начал рассказывать кавказские анекдоты. Почти стерильные, в смысле приличности. И очень смешные. Только вот исполнителю потом было не до смеха. Что его черт дернул, Володя и сам ответить не мог, тем более что об артистической карьере и разговора у него не было.

Подрастали. И женщина в красном берете уже перегоняла нас и заглядывала в лица быстрым, каким-то птичьим взглядом…

А с Николаем Васильевичем Гоголем такая еще была история. Зимой 62-го мы с Володей и нашими друзьями Левоном Кочаряном и Артуром Макаровым пришли на Арбат, где жили муж и жена, учителя, приятели Артура. Прекрасно пел под гитару Женя Урбанский. Яркий, мужественный голос удивительно соответствовал его внешности и таланту. Мы сидели в довольно большой, с низкими потолками комнате, уставленной такой же низкой, старинной мебелью — всякого рода шкафчиками, шифоньерчиками, буфетиками. У стены стоял узкий длинный сундук, покрытый чем-то пестрым и старым, — особая реликвия этого дома, с которой старушка, родственница хозяев, знакомила впервые приходящих, как с живым существом. «На этом сундуке спал Гоголь», — торжественно произносила старушка, столь древняя, что, если бы она даже сказала, что лично видела, как Николай Васильевич давал здесь храпака, никто бы не усомнился. Тем более что дело происходило в старинном дворянском особняке, который вполне мог помнить не только Гоголя, но и Наполеона.

Володя стал ходить вокруг сундука, разглядывать его и так и этак, совершенно забыв про компанию. Старушка взволновалась и, заслоняя собой дорогое, принялась уговаривать всех пойти потанцевать. Мы спустились на первый этаж в двуцветный зал с белыми колоннами, где стояли рояль, гимнастические брусья, конь, обтянутый потертым дерматином, — в особняке размещалась то ли школа-восьмилетка, то ли какое-то училище, где наши знакомые и преподавали.

С танцев Володя исчез быстро, а когда появился, вид у него был такой, будто он проделал тяжелую, но счастливо закончившуюся работу.

— Остаемся ночевать, — сказал он мне, азартно блестя глазами.

— Зачем? — удивился я. — Нам же тут рядом… И неудобно.

— Ничего не неудобно. Я уже договорился.

Как уж он улестил старушку, не знаю, но спал он на сундуке Гоголя, а до того она не только сесть — прикоснуться к нему не давала.

— Ну и что? — спросил я, когда мы синим зимним утром возвращались с Арбата.

— Хрен его знает, Володьк… — ответил он. — Но чегой-то там было.

— Что?

— Сам не знаю. Разберемся.

Женя Урбанский погиб через три года, летом 65-го, выполняя автомобильный трюк на съемках фильма «Директор».

Лева Кочарян ушел в 70-м. Первая и единственная картина, им поставленная, называлась «Один шанс из тысячи». А ему самому судьба этого единственного шанса не дала. Картина стоила ему — дороже не бывает — жизни. Рак. Он делал все, чтобы вырвать этот шанс. Врачи определили ему месяц жизни, а он заставил себя прожить полтора года. Если бы руководство тогдашнего кинематографа и коллеги дали ему возможность сделать новую работу, я уверен, Лева прожил бы и дольше.

Влияние Левы на Володю, да и не только на него, на всех нас и еще на многих и многих было огромно, его, что называется, нельзя переоценить. Лева мог и умел делать ВСЕ: промчаться на лошади, водить танк, впервые сев в него, вывести теплоход из порта, шить, петь, играть на гитаре, драться, если иного способа защитить кого-либо не было, показывать фокусы вроде продевания иголки с ниткой через щеку без капли крови и поедания бритвенных лезвий и еще умел бог знает чего делать из различных областей человеческой деятельности. Ко всему этому у Левы был дар, талант сдружи-вать людей. К личности Кочаряна не раз обращался Юлиан Семенов в своих романах. К ним я интересующихся и адресую из-за недостатка места в моих кратких записках.

