5. ПОД СОЛНЦЕМ САТАНЫ (1532-1542)
5.
ПОД СОЛНЦЕМ САТАНЫ (1532-1542)
В десятилетие, последовавшее за событиями в Шмалькальдене, в душе Лютера произошли перемены, удивительным образом возвращавшие его в прошлое. В конце 1531 года ему сообщили, что мать его тяжело больна и практически умирает. Очевидно, семейная жизнь способствовала пробуждению в нем сыновних чувств, поскольку он направил матери (от которой, напомним, видел больше равнодушия, чем искренней теплоты) полное сердечности письмо: «Милая мамочка! Получил от Якоба (своего брата. — И. Г.) письмо, из которого узнал о вашей болезни. Как жаль, что я не могу сейчас быть рядом с вами. Я ваш сын, а вы моя мать, и как хотелось бы мне оказаться среди тех, кто способен принести вам утешение». И он напоминал матери, что Иисус Христос — «Спаситель всех несчастных грешников, которые перед страхом кончины отдаются Ему и твердят имя Его».
Этот призыв к Христову милосердию и тревожные мысли о грядущем спасении как будто отбросили его на 20 лет назад. За что умирающая старая женщина должна благодарить Бога? За то, что Он избавил ее, как и его самого, «от папистских заблуждений». «Они учили нас строить свое спасение на делах и монашеской святости. Они показывали нам нашего Искупителя Христа не как единственный источник утешения, но как строгого судию и деспота».
Но Мартин Лютер так и не нашел утешения. Он создал целое учение, из которого логически вывел возможность ощутить себя защищенным, но резкий возврат к мыслям и чувствам 20-летней давности показал, что никакого мира в душе он так и не обрел, а давняя душевная рана так и не за-рубцевалась. Именно в этом следует искать источник его постоянного недовольства окружающими, вечного ворчания и резкой грубости, упорного стремления поливать грязью все и всех подряд. Его надежды на согласие с собой рухнули. И даже если внешне он стал вести себя гораздо спокойнее, в сердце его по-прежнему бушевали бури.
Примечательно, что подавляющее количество «нечистот», которыми изобилует его творчество, использовавшее, кажется, все существовавшие немецкие и латинские выражения, имеющие отношение к акту дефекации и частям тела, принимающим в этом участие, всегда было направлено против двух главных врагов Лютера — дьявола и папы. В навязчиво повторяющемся образе смердящих фекалий, вновь и вновь проникающем в его сочинения помимо воли автора, нашел выражение тот самый пакостный страх, который не желал уходить из его души, несмотря на отчаянные попытки Лютера от него избавиться. Поэтому, забрасывая, образно говоря, дерьмом своих оппонентов, виновников этого страха, он как будто возвращал им то, что они навязали ему вопреки его воле. Но чем активнее он им мстил, тем яснее ему становилось, что душевного ликования внутри него нет и в помине, и тогда он принимался поливать их грязью с еще большей силой, теперь уже хотя бы затем, чтобы не захлебнуться в ней самому. Словно Сизиф, катил он перед собой гигантский смрадный ком, и пусть весил этот ком не так много, как каменная глыба, зато каким омерзительным был «материал»!