Хочу лишь добавить следующее. Лева был старше нас на восемь лет. Окончил в свое время юридический факультет МГУ, потом ушел в кино, начав с ассистента режиссера у С.А.Герасимова в «Тихом Доне». С 58-го, женившись на И. А. Крижевской, жил в том же доме 15 на Большом Каретном, тремя этажами выше квартиры Володиного отца. В доме Кочаряна мы подружились с Андреем Тарковским, Василием Шукшиным, Артуром Макаровым, Эдмондом Кеосаяном, Юлианом Семеновым, Григорием Поженяном. Там, у Левы, постоянно кружил поток самых разнообразных людей. Да что поток — водопад! Актеры, актрисы, милиционеры, начинающие писатели (Юлиан Семенов, насколько я знаю, первому Леве принес «Петровку, 38»), художники, режиссеры, юристы, офицеры, врачи, спортсмены, каскадеры, какие-то совсем иные люди, о роде занятий которых никто не спрашивал. Здесь был и черный пистолет, и гитара, и всяческие байки, и взаимное потчевание чем бог послал, и веселые чудачества. Здесь ценилось не служебное или жизненное благополучие, которого у большинства и не было, но желание помочь чем мог, мужество, непременная порядочность в отношениях, умение держать себя с достоинством при любых обстоятельствах и в любом окружении, умение дать отпор хаму или подлецу.

К Леве приходил Володя с новыми песнями, и первые записи были сделаны на кочаряновском «Днепре-10».

Однако, чтобы не впасть в некую ностальгическую благостность, должен сказать, что первое время Володины песни воспринимались вровень с теми, что пели другие. Имели, как говорится, хождение наравне. Может быть, потому, что Володя был свой и песни его были свои, компанейские. Не более, но, впрочем, и не менее, хотя, конечно, никто и предположить не мог будущую и скорую всенародную, мировую славу. Но признание, пусть не окончательное, не сразу, постепенное, в дружеском кругу, давало Володе силы, помогало выстоять в те трудные для него времена — дела в театре им. Пушкина шли у него неважно, только песенное творчество поддерживало его на плаву. И друзья.

Лева работает на картине «Увольнение на берег» — Володя снимается. Лева работает на «Живых и мертвых» — Володя снимается. Это была не обычная киношная протекция — это была вера! Которая, как известно, двигает горы. И Володя оправдывал ее, совершенствуясь.

Кто знает, может быть, сказочный джин и накачал свою волшебную силенку, упираясь в стенки сосуда. Упираясь! Не лежал ведь он там, как куколка! Вода рвет плотину, талант разрывает жестокие жизненные обстоятельства в тот самый момент, когда кажется, что все ходы-выходы ему перекрыты. Таким прорывом, думаю, были для Володи военные песни. Они сразу стали восприниматься как нечто новое, каковыми они и были, отличное от других, ни на что не похожее.

…Как-то днем мы с Володей сидели у Кочаряна. Шел наш обычный веселый треп.

— Слушай, Володь, — вдруг оборвавшись на полуфразе, спросил Володя. — Ты про это знаешь: какая группа немецких армий наступала на Украину?

Вопрос был неожиданным и задан совершенно не вязавшимся с предыдущим разговором, напряженным тоном. Я уже давно знал, что Володя может казаться абсолютно включенным в беседу и в то же время размышлять о своем.

— Их было две. «Юг», основная, и «Центр», шедшая с севера через Белоруссию.

— «Центр»! — мгновение помолчав, сказал Володя так, как говорят, сделав выбор.

Он взял гитару. Вышел в соседнюю комнату. Вернулся почти тут же — мы еще словом не успели переброситься.

— Послушайте, Левчик, Володь… Я тут кой-чего изобразил…

Он никогда не говорил «написал», но «сделал», «изобрел», «сообразил», с какой-то стеснительной самоиронией.

«Все впереди, а ныне — за метром метр

Идут по Украине солдаты группы «Центр».

Веселые, не хмурые вернемся по домам —

Невесты белокурые подарком будут нам!» —

пел Володя.

Это была песня, специально написанная для таганского спектакля «Павшие и живые». Приходом на Таганку Володя, полагаю, был больше обязан своей авторской песне, нежели актерскому дарованию, к тому времени ни им самим, ни тем более режиссурой пока не познанному. Но это «пока», к счастью, было кратким.

— А почему ты выбрал именно «Центр»? — спросил я его немного погодя.

— Слово лучше. Вслушайся. Будто затвором! — он сделал движение, как заряжают оружие. — «Центр»! А юг — он и есть… Пляж, и больше ничего.

Музыку слова Володя ощущал поразительно.

Музыке как таковой Володя немного учился в бытность с отцом и Евгенией Степановной в Германии. Вернее, его учили всяким там гаммам и прочим азам. Учили и учился, согласитесь, не одно и то же. Учиться — значит выражать себя в каком-то новом деле. Учась тому, что было, учить себя будущему. Как? Кто его знает — кто как понимает, наверное.

В двух маленьких комнатах Высоцких в коммунальной квартире на Большом Каретном всегда было полно народу: родственники, друзья Семена Владимировича и Евгении Степановны. Иногда играл знаменитый в 50-е годы пианист утесовского джаза Леонид Кауфман. Бывала одна из самых популярных тогдашних эстрадных звезд Капитолина Лазаренко, жена полковника Лазаренко, друга Семена Владимировича. Приезжал его брат, подполковник Алексей Владимирович Высоцкий, с женой Шурой. На фронте она была тяжко ранена, носила искусно сделанный протез вместо руки. И это увечье в сочетании с удивительной, совершенной, прошу мне поверить, другого слова не подберешь, красотой лица вызывало чувство пронзительное и горькое, хотя была она веселая, компанейская — кто не знал, ни о чем и не догадывался.

В дни приезда дяди Леши и тети Шуры Володя не отходил от них. Слушал.

У героев многих его военных песен живые прототипы.

Уметь слушать есть дар. У Володи он был редкостного качества.

Он слушал и на 1-й Мещанской, где жила его мать, Нина Максимовна, и где в бывших номерах скучилось множество судеб, крепко помятых лихолетьем. Слушал он и своего дальнего родственника Колю, приезжавшего на 1-ю Мещанскую. Однажды Коля показал нам с Володей (мы еще мальчишками были), как делаются карты в местах не столь отдаленных: из газеты и картошки. Масти рисуются сажей от каблука и истолченным в пыль, размоченным слюной кирпичом. Хорошие были карты — на ощупь как атласные. Володя ими очень дорожил, хотя карточные игры, в сущности, миновали нас. Коля вышел по амнистии 53-го, отбыв энное количество лет на приисках в Бодайбо.

В отношении к заключенным в ту пору преобладало сочувствие. В разбитом, израненном войной и голодом мире кто мог быть гарантирован, что не перейдет черту закона. Да и сама эта черта была столь зыбка, что человек мог незаметно для себя оказаться за ней. А мог, как мы теперь знаем, да и тогда многие знали, вообще не переходить — сама черта переходила за него.

Нехитрые сюжеты блатных, или, как их еще называют, дворовых, песен как раз и рассказывали о роковых обстоятельствах, поломанных судьбах, разбитой любви, одиноких матерях, сиротах. Вокруг в каждой семье жило подобное горе. Беды ищут слушателя. Самый благородный тот, кто сам бедовал так или иначе. В этом, думается, разгадка стойкой в те поры популярности дворового фольклора. Через него больше выражалось, чем в нем говорилось.

То, что Володя начал именно с него, на мой взгляд, закономерно, органично, по-иному и быть не могло. Он бедовал предостаточно и в работе, и в личных, житейских неурядицах. «Выше крыши» хватало. А своей крыши так и не было. Ему удалось завести ее лишь в 1975 году. Свой первый и последний дом. На Малой Грузинской. На стене которого в 1987 году, в ночь на 25 июля, почитатели его таланта, посчитавшие необходимым остаться неизвестными, укрепили небольшую скромную доску: «Здесь с 1975 по 1980 г. жил поэт Владимир Высоцкий».

Но если разобраться, хорошо мы жили в те, теперь уже далекие годы. Не в смысле материальном, конечно, — приобретение новых штанов было акцией серьезнейшей, требовавшей длительной подготовки и отказа от иных радостей бытия. Мы просто хорошо жили. Весело. Дружно. А потому и не страшились никого и ничего.

В Москве, кажется в 56-м, впервые за много лет выступает Александр Вертинский. Концерт в театре Ленинского комсомола. Говорить о наличии билетов, думаю, нелепо. Но еще более нелепым было для нас на Вертинского не пойти. И мы пошли, человек восемь, наша школьная еще компания.

Сориентировались быстро: перед входом народ кипит ключом, конная милиция — несокрушимыми айсбергами. Соваться туда — безнадега полная. А рядом, в арке двора, темно и тихо — это наше. Володя первым приметил пожарную лестницу — всякий опыт в конце концов пригождается. Через чердак вниз, мимо каких-то с красными повязками, оробевших до столбняка, — как нож в масло! Мы не только прошли в зал, но и нашли места. Словно специально приготовленные для всех восьмерых. Раздвинулся занавес, и появился очень высокий, в черном фраке, ярчайше белой манишке Александр Николаевич. Сутуловатый — годы, — напоминающий стареющего грифа… Как же можно было не увидеть это?