И не следует принимать всерьез объяснения, что, дескать, таков был «язык времени», что в Средние века люди относились к окружающему миру с реалистической прозорливостью и каждую вещь называли своим именем, что наша эпоха слишком погрязла в лицемерии, чтобы по достоинству оценить старинную откровенность. Верно, в Италии, Франции и Германии находились близкие к народу проповедники, которые обличали порок в весьма энергичных выражениях, не стесняясь соленого словца, но ведь Лютер — во всяком случае, пока он учился богословию, — не читал ни одного церковного автора, который позволил бы себе пользоваться непристойной лексикой! Да и сам он начал употреблять похабщину только после своего разрыва с Римом. Проповедник из Цюриха Беллингер, рассуждая о языке «немецкого Пророка и апостола», как он именовал Лютера, делал следующую оговорку: «К сожалению, очевидно и не подлежит сомнению, что никто кроме Лютера никогда не писал по поводу веры и других серьезных вещей в более грубом, непристойном, неприличном и бесстыдном стиле, противном всякой христианской порядочности». И далее: «Большинству людей страшно нравится циничное, грязное и похабное красноречие Лютера. Вот почему он продолжает писать все в том же духе, стараясь в искусстве оскорблений превзойти самого себя». Томас Мор, автор латинского труда, содержащего анализ языка Лютера, пришел к выводу, что в этом потоке он не увидел ничего кроме latrinae, тегdae, stercora[24].
Бессмысленно и неинтересно пересказывать все ругательства Лютера — они слишком однообразны. Во всяком случае, большинство из них — такого свойства, что легко могли вызвать смех, скажем, у мансфельдского рудокопа. Пожалуй, занятнее просто привести ряд определений, которые дадут нам возможность ощутить, с какой ураганной силой пытался Лютер освободить свою душу от того, что ему мешало. Папа? «Куча дерьма, которую дьявол навалил на Церковь». Отметим, что эта формулировка извлечена нами из научного труда. Или: «Глава христианского мира — это передняя и задняя дырка, через которые дьявол навалил в этот мир кучу дряни, такой, как месса, монашество, монахи и прочие безобразия». Этот отрывок взят из «Краткой исповеди о Святом Причастии». Папа требует от грешников покаяния? «Пусть поцелует нас в зад!»
Паписты, по определению Лютера, это те, кто «подтирает папе зад». Князья-католики? «Создания, слепленные из того теста, что падает у папы из задницы» — так Лютер утверждал в проповеди, посвященной толкованию Евангелия от Иоанна. Герцог Генрих? «Вонючее дерьмо, которым дьявол обос..л Германию». Из чего следует, что герцог Брауншвейгский и папа — одного поля ягоды. Каждый, кто смеет критиковать взгляды лютеран, принадлежит к «породе свиней, замерших перед кучей дерьма, которым им ужас как хочется набить себе пасть и брюхо! Они рыскают повсюду, вынюхивают чужие грехи, чтобы сунуть в них свою харю!» Себя самого Лютер сравнивает со «слабительным, от которого у дьявола съежатся брюхо и зад». Описывая таинство миропомазания, он уверяет, что «рукополагаемый пошире разевает рот, чтобы папа ему туда нас..л». И Лютер призывает самые страшные кары на голову тех, кто лишил его душевного покоя и едва не поставил под угрозу его спасение.
Для изгнания дьявола у него имеется свой рецепт. Лукавый докучал ему, без конца напоминая о совершенных грехах (из чего следует, что сожаление о сотворенном грехе есть дьявольское искушение): «Милый дьявол! Я совершил еще множество других грехов, которых нет в твоем реестре, а именно: я пачкал штаны! Можешь взять их себе, обмотать вокруг шеи и запустить в них свой нос!» Генриху Брауншвейгскому он рекомендует «разинуть пасть, как только ему скажут, что старая свинья принялась портить воздух». А потом заявить: «Благодарю тебя, чудесный соловей!» Что касается рыцарей, не желающих кормить за свой счет новоявленных пасторов, Лютер вынашивает против них план страшной мести: «Мы возьмем и навалим кучу. А они станут ей поклоняться!»