А Байкалов, так выручавший нас билетами в кино и на всякие дефицитные эстрадные концерты?

Летит авто отлично,

А в нем сидят привычно:

Два Вовки, Мишка, Гарик и таксошофер.

И ехать мне приятно

По улицам опрятным,

Тем более что еду я с друзьями на концерт!

Вот подъезжаем к ЦеДеКаЖе,

«Пой песню, пой»…

Народу у входа полно уже:

Ой-ей-ей-ей-ей-ей!

— Ваши билеты? — спросил контролер, —

Нету? Давай домой!

Акимов ответил:

— Недавно звонил вам папочка мой!..

Это была, если мне не изменяет память, первая Володина песня, рифмованный такой рассказ о наших похождениях на мотив попурри из Утесова. Год 56-й, 57-й.

Байкалова, директора цирка, мы в жизни не видели. Он тоже не был с нами знаком, однако доставил нам много веселых минут.

Начиналось все с того, что Володя звонил в администраторскую заведения, где должно было быть любезное нам зрелище:

— С вами говорит директор Московского цирка Байкалов. Тут мой сын с друзьями хочет к вам подойти…

Тогда на сцену выступал я, обладавший, по общему мнению, наиболее благообразной внешностью, и шел к администратору… Зимой меня экипировали «с бору по сосенке», кто давал новую шапку, кто пальто, у Володи кашне было заграничное. Сбоя не было ни разу — фамилия директора цирка и соответствующее исполнение производили магическое действие.

Успевали мы и дурака валять, и делом заниматься. Все из нашей компании встали на ноги, в люди вышли:

Аркан Свидерский — врач, Яша Безродный — зам. директора Театра на Таганке, Володя Баев — офицер милиции, Лева Эгинбург — художник, Володя Малюкин — инженер, Миша Горховер — музыкант, Гриша Хмара — директор картины, Леша Акимов — ученый, лауреат Госпремии, Гарик Кохановский — поэт, автор известных эстрадных песен.

А тогда мы были еще в начале своего пути, довольно, прямо скажу, еще не ясного. В сущности, мы его только нащупывали. При этом всячески старались помогать другим. У Володи это качество осталось навсегда.

Передо мной Володино письмо в Грозный, где мы работали с Левой Кочаряном, тогда ассистентом режиссера, в киноэкспедиции фильма «Казаки». Я только что пришел в кино ассистентом художника.

«Ой ты гой еси, Володимир, свет Володимирович! Дошел слух до нас, что ты стал грозой грозненских черкешенок, осетинок и одесситок. И что прилабуниваешься ты к звездам нашей отечественной кинематографии.

Мы с Васьком перед тобой злые вороги, ибо, сукины мы дети, доселе письма тебе не написали. А потому начнем по порядочку.

Были мы в Риге. Город этот древний, но жизнь там дорогая, и Васечки прожили и прогуляли там души свои и шмотки. Я — рубашечку свою, а Гарик часики и плавочки нейлоновые.

Васечек выехал в столицу нашу с рублем в кармане и на одном полустанке продал авторучечку, чтобы взять постельку и понежить тело свое бело и пьяное.

Я же остался в Риге играть массовку и репетировать. А опосля тоже приехал в Москву. С Изой — женой моей — все в порядке, так что не переживай особо.

А в квартиру твою на Садово-Каретной, д. 20, поселили мы двух витязей на недолгий срок. Витязи из театра из моего, жить им негде, окромя вокзалов. Ведут они себя тихохонько, спят одемшись, уходят не умывшись, не охальничают, девок не насильничают, пьянки пьяные не устраивают. Соседи на них не нарадуются. Приедешь ты, и мы их все равно выгоним — рыцорей-то. Но… ежели ты против, мы могем и сейчас сказать. Но жаль витязей. Голодные они и бездомные. И опять же тихие и только ночуют. Соседка твоя, Зинаида, кормилица наша, следит за ними неотступно.

В Москве ничего нового, погода серая, «Эрмитаж» работает, но нами не посещается, ибо я вечерами работаю, а Гарик хочет устроиться. Там сейчас грузинское «Рэро» болты болтают.

Я репетирую с утра до вечера спектакль «Свиные хвостики». Название впечатляет. Пока не очень получается, но ни хрена.

Гришечка ублажает бабушек и дедушек на дачах, Мишеч-ка же на телевидениях работы работает, декорации на тачках возит и все знает.

Целуем тебя в уста сахарные. Друзья твои неизменные Васечки. 7.9.60 г.».

Гарик, он же Васечек, — это Игорь Кохановский, с которым мы с Володей подружились в 8-м классе. Почему «Васечек»? Был какой-то анекдот, кончавшийся: «И — Вася! И — будь здоров!» Володе очень нравилась эта фраза, которую он произносил весело и энергично. Нам тоже. Мы так и стали обращаться друг к другу: «Вася». Ко мне это как-то не прижилось, а Володя с Гариком называли так друг друга много лет. Володю в нашей компании кроме как «Васёк» никак и не называли.

Гарик тогда жил в Неглинном переулке, возле Сандунов-ских бань.

Комнаты бывших номеров выходили в длиннющий коридор, где пацанва гоняла на велосипедах, девчонки прыгали через веревочку. И вообще, всячески развлекались.

Понятно, что игра на гитаре в коридоре на лавочке считалась соседями занятием не только невинным, но и приятным.

Гарик играл хорошо. У него был свой репертуар: Вертинский, Лещенко, Козин, что-то из запрещенного тогда Есенина. «Дворовых» было мало. Володя с жадностью и азартом, как делал все, что его интересовало, перенимал у Гарика аккорды, тональности, переборы и прочие гитарные премудрости. Потом у Володи начался процесс совершенствования, усовершенствования, самосовершенствования, развивающийся к высокому искусству.

Мы тогда словно прорастали друг из друга, питая душу тем, что было особенностью, неким даром другого. По-моему, это закон всякого дружества, вторая сторона которого — бескорыстие. Больше дать, чем взять.

Громы Отечественной уходили дальними перекатами.

В начале 60-х с Садово-Каретной исчезла женщина в красном берете. Умерла. Про нее говорили, что она из Киева, где двое сыновей-подростков на ее глазах были убиты фашистами. Она сошла с ума и заглядывала в чужом городе в ребячьи лица с безумной надеждой увидеть своих…

Время Отечественной уходило в историю, а люди, ее участники, вдруг приблизились к нам, поколению детей войны.

1965 год. Двадцатилетие Победы. Нам по двадцать семь — двадцать восемь лет. А ветеранам — кому сорок с небольшим, а кому и сорока нет. В этом возрасте временной разрыв в десять — пятнадцать лет не так уж заметен. Мы теперь работали рядом, встречались на равных в компаниях. За одними и теми же девушками ухаживали. Слились два поколения. Старших и младших. Братьев. Нам было что вспомнить, чем поделиться друг с другом.

Летом 65-го мы с Володей жили на Кубани, в станице Красногвардейская, что под Усть-Лабинском.

Эдмонд Кеосаян, друг Левы Кочаряна и наш, снимал там кинокомедию «Стряпуха». Володя играл роль Пчелки, я же, как студент ВГИКа, был на режиссерской практике.

Одновременно Володя снимался в белорусской картине «Я родом из детства» (сценарий Геннадия Шпаликова, режиссер Виктор Туров) и работал над известнейшими теперь песнями для этой картины: «На братских могилах не ставят крестов», «Высота», «В холода, в холода», — которые кинематографическое начальство ему самому петь запретило. Хотя это, понятно, было обидно, но Володя уже находился в том состоянии художника, когда несправедливость только возбуждает азарт, стремление доказать, выиграть бой у сильных мира сего. Остановить, запугать, причесать поперек пробора было его уже невозможно.

К тому же примеры мужества, отчаянности, силы духа были с самого детства рядом. Рядом. Хозяин хаты, где мы с Володей жили, попал в плен, прошел Бухенвальд. Главную роль в «Стряпухе» играл Ваня Савкин, громадный, добродушный сибиряк. Восемнадцатилетний разведчик Савкин был взят в плен. Оглушенного, немцы притащили его в избу, и там, решив показать, что не боится пыток (чего, Ваня рассказывал, он боялся несказанно), он сунул ногу в пылающую русскую печь. Выгорела икра. Немцы, поняв, что разговор не получится, выволокли его во двор и расстреляли. Ночью Ваня пришел в себя. Уполз к нашим.