Слава Богу, в эти годы Реформатор занимался не только тем, что совал папе и дьяволу под нос кучи навоза. Несмотря на охватившую его усталость, он заканчивал титанический труд, начатый с дюжину лет до того, — перевод Библии. Книга вышла в Виттенберге в 1534 году под названием «Biblia, или Полное Священное Писание на немецком языке». Здесь необходимо сделать ряд уточнений, касающихся значения этой работы для того времени. Лютер хвалился, что извлек Библию из забытья, в которое ее столкнули паписты. Эта легенда продержалась достаточно долго, пока протестантские историки XIX века не открыли, что в Средние века Библией пользовались достаточно широко, цитируя священные тексты в научных трудах и используя их в проповедях и богослужении. В период с 1450 по 1520 год вышло 156 изданий Библии на латинском языке. Да и немецкий перевод Библии еще до Лютера существовал в 14 изданиях. Специалисты считают, что Лютер в своей работе обращался к трудам своих предшественников, и отмечают, главным образом, его вклад в развитие немецкого языка. Кроме того, Лютер, вслед за Эразмом, опирался не на Вульгату, а на оригинальные тексты, написанные по-гречески и по-древнееврейски. Наконец, сыграла свою роль и протестантская пропаганда, немало сделавшая для того, чтобы это основополагающее для каждого христианина сочинение стало доступным представителям всех общественных классов. Достаточно сказать, что только при жизни Лютера его перевод выдержал 150 изданий.
Между тем эта Библия оказалась весьма действенным инструментом пропаганды лютеранства, поскольку всякий раз, когда в том возникала нужда, переводчик с легкостью обращался в толкователя. В эпизоде, повествующем о том, как Мария Магдалина умащивает благовониями ноги Христа, Лютер от себя прибавляет: «Ибо одна лишь вера обращает деяния в добро». Когда Иисус произносит, обращаясь к Петру: «Ты — камень, и на камне сем Я воздвигну Мою Церковь», Лютер комментирует: «Петр символизирует всех христиан». Как только в тексте появляется слово «праведный», которое в Библии означает «исполняющий закон», Лютер переводит его как «набожный». Послание св. апостола Иакова он в текст вообще не включил, поскольку в нем содержится тезис о важности дел, следовательно, делает вывод Лютер, «это ложное послание, в котором нет ничего евангельского». Кроме того, лютеровский перевод Библии вышел с весьма красноречивыми иллюстрациями. Так, римско-католическая Церковь была представлена в образе вавилонской блудницы, подталкивающей людей в ад; папа изображался в виде дракона, а дьявол красовался в кардинальском облачении.
На протяжении всех этих лет Лютер продолжал сочинять и гимны, в которых одинаково важное значение придавал содержанию и музыке. Он не всегда сам сочинял мелодии, однако дорожил ими ничуть не меньше, чем стихами. «Перед лицом напастей и искушений, в минуты грусти, — свидетельствует его врач Райцебергер, — Лютер прибегал к музыке как к надежному средству, способному облегчить груз его печалей». В латинском тексте этого высказывания употреблен термин «меланхолия», который следует понимать отнюдь не в романтическом значении, как синоним «дурного настроения», но именно в том смысле, который вкладывал в него врач, разумея под меланхолией патологические приступы жестокой депрессии. «Музыка, — делился Лютер со своими сотрапезниками, — есть божественное искусство, волшебный Божий дар. Она изгоняет соблазны и черные мысли. Помните, как пением Давид смирил гнев царя Саула? Для сердец, увязших в сомнениях, музыка — бальзам, она успокаивает и освежает душу. Повсюду она несет с собой мир и радость. Она прогоняет злобу, нечестивые побуждения, гордыню и порок. После богословия музыка — лучшая и достойнейшая из наук».
Своему корреспонденту, жаловавшемуся на снедавшую его тоску, он давал такой совет: «Когда вами овладеет печаль, скажите себе: «Я должен славить Господа нашего Иисуса Христа!» И все дурные мысли исчезнут без следа». Он даже сделал попытку обратиться с просьбой к придворному мюнхенскому музыканту Людвигу Зенфлу, поясняя, что им движет «великая любовь к искусству музыки». То был редчайший случай, когда ярый противник князей-католиков не анафемствовал против них: «Герцоги Баварские являются моими врагами, однако я одобрительно отношусь к ним за то, что они поддерживают и почитают музыкальное искусство». В подтверждение своих слов он приводит довод абсолютно субъективного свойства, который, однако, для Лютера стоит любых других: музыка, пишет он, «приносит умиротворение и укрепляет душу. С замиранием сердечным стремлюсь я навстречу этому искусству, которое так часто служило мне единственным утешением».
Но и музыка оказывалась бессильной перед отчаянием, которое нет-нет и накрывало его своей волной. «Сердечная грусть, — признавался он, — отвратна Богу; между тем я предаюсь ей по сто раз на дню». И снова виновником своих страданий он называл дьявола. Но настаивал, что никогда не сдается без борьбы. Как же он сопротивлялся? Очень просто. Он давал лукавому понять, что ему, Лютеру, хорошо известно, что папа — его, дьявола, креатура. «Да что он такое, твой папа, чтобы ты оказывал ему такое внимание, чтобы я его славил?» Он идет даже на то, чтобы открыть дьяволу глаза на «низость папы». И ему самому становилось легче. «Гнусность папы — вот величайшее мое утешение! Если кто-нибудь думает, что папу нельзя оскорблять, то он всего-навсего жалкий дурак! Да оскорбляйте его сколько душе вашей угодно!» Той же участи заслуживают и сторонники папы. «Честь мне и хвала, — предрекал он, — если обо мне скажут, что я осыпал папистов отборными ругательствами, клял и оскорблял их. До самой могилы буду я клеймить позором и проклинать этих негодяев!»
Порой ему удавалось заставить умолкнуть искусителя еще более простым способом. «Дабы положить конец искушению и отвлечься от пустых мыслей, я частенько зову жену. И так далее...» Последнее выражение оставляет читателю свободу догадываться, что именно рассказывал Пророк своим сотрапезникам, когда речь за столом заходила о совместных усилиях Мартина и Кэтхен по изгнанию беса. Конрад Кордатий высказался более определенно: «Эти тревожные мысли и неразлучное с ними уныние, как рассказывал Лютер, удручали его больше тяжких трудов и ранили больнее вражеских нападок. Вот они, самые страшные орудия смерти! Я так и не смог, повторял он нам, отыскать средство избавления от них. В конце концов я просто прижимал к себе жену и старался изгнать сатанинские мысли, возбуждая плоть». Иерониму Веллеру, также мучимому навязчивыми страхами, он советовал прибегнуть к аналогичному лечению, то есть разлечься с женщиной, а то и совершить «какой-нибудь грех пострашнее, дабы показать дьяволу всю меру своего презрения».
Очевидно, эти меры, какими бы дьявольски хитрыми они ни казались, так и не привели к желаемой цели. Возможности человеческой плоти ограничены, возможности сатаны безграничны. В 30-е годы Лютера терзали по ночам сомнения и страхи. Не пойдешь же всякий раз будить Кэтхен! «Я куда чаще сплю с сатаной, чем со своей Кэтхен!» — честно признавался он. Враг рода людского, судя по всему, преследовал его без устали, стремясь заполучить Лютера в свои лапы. Ночные битвы, писал он, «стали для меня ужасней дневных сражений... Дьявол известный мастер изобретать аргументы, которые выводят меня из себя». Когда помощи жены становилось недостаточно, приходилось выдумывать что-то еще. «Сатана внушает мне более чем странные мысли. Тогда я собираю в кулак все свое мужество и громко кричу ему: «Поцелуй меня в задницу!»
Что же это за «аргументы» и «странные мысли», которые порождал адский дух в душе Мартина Лютера? Оказывается, он ставил ему в упрек его прошлое, говоря: «Ты не любил Бога!» Если бы еще сатана твердо заявил ему: «Ты на протяжении долгих лет творил гнусный грех — служил мессу!» Но нет, лукавый обманщик никогда ни словом не обмолвился о мессе. Зато вновь и вновь нападал на него, стараясь задеть побольнее его верность своему делу. Разве это не знак, что его миссия — от Бога? «Что станет с тобой, если окажется, что твое учение ложно?» Вот когда для Лютера начиналось самое страшное. Безысходное отчаяние завладевало всем его существом, и надежды на избавление не оставалось вовсе.
Быть может, имело смысл вернуться назад? «Видишь, ты совсем один. Ты можешь перевернуть установленный тобой же порядок вещей, сломать все, что создал, разрушить организацию, задуманную и построенную с такой ловкостью! Ты говоришь, папизм погряз в ошибках и грехах? Ну а сам-то ты? Разве ты не ошибаешься? Не грешишь?» Неужели нужно все начинать заново? Нет, ни за что! «Даже если бы мне посулили целый мир, я никогда не согласился бы на еще одну попытку! Слишком много забот и тревог принесло мне мое дело». Вспомним, с какой решимостью отверг он предложение отречься: «Никогда!» «Когда я думаю о Том, кто призвал меня, я понимаю, что жалеть мне не о чем».
А внутренняя боль все не утихала. «Никак не могу отделаться от мысли, что лучше бы мне никогда не начинать того, что я сделал». Может быть, он ошибся в выборе метода действия? Что, если бы он подступился к задуманному с другой стороны? Может, вместо призыва к бунту, приведшему к расколу, стоило попытаться создать внутри Церкви скромную тайную секту? Тогда монахи продолжали бы спокойно жить в своих монастырях. «Миру необходимы маски», — делает он вывод.
Верил ли он сам в то, чему учил других? Ответа на этот вопрос мы не знаем, однако бесспорно одно: идея о непогрешимости Церкви продолжала тяготить его. (Уж не сатана ли внушил ему эту мысль?) «Когда сатана, воздействуя сразу и на плоть, и на разум, начинает щеголять этим доводом, сознание мое туманится и робеет». Но он не сдается. Он готов противопоставить себя всем Отцам Церкви вместе взятым: «Даже если Киприан, Амвросий и Августин, даже если Петр, Павел и Иоанн, даже если сам ангел небесный стал бы учить меня иному, я остался бы при своем твердом убеждении, что в моем учении нет ничего от человеков. Оно целиком божественно, и я готов повторять, что создал его не человек, но сам Бог!»
Увы, но и вера его постепенно слабела. «В прошлом я верил всему, что говорили папа и монахи, сегодня не могу поверить даже в то, что говорит Иисус Христос, не ведающий лжи». С тех пор как свои сомнения в истинности нового вероучения он стал приписывать дьяволу, ему понадобилась особенная уверенность, что это учение продиктовано ему Богом. Но что толку рассуждать, если чувство внушало ему обратное? «Как это горько и как ничтожно! — жаловался он гостям, делившим с ним трапезу, то есть людям, которым он доверял. — А, ладно! Поговорим об этом как-нибудь в другой раз!» Другой раз наступал, а его одолевали все те же мысли: «Не верю я, что богословие несет истину». Позвольте, какое именно богословие? Папистское? Схоластическое? Да нет же, речь шла об учении реформаторов. «Я думаю, что св. апостол Павел, — говорил он Ионасу, — верил далеко не так твердо, как сам утверждал. И сам я не могу верить так же искренне, как уверяю в своих проповедях, речах, книгах и как люди, должно быть, думают, что я верю».
Но ведь это он придумал, распространил и продолжал защищать целое учение, ради которого не побоялся пойти на отлучение от Церкви! Неужели он мог сомневаться в своей правоте? «Я ни в чем не убежден, — отвечает он. — Вот Христос, да, Он убежден. Поразительно, но в то время, как я сам не в состоянии осмыслить свое учение, мои ученики бахвалятся, что знают его назубок!» К 1534 году он дошел до того, что по поводу оправдания верой, покрывающей все грехи, — краеугольного камня своей доктрины, созданной в поисках мира с собой, так, впрочем, и недостигнутого, написал: «В своем кругу мы и сами веруем в наше учение вопреки себе, хоть и провозглашаем его истинность народу». Точно так же, щедро делясь со всеми желающими советами о том, как лучше избегнуть дьявольских козней, сам он в схватке с лукавым демонстрировал бессилие: «Меня бесит, что я так и не научился с помощью Иисуса Христа изгонять из души дурные мысли и одолевающие меня соблазны. Выходит, что я сам не владею тем искусством, которое столько изучал, о котором столько написал и которому учу других».
В 1537 году его настиг новый приступ болезни, которую он именовал «болезнью духа». В течение пятнадцати дней он не мог ни есть, ни пить. Бог стал казаться ему врагом, а в мыслях воцарился такой хаос, что он уже не понимал, кто же в него вселился. «Невозможно разобраться, дьявол ли Бог, или Бог — дьявол». Временами на него накатывала настоятельная потребность разобраться в вопросе существования Бога. «Дьявол порой приводит мне такие аргументы, что я начинаю всерьез сомневаться, а есть ли Бог». В 1538 году его мучила «ежедневная агония». Злобный дух являлся ему во всех видах и формах: то пылающим факелом, блуждающим в сумерках, то жирной черной свиньей, бродящей у него под окнами... В 1539 году доктор Мартин Лютер, сидя за семейным обедом, говорил своим обычным сотрапезникам: «Против нас действуют сильные противники и могущественные враги. Это бесы, коих не счесть, столь велико их число. Они страшно ловки и опытны».
Изматывающее, длящееся практически без передышки испытание в конце концов привело к тому, что в душе Лютера зародился страх перед жизнью. В 1537 году, на пике душевного кризиса, он признавался, что «приступы отчаяния порой заканчиваются тем, что с уст моих срываются ужасные слова: «Будь проклят тот день, когда я родился!» В 1538 году, когда спор с антиномистами разгорелся в полную силу, он сравнивал себя с Иовом, восклицавшим: «Господи! Зачем я явился на свет?» И Лютер продолжал: «Боже мой! Как было бы славно, если б я не написал ни одной из своих книг! Дьявол — вот властелин и князь мира сего! Лучше бы я умер и вернулся в землю! Чего ждать мне от будущего? Я больше не чувствую никакого вкуса к жизни и желаю одного — спокойно умереть... Вы все, кто переживет меня, помолитесь за меня». В 1541 году он писал Ионасу: «Я убит происходящими событиями, измучен болезнью; жизнь моя полна печали и тяжко мне ее бремя. Молю Господа, чтобы
Он не дал мне забыть, что я сотворил довольно зла и видел много такого, хуже чего не бывает». Когда его сыну Мартину исполнилось три месяца, он с горечью сказал Катарине: «Ах, если бы я умер в возрасте этого малютки! Всю свою будущую славу я с радостью отдал бы за это!»
В 1542 году болезнь всего за несколько дней унесла 13-летнюю дочь Лютера Магдалину — прелестное и кроткое создание. Отец переживал свое горе, целиком доверившись Божьей воле. «Духом я ликую, но плоть моя скорбит. Разве не прекрасно, что она теперь в царстве вечного покоя?» Друзьям он повторял: «Больше не тревожьтесь ни о чем! Я отправил на небеса святую!» Он жалел, что не умер ребенком, в возрасте, которому еще неведомы страхи. В этот же год он высказал пожелание, чтобы конец света наступил через 50 лет. Собственного стремления к смерти ему казалось мало, и он мечтал о гибели всего человечества.
Но даже из этой тоски, которую он сравнивал с «занозой» св. Павла, он постарался извлечь лишний богословский довод в пользу своего учения. Раз его проповедь увлекла такое число сторонников, значит, на то была воля Небес. Ведь учение его утверждалось «под жестоким гнетом папизма и вопреки многим сомнениям, терзавшим нашу совесть». Он не случайно употребил слово «нашу». Его личный жизненный путь не отличался уникальностью: слишком многие из его учеников окончили свои дни в скорби и печалях, не имея даже той отдушины, которую Лютер находил для себя в напористой агрессивности. «Нет у меня лучших помощников, — писал он, — чем гнев и злость. Они освежают мои молитвы, пробуждают мой разум, гонят прочь из мыслей сомнения и уныние».
Духовник курфюрста Саксонского Спалатин уже с 1528 года признавался, что устал жить. Постепенно эта усталость подвела его к самой грани душевного отчаяния. «С какой радостью, — писал он Линку, — услышал бы я новость, что наступают последние дни. Лучше и счастливее этой вести нечего и желать. Конец близок и ждать его осталось недолго. Да и кому захочется и дальше жить в этом океане бед?» Умер он в 1544 году, впав в полный маразм. Признаки недовольства жизнью нередко проявлял и Ионас, к концу жизни во всем разочаровавшийся. Клаус Хаусманн, проповедник из Цвиккау и близкий друг Лютера, страдал черной меланхолией и скончался от апоплексического удара. Матезий целыми днями сидел дома взаперти, терзаемый приступами страха и отвращением к жизни. «Я познал, — признавался он, — адские муки». Его преследовало искушение покон-чить с собой, которому он все-таки сумел противостоять, как и бывший августинец Леонард Бейер — от этого домашним приходилось прятать ножи. А вот проповедник из Нюрнберга Георг Беслер, которому в бредовом состоянии повсюду чудились явившиеся по его душу жандармы, покончил-таки самоубийством. «Однажды ночью, — рассказал Шейерль, — он поднялся с постели, где спал вместе с женой, пошел и проткнул себе грудь рогатиной». То же наваждение преследовало и Веллера, так и не исполнившего совет своего наставника утопить угрызения совести в развратных удовольствиях. «Язычник на моем месте, — жаловался он, — покончил бы с собой». В последние годы жизни он отказался читать проповеди.
Бельций, пастор тюрингского города Аллерштадта, не страдал меланхолией в болезненной форме, но и его жизнь отравляло чувство глубокого разочарования: «Из-за своих грехов, из-за злобы этого мира, свар наших богословов и слабого здоровья я испытываю такое отвращение к жизни, что мечтаю об одном — умереть как можно скорее». Он, правда, добавлял: «...в Иисусе Христе», однако имел в виду отнюдь не смерть духа. Суперинтендант Темниц, которого называли «вторым Лютером», тоже познал скорбные дни. Он отказался исполнять свои обязанности и в течение целого года не переставая плакал, в конце концов уже не узнавая окружающих. Его кончина вызвала разноречивые отклики. В сообщении, опубликованном в ангальтском городе Цербсте, говорилось, что Темниц поплатился за то, что «потерял веру в учение, которое сам проповедовал», а потому его настигла кара, подобная той, что обрушилась на Иуду. Ланг возражал, утверждая, что причиной столь страшного конца стали многочисленные грехи покойного, из-за которых он и прятался от людей.
Пожалуй, не стоит и дальше перечислять всех лютеран, которые от первоначального энтузиазма скатились к унынию, а от безграничной веры — к безверию. Деллингер составил список, в котором фигурируют еще 33 фамилии, подтверждающие это утверждение. Среди тех, с кем жизнь обошлась особенно сурово, он называет друга Лютера диакона Баховена, виттенбергских богословов братьев Бибенбах, данцигского проповедника Гудельвайна и кенигсбергского пастора Изиндера, утративших рассудок. Выходит, что Лютер, обрубивший свои религиозные корни и создавший новое учение в надежде освободиться от снедавшей его тоски, не только сам не обрел желанного покоя, но и лишил его многих из своих последователей.