В «Стряпухе» снимался Жора Юматов, воевавший на торпедных катерах и награжденный орденом Нахимова…

И вновь Володя слушал, впитывая как губка. Но теперь и его слушали. Солдаты. От имени которых он стал говорить.

Серьезные педагоги и психологи говорят, что все дети, за исключением чисто медицинской печальности, рождаются гениальными, с удивительными способностями восприятия и выражения сущности мира. Это уж потом мы, взрослые, прилагаем немало усилий, чтобы детское осталось в детстве, ни в коем случае в другой жизненный этап не проникнув.

Тайна детского восприятия, когда один и тот же фильм смотрят по десять — пятнадцать раз, заключается в том, что маленький человек, прорывая условность, бросается к герою, действует вместе с ним, сам становясь героем. На отпущенные ему за полтинник полтора часа.

Тайна художника отсюда же, из детства: увидеть — одновременно став увиденным.

Володя сохранил в себе гениальную способность ребенка увидеть и войти в увиденное, стать его частью, стать действием. В этом тайна его Правды.

Заканчивая эти далекие от совершенства и полноты записки, хочу вот еще на чем остановить ваше внимание: для Володи было крайне важно не только как относятся к его песне как таковой, но и отношение к ее сути, к теме, предмету, в ней выраженному.

Помню, на Кубани зашел между нами разговор о моей предстоящей курсовой работе во ВГИКе. Было у меня уже что-то придумано, но определенности не было.

— Слушай, Володьк… Вот представь себе: улица Горького. Теплынь. Под 9 Мая… Стоит летчик при полном при параде. Орденов — во! — Володя провел ладонями по груди крест-накрест. — Иностранных до фига! Вокруг толпа. Толкаются. Лезут чуть не в драку. И все такое! Ты думаешь — на летчика? Хрен-то! В сторонке дог сидит. Хозяин в магазин зашел, а его к дверной ручке привязал. Дог во-от такой, огромадный! И тоже весь в медалях — вот они на него рот и разевают. Суки.

Пепел войны стучал в Володином сердце. До конца.

Не снял я про летчика. Так сложилось. О чем сожалел еще тогда.

Я здесь много говорил о реалиях времени, едва ли не больше, чем о самом Володе. Но предметом творчества Владимира Высоцкого было Время, выраженное им ярчайше и своеобычно.

Время — есть люди. Мозаикой их чувств, мыслей, поступков оно и создается. Но только высокому художнику дано из этих, казалось бы, не сочетаемых между собой ни величиной, ни цветом, камешков-смальт сложить картину эпохи. Володе удалось.

Нет уже той скамейки напротив кинотеатра, где произошло в нас что-то неуловимое, не выразимое словами, относящееся исключительно к жизни духа, когда человеческие души, взаимопроникая, находят ДРУГ ДРУГА. И сквера нет — остался только маленький островок посреди ревущего Садового кольца. «Экран жизни» давно сломан — на его месте пустырь. Того арбатского особняка, где сундук Гоголя, нет тоже. Да и сундука, наверное… Нет деревянного эстрадного театра в саду «Эрмитаж», где мы с Володей не пропускали летом ни одной программы, — его сломали в 74-м, дабы он не сгорел. А он не сгорел ни в уличных боях ноября 17-го, ни в воздушных фашистских налетах. А бульдозера не выдержал.

В Большом Каретном нет дома великого Щепкина, где бывали и А. С. Пушкин, и опять же Н. В. Гоголь, А. С. Грибоедов. Булыжник Большого Каретного под нынешним асфальтом отполирован ногами великих.

Нет дома, где родилась несравненная Ермолова, чьим именем в 50-х годах назван переулок, после переименования оказавшийся почему-то улицей.

Нет и 186-й школы — 186-я гвардейская, как мы ее называли. В ее перестроенном здании теперь Министерство юстиции РСФСР — здесь, я думаю, хоть какая-то логика прослеживается. Некая преемственность от обратного.

Нет многих…

Есть! На обрывке старого блокнота, случайно сохранившегося у меня, как и письмо в Грозный, есть Володины строчки. Что-то он изобретал, делал, соображал:

«В синем лимузине

(зачеркнуто)

В желтом

Самое красивое

Самое желанное

(зачеркнуто)

Самое счастливое

Самое нежданное»

В нижней части обрывка, вдоль, типографский гриф: «Для служебного пользования».

И Володиной рукой карандашом телефон девушки: Д-0- и т. д.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК