7. ИСЦЕЛЕНИЕ (1512—1516)

7.

ИСЦЕЛЕНИЕ (1512—1516)

1512 год знаменовал собой начало периода, важность которого для развития личности Лютера трудно переоценить. Именно в это время перед ним замаячила реальная надежда избавиться от своего недуга. Путешествие в Рим действительно оказало на него глубочайшее влияние, но не потому, что он узнал о существовании пороков, которые бытовали и в Саксонии, и воочию увидел дворцы церковных иерархов, которых хватало и в Майнце или Аугсбурге, а потому, что он наконец-то вырвался из тесной клетки самосознания. Ведь это он, зажатый и робкий монах, привыкший без конца копаться в собственных переживаниях, стал в оппозицию к власти, получил от собратьев важное поручение и без провожатых проделал далекое путешествие! Теперь все переменилось. Теперь он стал доктором и монастырским начальником. Еще вчера ему позволялось только слушать, что говорят другие, а теперь он сам учил окружающих. Еще вчера он только покорно исполнял, что ему прикажут, а теперь сам приказывал другим.

Душевные его страдания пошли на спад. Правда, его все еще донимали сильнейшие головные боли, а мыслями владел так и нерешенный вопрос о его предназначении. На исповедь он по-прежнему ходил охваченный изнутри парализующим страхом. Зато теперь он понял, что нет смысла биться головой о стену, если есть возможность ее попросту обойти. Одной проблемой, которая не давала ему покоя по меньшей мере последние пять лет, он поделился со Штаупицем. Может ли покаяние, которое является одним из «дел», примирить человека с Богом? По своему обыкновению, Штаупиц и не подумал искать ответ в дебрях теологии; для него учение и практическая деятельность всегда существовали параллельно. О каком покаянии идет речь? Если о таинстве, то Церковь учит, что кающийся грешник, принимая причастие, очищается от грехов благодаря Христу-Спасителю. Или об умерщвлении плоти, которое практикуют монахи, исполненные ненависти к греху? Впрочем, исповедника эти нюансы и не интересовали. Он хотел одного: успокоить и приободрить томимого тоской Мартина. «Без любви ко Христу нет покаяния, — говорил он. — Предавшись без остатка Христу, обретешь ты душевный покой». Эти слова произвели на Лютера впечатление. Теперь он понимал, что только вера в Христа наполняет смыслом духовную жизнь. Для чего же он раньше потратил столько сил на то, чтобы найти оправдание своим прегрешениям? И зачем так страдал, вспоминая о них?

Самое же главное, ему стало решительно некогда заниматься исследованием темных закоулков своей души: новая деятельность захватила его без остатка. Немало времени отнимала у молодого доктора подготовка к занятиям со студентами, требовавшая изучения первоисточников. Сменив за университетской кафедрой Штаупица, он должен был взять на себя курс толкования Библии. Для начала он выбрал темой своих лекций Псалтирь. «Он прочитал курс лекций по Посланию Римлянам, — пишет Меланхтон, — а затем по Псалтири». Здесь, как и во многих других местах, биограф не удосужился свериться с источниками. Лютер сам составил план своих первых лекций: «Получив докторскую степень, я начал с разбора Псалтири, Послания к Евреям, а затем перешел к Посланию к Римлянам и Посланию к Титу». Именно в таком порядке эти труды и были затем опубликованы: в 1514 году вышли «Диктанты по Псалтири», в 1516-м — «Комментарий к Посланию к Римлянам», в 1517-м — «Комментарий к Посланию к Евреям». «Комментарий к Посланию к Галатам», изданный в 1518 году, был, скорее всего, прочитан раньше «Комментария к Посланию к Евреям».

Нет ничего удивительного в том, что молодой профессор решил начать с Псалтири. Тема эта, скорее поэтическая, нежели научная, не требовала от преподавателя глубоких теоретических познаний. В качестве цитируемых он чаще всего привлекал тех авторов, чьи сочинения успел хорошо изучить: бл. Августина, св. Бернара, св. Бонавентуру. Много позже, составляя предисловия к изданию этих трудов, он обращался к читателю с просьбой проявить к ним снисходительность, поскольку, как он пишет, сочинял их будучи «монахом и заядлым папистом». Кроме текстов своих лекций он в 1513 году опубликовал также работу, посвященную Десяти заповедям. От этого издания, озаглавленного «Praeceptorium Martini Lutheri»[11], не сохранилось ни одного экземпляра.

Приходилось ему читать и проповеди. Вначале его аудиторию составляла только монастырская братия, но начиная с 1516 года к ней добавились и прихожане Виттенбергской церкви. Пыл, с каким он произносил слова, сулившие ему освобождение, сообщал его красноречию искренность и вдохновенность. Порой он слишком отдавался полемическому задору, и тогда тон его делался колким, а то и угрожающим. Первый цикл проповедей, очевидно, составленных на основе уже изданного к тому времени научного труда, который его прихожане вряд ли читали, посвящался Десяти заповедям. Впоследствии ученики Лютера записали текст этих проповедей, перевели их на латынь и опубликовали перевод в 1517 году.

Понимая, что список авторов, на которых он ссылался, необходимо расширить, он много читал. Лютер придерживался установок школы новейшего благочестия, совпадавших с его внутренними убеждениями человека, который верит только личному опыту, и потому презирал рационалистические методы и отвергал авторов-рационалистов. Изучая относительно современных и эмоционально наиболее ярких мыслителей, он открыл для себя творчество немецкого мистика Иоганна Таулера.

Произведения этого доминиканца, жившего в XIV веке и заслужившего от современников прозвища «ясновидца» и «несравненного Доктора», стали для проповедников настоящей золотой жилой. Он сочинил проповеди для целого церковного года, читал их в Кельне и Страсбурге на немецком языке, по-немецки же их и записывал. Перелистывая эти исполненные пафоса и глубокого чувства страницы, отец Мартин искал и находил в них отклик своим собственным мыслям и переживаниям. В проповеди ко дню Богоявления Таулер раскрывал символику мирры, видя в ней олицетворение тяжести испытаний: «Душа в тревоге, душа во мраке. Страдания, истинные страдания, которым страждущий предается без остатка, пожирают его плоть, и кровь, и все его существо. Внутренняя работа куда заметнее меняет самый цвет лица, нежели исполнение внешних обрядов, ибо Бог является в самых чудовищных искушениях, в особенных, чрезвычайных испытаниях, ведомых лишь тому, кто их претерпевает... Бог сам знает, куда Ему являться! Увы! Не понимая, в каком порыве любви дарует нам Бог эту мирру, мы совершаем непростительную ошибку, и никаких слез не достанет, чтобы оплакать урон».

В первое из трех воскресений перед Великим постом Лютер обращался к толкованию слов Иисуса, сказавшего: «Иго мое есть благо, и бремя мое легко». «Это утверждение, — учил он, — вступает в противоречие с опытом тех людей, которые понадеялись на собственные природные силы, доверились своему естеству. Они-то и говорят: «Иго Божье горь-ко, а бремя Его тяжко». Но мы должны верить словам Иисуса, ибо Его устами говорила вечная истина». Во второе воскресенье Великого поста он в свойственной тому времени аллегорической манере комментировал отрывок, в котором говорится о том, что Христос удалился в страны Тирские и Сидонские: «Название страны Тир означает «тревога», а страны Сидон — «охота». За кем же идет эта охота? За человеком внешним, которого преследует человек внутренний. «Из этой-то охоты и рождается тревога и скорбь великая. О, дети мои! Погружаясь в эту тревогу, человек начинает понимать, что охота идет в его душе, а охотник — сам Бог. В такие минуты и является к человеку Иисус, и входит в его душу. Тому же, кто не ведает скорби и не чувствует, что за его душу идет охота, Иисус не является».

Наконец, он вел обширную переписку, и в его письмах той поры находят отражение и мысли о прочитанном, и будничные заботы. Обращаясь к друзьям, он расхваливал им проповеди Иоганна Таулера: «Ни на немецком, ни на латинском я не встречал еще столь святого богословия, столь близкого по духу к Евангелию». Брату Георгу Шпенлайну он писал в Майнингенский монастырь: «Хотелось бы мне знать, в каком состоянии пребывает твоя душа. Быть может, утомившись собственной праведностью, она нашла наконец радость и надежду в праведности Христа? Сегодня немало таких, кто поддается соблазну самодовольства, в особенности же много их среди набожных праведников. Не понимая, что благодать Божья дается нам даром во Иисусе Христе, они тщатся своими силами творить добро, дабы предстать пред Ним счастливыми, в ореоле заслуг и добрых дел. Но это никак невозможно. Когда ты был с нами, то тоже придерживался этого мнения, вернее сказать, этого заблуждения, как, впрочем, придерживался его и я. Еще и поныне я все борюсь против него и все никак его не одолею».

Это письмо помечено 1516 годом. Следовательно, для его автора пока мало что изменилось. Все так же умом он понимал, что спасение его зависит лишь от Бога, и все так же ничего не мог поделать с боязнью, что безжалостная кара Господня настигнет его, вернее, его грехи. Он не ленился лишний раз повторить то, чему учил его Штаупиц: «Если отдохновение души зависит только от наших трудов и наших усилий, то для чего тогда принял смерть Иисус? Лишь отчаявшись в себе и своих делах, обретешь ты мир». Как видим, его по-прежнему занимала все та же проблема. Теоретическое ее решение лежало на поверхности, но вот практическое претворение в жизнь... Проповедуя перед другими, он изо всех сил старался внушить им уверенность, которой сам еще не обладал.

В том же самом году и примерно в том же духе он обращался и к брату Йоргу Лайфферу, жившему в Эрфуртском монастыре: «Не отталкивайте от себя эту частичку Креста Христова... Если мы ради любви к Его вселюбящему сердцу безропотно сносим [испытания] и приемлем Его божественную волю, то самые испытания эти святы и благословенны». Благоговение перед сердцем Христовым доказывает, что он хранил верность заветам, оставленным св. Бернардом и св. Бонавентурой. В целом в его переписке доминирует вполне традиционная концепция, согласно которой наше спасение не зависит от наших заслуг, но даровано нам Иисусом Христом. Зато его пристальное внимание к вопросу о бесполезности «дел» можно рассматривать как предтечу уже чисто лютеранской теологии.

Итак, он делил свое время между чтением, сочинительством, проповедничеством и писанием писем. Но этим его занятия не ограничивались. Он ведь входил в число высших руководителей монастыря, а в 1515 году его статус повысился еще. Именно тогда на капитуле конгрегации, собравшемся в Готе, его избрали викарием деканата, то есть главой одного из округов конгрегации. К этому округу относились, за малым исключением, территории южной части обеих Саксоний: Тюрингия, входившая в состав курфюршества Саксонского, и бурграфство Мейсен (со столицей в Дрездене), принадлежавшее герцогству Саксонскому. Вместе с Виттенбергом получалось 11 монастырей строгого устава, оказавшихся под началом Лютера. Термин «деканат» (по-латински decanus), скорее всего, обязан своим происхождением тому, что первоначально каждый округ насчитывал примерно десять монастырей. В действительности же, поскольку конгрегация имела монастыри по всей Германии, должность Лютера приравнивалась к должности приора саксонской провинции.

Первым делом он назначил настоятелем крупнейшего в округе Эрфуртского монастыря своего друга Иоганна Ланга, полностью разделявшего его взгляды на Бога и человека. По отношению к подчиненным Лютер демонстрировал доброту и понимание. Так, находясь в Дрездене, он узнал, что один из братьев впал в грех и после шумного скандала укрылся в монастыре Майнца. Настоятелю монастыря Лютер направил письмо такого содержания: «Этот человек — одна из моих заблудших овец. Мой долг разыскать его и вернуть в лоно Церкви. Пусть же ничего не боится и приходит назад, ибо я приму его». Впрочем, чуть дальше следовало еще одно замечание, выдававшее его собственные сомнения: «Чудо не в том, что человек оступается; чудо, что он способен подняться и удержаться на ногах». Между тем, когда к прочим его обязанностям добавилась еще и новая, выяснилось, что ему трудно поспевать везде.

В 1516 году он отправился с инспекцией по своим монастырям. Первым делом посетил Дрезден — возможно, как раз из-за недавнего скандала, о котором ему доложили. Затем, наскоро заглянув еще в несколько монастырей, он вернулся в свою резиденцию. Так, в Готе он провел всего час, в Лангензальце — два часа. Мыслимо ли за столь короткое время побеседовать с каждым монахом по отдельности, как того требовали правила? Видно, он решил, что Божьего попечения его подчиненным будет довольно, а потому писал Лангу: «В подобных местах Господь действует помимо нас и вопреки диаволу; оставим же Ему заботу руководить как вечным, так и преходящим». Что ж, если посещение монастырей относить к разряду «дел», а «дела» считать бесполезными, тогда исполнять свои обязанности окажется совсем не так уж трудно...

Он и сам отдавал себе отчет в том, что успеть повсюду не в состоянии. «Мне бы надобно, — писал он в том же году, — обзавестись двумя секретарями или канцеляристами. Целый день я занят тем, что пишу письма, так что порой задаюсь вопросом, а не повторяю ли в них все одно и то же. Как монастырский проповедник я обязан ежедневно читать проповедь в трапезной, и ежедневно же меня призывают в приходскую церковь. Я преподаю студентам. Я занимаю должность викария, а сие означает, что я одиннадцать раз настоятель. Я квестор рыбаков в Лайтцкау, я представляю Церковь на процессе в Герцберге. Я читаю курс лекций о святом апостоле Павле и готовлю новый курс, посвященный Псалтири. Но, как я уже говорил, целыми днями я вынужден сидеть и писать письма».

Представим себе такую картину. Брат Мартин, еще вчера такой робкий и молчаливый, мечется от письменного стола к университетской кафедре и с утра до вечера трудится над словом, устным и письменным. В личных письмах к друзьям он делится с ними самыми сокровенными своими мыслями; выступая перед братьями-монахами и мирянами в приходской церкви, излагает перед ними основы христианства, проповедует и учит. Постепенно начинает меняться и его собственное мироощущение. Если раньше он весь тяжкий груз сомнений, давивших на сердце, мог нести только в исповедальню, то теперь он открыто обсуждает самые сложные и острые вопросы в рамках своего теоретического курса; обретая форму учения, его личные переживания освобождаются из тюрьмы, в которой держало их сознание. Личный опыт помогал вести преподавание, а сотни раз повторенные вслух истины, несущие утешение, в конце концов проникали в глубь сердца и проливались целительным бальзамом на рану, обильно кровоточившую в тоске одиночества.

Но как нельзя объять необъятное, так нельзя одновременно быть талантливым проповедником, аккуратным корреспондентом, погруженным в жизнь духа, и добросовестным руководителем, озабоченным соблюдением правил и проблемами подчиненных. Невозможно в одно и то же время мчаться в отдаленный монастырь, находиться на университетской кафедре или в приходской церкви и водить пером по бумаге в тиши кельи. Лютер не мог не понимать, что как викарий деканата он недостаточно бдительно следит за соблюдением устава. Впрочем, в целом ряде монастырей — особенно этим славился Виттенберг — к уставным строгостям относились с прохладцей. Весьма красноречивым примером служит рассказ, который поведал нам Генрих Денифле. Монах Виттенбергского монастыря по имени Габриэль Цвиллинг с 1512 года числился в списке студентов университета. И вот в 1517 году отец Лютер получил от викария епископа Штаупица приказание срочно переправить упомянутого брата в Эрфурт по той простой причине, что он, как вслед за Штаупицем повторил Лютер, «не узнал и не освоил ни одного из правил и обычаев нашего ордена». Далее следует вывод, к которому пришел викарий деканата: «Было бы разумно и полезно, чтобы его поведение во всех отношениях соответствовало установленным правилам».

Хорошенькое дело! Монах, принявший обет, целых пять лет прожил в монастыре под присмотром настоятеля и его помощника, к тому же облеченного властью викария всего округа, и при этом исхитрился не узнать ни одного из правил монастырской жизни. Чем же, любопытно знать, он занимался все эти пять лет? И как он себя вел? Надо думать, он ходил на занятия в университет, работал в библиотеке, сидел у себя в келье, гулял по монастырскому саду, но ни одной из обязанностей, налагаемых званием монаха, не исполнял. Не прислуживал в церкви, не слушал мессу, не исповедовался и не каялся в грехах, не говоря уже о будничной мелкой работе, без которой немыслим самый дух монастыря и которая каждому из монахов дает возможность ощутить себя членом братства. Но, может быть, то был редкий, единичный случай? Вряд ли. Коли уж монастырское начальство не углядело в поведении этого «брата» ничего из ряда вон выходящего, значит, и остальные могли последовать его примеру. Поэтому мы вправе предположить, что в описываемой обители царил определенный дух анархии. Штаупиц специально обратил внимание на этот случай, поскольку он попался ему на глаза, но мы не знаем и никогда не узнаем, не отправлял ли викарий епископа и другие, не дошедшие до нас письма аналогичного содержания, касающиеся других монахов. Очевидно, подобная вольница характеризовала именно монастырь в Виттенберге, не зря же провинившегося отослали изучать устав в Эрфурт.

В это время между Лютером и частью эрфуртской братии наметились явные трения. Богословы этого монастыря уже высказали свой протест, когда Мартина, тогда юного бакалавра второй ступени, прислали к ним преподавателем. Они настаивали на том, чтобы молодой профессор получил прежде все положенные ученые степени. Забегая вперед, скажем, что двое самых выдающихся из них — Юзинген и Натхин — в разгар Реформации выступят решительными противниками Лютера.

Но это случится позже, а пока, в 1514 году, викарий деканата посылал своим эрфуртским собратьям письмо за письмом, одно пламеннее другого. До нас дошло третье из этой серии писем, в котором автор называет два предыдущих глупыми. Что же он в них писал, Боже праведный, если в последнем, за которое он и не думал просить извинения, он на чем свет стоит поносил Натхина и заодно всех остальных эрфуртских монахов и обещал излить «чашу своего гнева и негодования на Натхина и весь монастырь в целом»? Дальше шли уже прямые угрозы: дескать, скоро «этот человек» узнает, что его ждет. Он же, Лютер, счастлив, что «спасся» из Эрфуртского монастыря. Не мог он удержаться и от того, чтобы подчеркнуть свое превосходство: «Пусть я поддаюсь негодованию, зато на мне благословение Божье, чему я и радуюсь бесконечно».

Но не только Виттенберг и Эрфурт выясняли между со-, бой отношения. Склока разгоралась внутри всей конгрегации. Никто из сторонников двух разных точек зрения не желал складывать оружия. Защитники строгости устава имели в своем арсенале установленные правила, историческую традицию и здравый смысл. Действительно, о. Пролес основал целую сеть монастырей и провел свои реформы именно ради того, чтобы возродить в них исконный дух дисциплины, отличавший первые братства ордена. Он добился от Рима признания независимости своей конгрегации при условии, что входящие в нее монастыри будут жить по своему особенному уставу, как раз и основанному на строгой дисциплине. Почему же преемник Пролеса, избранный, чтобы продолжить дело последнего, возглавил партию его противников? Прошло всего несколько лет, а он уже опустил руки перед трудностью доверенной ему миссии. Устав бороться с леностью монахов и инерцией настоятелей, он отказался блюсти чистоту установлений, и неудивительно, что самые эти установления теперь подвергаются сомнению. Разве можно надеяться сохранить букву, если умер дух? Что же касается недовольства некоторых распустившихся монахов, то им следует напомнить, что они вступали в ряды конгрегации добровольно, а потому обязаны либо соблюдать принятые правила, либо перейти в один из монастырей, не придерживающихся строгого устава. Иначе зачем вообще говорить о реформе?

Защитники противоположной точки зрения опирались главным образом на авторитет большинства. С той самой минуты, когда небрежение к уставу охватило подавляющее число монахов, викарий епископа, продолжая оставаться их рупором, превратился одновременно в заложника этой группировки. На все аргументы своих оппонентов они теперь с агрессивной насмешкой возражали: «Хотите быть образцовыми монахами? Вот и начните с главной добродетели — с покорности!»

До сих пор исследователи не обратили должного внимания на ту решающую роль, какую внутренний кризис немецкой конгрегации августинцев сыграл в эволюции Лютера. Если бы он постоянно имел перед глазами вдохновляющий пример истинно монашеского поведения, разве пришла бы ему в голову идея о бесполезности добрых дел? Если бы его не назначили на высокий пост и не предоставили ему возможность учить и руководить своими братьями, разве поселилась бы в его душе такая уверенность в собственной правоте? Не случись всего этого, он, вероятно, так и продолжал бы копаться в своих внутренних переживаниях, пока не дошел бы до полного отчаяния. Во всяком случае, исцеление от душевной скорби, к которому он так стремился, не обрело бы форму богословской доктрины и не привлекло бы к нему такое количество сторонников, пусть поначалу и пассивных, но завороженных его авторитетным словом. Как знать, возможно, окончательно разуверившись в том, что он одолеет свою тоску монашеским служением, он вернулся бы в мир и окончил свои дни адвокатом или правоведом, достиг бы земного богатства и навсегда забыл о своих былых страхах. Иначе говоря, его личные психологические проблемы никогда не обернулись бы проблемами богословскими.

Лютер вплотную приблизился к поворотному моменту всей своей жизни. На него явственно повеяло долгожданным ветром освобождения. Обозначилась и преграда на пути к этому освобождению — монашество, убежденное в необходимости строгого соблюдения устава ордена. На него-то и обратил Лютер весь пыл своей ненависти. Он, перепробовавший все виды самоограничения и так и не добившийся душевного покоя, теперь стремился доказать всем остальным их тщетность и иллюзорность. Он ополчился не только на конкретные монастырские установления, он замахнулся на их теоретические основы. Все эти благонравные августинцы, которые подолгу постились, целыми днями не произносили ни слова, отстаивали все положенные службы, добровольно поднимались среди ночи для молитвы и при этом чувствовали себя безмятежно счастливыми, вызывали в нем нетерпеливое раздражение. Именно в них он видел теперь единственную препону, мешавшую ему утвердиться в спокойном сознании своей правоты. И потому щадить их он не собирался. Он поносил их заочно, с церковной и университетской кафедр (без малейших колебаний он втянул в склоку и своих студентов), он бранил их в глаза, выступая с проповедями в монастырях. Особенно старался он перед студентами. Так, в своем «Комментарии к Псалтири» он писал: «Многие сегодня считают себя высокодуховными людьми, тогда как на самом деле суть существа из плоти и крови, исполненные порока... Лишенные истинной духовности, они верой и правдой служат лишь своим начальникам, да еще и гордятся этим».

В другой своей лекции он высмеивал христианскую добродетель бедности, называя ее удобным предлогом для маскировки лени или жадности. В то же самое время своих под-чиненных-монахов он упрекал в нарушении добродетели покорности, ведь они отстаивали свою точку зрения вопреки мнению начальства. И он честил их на чем свет стоит, именуя фарисеями, святошами, праведниками, евреями и еретиками. Свет, который они возжигают в своих церквах, уверял он, есть «свет, исходящий от диавола».

Впрочем, на этом этапе его упреки к собратьям сводились лишь к тому, что последние, по его мнению, слишком истово исполняли предписанное правилами, зачастую превосходя в своем усердии самые правила. Поэтому он в основном корил монахов за непослушание, в котором видел гордыню, самоуверенность и презрение к ближнему. Ему пока не приходила в голову следующая достаточно простая мысль. Если ревнители строгого устава в глазах остальной части монахов выглядят чересчур усердными, то точно такими же «ревнителями» выглядят простые монахи в глазах мирян. И если диктуемое гордыней ложное усердие заключается в завышенных требованиях к себе, то как определить «незавышенные» требования? Где та грань, которая отделяет «правильное» усердие от чрезмерного? Он не мог простить себе, что мечтал обрести мир и душевный покой, исполняя монашеские обеты, и теперь приходил к убеждению, что этот путь никуда не годится. Но, опять-таки, как ее узнать, эту невидимую границу, за которой ревностное исполнение обетов подлежит безоговорочному осуждению? Повторим, в годы с 1512-го по 1516-й эти вопросы еще не занимали его. Он ведь сам принял монашеский постриг и потому считал нормальным соблюдать монастырский устав. И высшую добродетель он видел в подчинении своей воли воле высших руководителей — в той мере, в какой оно не противоречит Евангелию, уставу и нравственному чувству.

Между тем множество обязанностей, которые он взвалил на себя, не давали ему возможности во всем придерживаться требований устава. Как мы уже видели, он весьма небрежно относился к инспекции монастырей, хоть в этом заключался первейший долг викария деканата. Подобная же небрежность появилась и в его отношении к церковной службе, составлявшей главное содержание жизни духовного лица, и в отношении к мессе — главной обязанности священника. В 1516 году он писал Лангу: «Мне редко удается выкроить время, чтобы как положено читать часы и служить мессу». Впрочем, он и до этого не слишком старательно отдавался исполнению священнического долга. «В прежнее время, — признается он в 1535 году, — совершая требу, я часто заканчивал чтение псалма, а то и вовсе прекращал службу, даже не сознавая, добрался ли до ее середины или остановился в самом начале».

Как можно легко догадаться, мысли его во время богослужения витали где-то очень далеко, он был занят обдумыванием очередной проповеди или лекции, которые имели для него гораздо большее значение. Конечно, он молился, но не потому, что чувствовал потребность в общении с Богом, а потому, что искал оправдания в глазах окружающих, и самооправдания в том числе. В то же время он не мог не сознавать уникального значения молитвы не только в жизни религиозного деятеля, но и в жизни любого христианина вообще. В 1521 году, через год после своего отлучения от Церкви, он признается в письме Спалатину: «Я несчастный человек со все больше остывающим сердцем. Лень и вялость не дают мне молиться как должно. Будем же молиться и бдеть, дабы не впасть в искушение».

Из чего следует, что в Виттенберге, где он не молился как должно, он именно впал в искушение. Он и сам не отрицает этого, жалуясь (если только здесь уместно говорить о жалобе) в том же письме от 1516 года, в котором он упоминал о своем нерадивом отношении к мессе и божественным службам: «И кроме того, меня преследуют плотские и мирские искушения и посторонние мысли». На сей раз он недвусмысленно дает понять, что речь идет именно о «плотских искушениях», тех самых, из-за которых он еще недавно сверху вниз смотрел на святых Иеремию и Августина, полагая, что его собственные искушения, носившие трансцендентный и исключительный характер, ценились на порядок выше.

Эти его слова следует понимать буквально, не делая скидки на их метафорический смысл или оговорку. Он не называл «плотскими» искушениями мелкие проступки, связанные с уступками обыкновенной лени или чревоугодию. Несколько позже, в 1519 году, размышляя о борьбе за целомудрие, он напишет: «Это жестокая борьба. Мне довелось ее изведать. Думаю, и вам известно, что это такое. Я же слишком хорошо знаю, как это происходит. Как является диавол, как возбуждает он плоть, заставляя ее гореть огнем. Вот почему, прежде чем принимать обет целомудрия, каждый из нас обязан с полной серьезностью взвесить, по силам ли ему эта ноша. Ибо стоит вспыхнуть пламени — а я знаю, о чем говорю, — стоит начаться приступу, как разум слепнет». Он вспоминал все, что читал на эту тему. Некоторые авторы, стремясь отвратить читателя-мужчину от разврата, пытались представить женщину существом отталкивающим, отвратительным. Читал он и Овидия, в том числе его «Любовные элегии», и знал, что думал по этому поводу древнеримский поэт: «Когда возгорается плоть, мужчина слепнет, и ему уже все равно, красива женщина или нет». Лютер добавлял к этому свидетельству умудренного жизнью человека собственный комментарий: «За неимением чистой воды сойдет и навозная жижа».

Волновавшие его мысли находили выражение и в лекциях, которые он в 1515 году читал в университете. Так, в своем «Комментарии к Посланию святого апостола Павла к Римлянам» он в назидательной манере объяснял, как следует спасаться от грехов, связанных с плотскими вожделениями: «Если юноша или девица не испытывают благоговения и трепета Божьего, а живут как им вздумается, не помышляя о Боге, то я сильно сомневаюсь, что ему или ей удастся сохранить целомудрие. Ибо необходимо, чтобы что-то одно — либо плоть, либо дух — прозябало, а что-то одно пылало. Нет лучшего способа победить плоть, чем сердечная отрешенность и равнодушие. Как только дух воспылает огнем, так плоть утихомирится и остынет, и наоборот».

К мысли о том, что для достижения и сохранения целомудрия необходимы молитва и размышление, Лютер вернется еще не раз. В 1519 году он напишет: «Если тебя одолевают нечестивые и грязные помыслы, подумай о том, какую жестокую муку претерпела от ударов бичей и копий трепетная плоть Христа». В 1520 году под его пером родились такие строки: «Лучшее средство спасения — молитва и слово Божие. Как только человек почувствует себя во власти дурных побуждений, он должен обратиться к молитве, просить у Бога милости и помощи, читать Евангелие и размышлять над ним, вспоминать о страстях Христовых». Вот чему учил в это время Лютер. Тот самый Лютер, который в 1520 году скажет: «Я знаю, что живу совсем не так, как учу жить других».

Таким образом, вопреки своей сугубой занятости, а частично и благодаря этой занятости, отвлекавшей его от регулярного отправления монашеских обязанностей, вопреки тому учению, которое он с таким жаром проповедовал, вопреки спасительному убеждению, что аскеза бесполезна, он снова оказался во власти прежних искушений. Мы говорим снова, потому что теперь он отказался от придуманной ранее мистико-героической роли, играя которую гордо отвергал опасность плотских искушений и признавал лишь искушения духа.

В надежде исцелиться от своего душевного недуга он пролил столько слез перед Штаупицем, он так досконально разобрал психологическую природу греховности перед студентами и прихожанами, что теперь у него больше не оставалось ни сил, ни желания и дальше прятать от окружающих и от самого себя тот факт, что он испытывал самые обыкновенные, банальные, человеческие страсти. В 1517 году в «Комментарии к Посланию к Евреям» он отмечал: «Мы со всех сторон окружены врагами, ежедневно нас одолевают бесчисленные прелёсти, поглощают заботы, отвлекают дела. Все это лишает нас душевной чистоты». В 1519 году он в который уже раз жаловался Штаупицу: «Я слабый человек, падкий до мирской суеты, пьянства, плотских страстей, лени и прочих пороков, усугубляющих те, что проистекают из моей должности».

В то же самое время его переполняло чувство довольства собой. Еще недавно обмиравший от сознания собственной ничтожности пред ликом сурового Бога с его карающей десницей, а теперь поверивший, что Бог добр и никакая кара ему не грозит, он решительно переменился в собственном мнении. Конечно, он каждую минуту готов оступиться, но ведь такова человеческая природа! Главное, как понял он теперь, это помнить о ранах Христа. Пусть от греха это и не убережет, зато даст уверенность, что Бог не затаит на тебя обиду за твой грех. С другой стороны, он теперь стал весьма популярным проповедником и почуял вкус славы. Мало кто на его месте сумел бы сохранить равнодушие к собственным успехам. Наконец, после возвращения из Рима и своего избрания на высокий официальный пост он начал понимать, что представляет собой определенную силу. Оглядываясь вокруг, он ни в ком — или почти ни в ком — не находил совершенства. Натхина он называл «безмозглым болтуном», епископов — фараонами и слугами сатаны, латиниста Ортуина Грация — «ослом» и «алчным волком в овечьей шкуре».

Поэтому не следует удивляться, что из лексикона Лютера этой поры почти исчезли такие слова, как раскаяние, угрызения совести или, как тогда еще говорили, сокрушение сердца. Пока он верил в возможность «купить» милость Бога ценой самоистязаний, вопрос о покаянии даже не вставал перед ним, ведь значение имела не его душа, а общий «вес» накопленных им добродетелей. «Я был настолько глуп, — признавался он, — что никак не мог понять, почему, исповедавшись и покаявшись, я все еще считал себя таким же грешником, как все остальные».

Как мы видим, здесь Лютер упоминает о покаянии, но вполне очевидно, что речь идет о поверхностном чувстве, для удовлетворения которого хватает мимоходом полученного прощения. Церковь называет такое чувство «несовершенным раскаянием», имея в виду его случайный и условный характер. О том, что в случае Лютера дело обстояло именно таким образом, говорит и тот факт, что сам он неоднократно подчеркивал, что ни разу в своей жизни не испытал истинного раскаяния. Такого рода заявления он делал и в 1514, и в 1518 годах. Собственно, толкуя о раскаянии, он имел в виду страх перед Божиим судом, но никак не порыв любви к безвинно страдавшему Богу, ко Христу, принявшему крестную смерть за наши грехи.

Представив себе, в какой внешней суете и в каком внутреннем беспокойстве протекали его дни, стоит ли удивляться, что, возвращаясь по вечерам в свою келью, уставший от дневных забот и бесконечных споров несчастный брат Мартин становился мишенью атаки, которую обрушивало на него «тройное вожделение», как он сам называл три основные человеческие страсти: похоть, гнев и гордыню. Мы сознательно ограничиваемся здесь словом «атака» и не идем дальше в своих предположениях. Мы, разумеется, видели, что порой он позволял себе поддаться приступу гнева, причем чем дальше, тем эти приступы становились все более осознанны, однако приведенные нами цитаты относятся к 1516 году, когда для него все, или уже почти все, решилось. Что же касается целомудрия, то ни он сам, ни кто-либо другой нигде не упоминает, что Лютер когда-либо, тайно или явно, в мыслях или фактически согрешил. Он говорит, что испытывал искушение, но нигде не говорит, что этому искушению поддался. Таким образом, он нес на своих плечах общее для всего человечества бремя, но и только — ни больше ни меньше.

Между тем корень его страданий, обрушившихся на него сразу по вступлении в монастырь, лежал именно в этой плоскости. Он винил себя за то, что испытывает искушение, и потому с таким пылом практиковал умерщвление плоти, надеясь, что этим искупит свой грех, но его надежда оказалась напрасной. Он спутал состояние греховности, которое каждого человека делает потенциальным грешником, с греховным поведением, в результате которого люди и делаются настоящими грешниками. Раз он пребывает в состоянии греховности, рассуждал он, значит он грешник. Греховную человеческую натуру, из-за которой люди рождаются на свет со склонностью к пороку, он спутал с сознательным приятием греха, в результате которого человек действительно становится порочным, поскольку соглашается творить зло. Раз и он обладает человеческой натурой, считал он, значит, он порочен. Но ведь изменить свою натуру невозможно, как невозможно благодаря посту и ночным бдениям перейти в иное состояние. Значит, делал он вывод, он есть и навсегда останется порочным грешником. Отсюда и тщетность его борьбы с состоянием постоянного внутреннего ужаса.

Чтобы избавиться от этого ужаса, доктору Мартину предстояло расстаться сразу с двумя иллюзиями: перестать верить в то, что грех искупается аскезой, и в то, что источник греха таится в вожделении. Первую иллюзию ему удалось преодолеть к началу периода, охватывавшего годы с 1512-го по 1516-й. До той поры вопреки всему, что он читал, вопреки всему, чему его учили, он продолжал упрямо придерживаться своего личного взгляда на аскезу как на «валюту», легко «конвертируемую» в искупление. Увы, все его старания ни к чему не привели, и его по-прежнему донимали искушения. И тогда — постепенно, преодолевая внутреннее сопротивление, — он начал склоняться к убеждению, что спасение человеческой души зависит от одного лишь Бога. Ему открылась Божья благодать.

Это открытие могло стать для него самым счастливым событием, знаменуя собой начало нового этапа его жизни. Но этого не произошло, потому что его по-прежнему держала в плену вторая иллюзия, наряду с первой угнетавшая состояние его духа и в равной мере мешавшая ему проникнуться откровением Искупления. Грех, который искупил Христос, считал он, есть грех вожделения. Поступая послушником в монастырь, он мыслил отнюдь не категориями католического учения, и даже последующий его отказ от пелагианства (старинной ереси, с которой боролся еще бл. Августин и смысл которой сводился к вере в то, что спасение человека зависит лишь от его доброй воли) еще не означал, что он принял католицизм. Его позиция оказалась уязвима даже с точки зрения простого здравого смысла, поскольку смешение понятий искушения и греха больше принадлежит области психологии и личного душевного опыта, нежели сфере богословия.

Благодать открылась Лютеру, когда он успел уже стать священником и доктором богословия, то есть достаточно поздно. Но все-таки он осознал, что своим спасением человек обязан одному лишь Христу. Увы, эта истина не заставила его сердце затрепетать от радости. Он, конечно, проповедовал свое открытие, яростно защищая его в спорах, но участвовал в этом один лишь его рассудок. Озарение коснулось богослова, оставив холодным монаха. Душой он по-прежнему скорбел и сомневался. Штаупиц потратил не один год, чтобы избавить его от первой иллюзии, тогда как о существовании второй он даже не подозревал. Посредственный богослов, Штаупиц не мог похвастать и тонким психологическим чутьем.

И адский круг замкнулся. Освободившись от ужаса перед карающим Богом, Лютер не освободился от сознания собственного ничтожества. Он знал, что Бог милосерден, что Он не требует платы в виде самоистязания за спасение. Но он также хорошо помнил то место в Евангелии, где Христос, обращаясь к женщине, говорит: «Ступай и больше не греши». Но он не мог не грешить! В годы с 1510-го по 1514-й он еще верил, что победа над собой возможна, хоть и трудна. Он даже учил других (нам уже известна его манера искать самоубеждения, убеждая окружающих), что вожделение греховно только в том случае, если в нем участвует душа. Он цитировал святого апостола Павла, сказавшего: «Вожделение не может повредить тем, кто живет в Иисусе Христе», поскольку после искупления грехов оно перестало быть злом, но обратилось в камень, тянущий нас в бездну зла.

Можно сказать, что в течение нескольких лет Мартин Лютер рассудком и словом (в той мере, в какой публичные выступления отражали состояние его ума) исповедовал католицизм. Но к 1514 году он уже формулировал эти истины «сквозь зубы». Победа над гордыней и похотью, словно выдавливал он из себя, «чрезвычайно трудна, а может быть, как убеждает нас опыт, и невозможна». Но что именно он подразумевал, толкуя о гордыне и похоти? Побуждения или конкретные поступки? Похоже, для него существенной разницы между тем и другим не существовало. И как обстоит дело с победой? Трудна она или все-таки невозможна? Мы видим, что он еще колеблется, и догадываемся, что слово «трудна» он произносит если не в последний, то, скорее всего, в предпоследний раз.

И в 1515 году для него все решилось. Надежда победить свою греховность рухнула окончательно и бесповоротно. «Бог требует от нас невозможного, того, что не в нашей власти, и не прощает неисполнения». «Мы видим, что, несмотря на всю нашу мудрость, несмотря на любые способы, к которым мы прибегаем, мы не в состоянии вырвать из нашего существа вожделение». «Бог запретил нам делать то, чего не может избежать ни один человек». Позже он разовьет эту мысль еще дальше: «Все, что в нашей воле, есть зло: все, на что способен наш ум, есть заблуждение». Что же остается в таком случае человеку? Ничего, одно отчаяние. «Законы плоти, — восклицал он в 1516 году, — властно влекут тебя к сатане, к греху и к нестерпимым мукам совести». Несколько лет спустя он добавит: «Все мы пленники диавола, он — наш князь и наш бог. Мы принуждены делать то, чего хочет он, то, на что нас толкает он».

Но нет! Это было бы слишком ужасно! Что-то подсказывает ему, что есть выход помимо отчаяния. Отчаяние — свойство человека, но, возможно, есть и божественное решение проблемы. В 1515—1516 годах доктор Лютер пристально изучал Послание святого апостола Павла к Римлянам, на основе которого построил курс лекций и прочитал целый ряд проповедей. Постепенно, по мере того как мысли об отчаянии все больше овладевали его умом, по мере того как Небесные Врата закрывались перед его душой, они же распахивались перед Писанием. Да, человеку не дано достичь добродетели, но Богу — Богу дано все. Да, Мартин Лютер достоин осуждения за свои грехи, но Христос дарует ему вечное блаженство. Пусть грешник не сделал в жизни ничего хорошего (он на это не способен!), пусть он грешил и продолжает грешить (его порочная натура не позволяет ему ничего иного), Бог не станет вменять ему в вину его грехи. И не потому, что человек совершает их невольно (подобные аргументы хороши для людского правосудия, в глазах же Бога грех всегда наказуем), а потому, что Бог после Искупления вообще простил все грехи. Бог перестал быть карающим Богом, потому что Иисус Христос раз и навсегда утолил Божий гнев на людей.

И ужас, снедавший его, отступил. Отныне вся его небрежность к соблюдению устава и уклонение от исполнения священнических обязанностей не только сделались неподсудны, но и получили логическое объяснение. Дела, творимые человеком, не просто бесполезны. Они невозможны. Все, чему с таким усердием предаются искренне верующие, а больше всех — монахи и монахини, — не только напрасный труд, не играющий в деле спасения никакой роли, потому что спасемся мы одной лишь Божьей благодатью, но даже и никакая не добродетель, а только видимость добродетели, потому что человеческая порода изначально порочна. Чем глубже проникало в него это убеждение, тем слабее звучали в его душе угрызения совести за дурное исполнение своих обязанностей, тем призрачнее становилось его желание наказать себя самого. В то же самое время его собратья — набожные, целомудренные, смиренные, верные уставу монахи — превращались в его глазах в фарисеев, чтобы вскорости обернуться и вовсе чудовищами. Поскольку добродетель недостижима, все их добрые дела суть не что иное, как гримасы, призванные скрыть от мира их истинную сущность, которая, в свою очередь, есть не что иное, как бездна греховности, усугубленная нежеланием признать свою греховность.

Лютер понял, что он спасен. Вот оно, решающее доказательство, перевернувшее всю его душу. «С непостижимой отвагой, — отмечает Люсьен Февр, — он совершил головокружительный прыжок от самого мрачного пессимизма к самому твердому оптимизму, от восторженной решимости сойти в ад к смиренной готовности упасть в божественные объятия». Но раз спасен он, Лютер, то значит, спасено все человечество. Он должен сообщить всем эту Благую Весть. И в течение следующих двух лет все его лекции, все его проповеди посвящались одной и той же теме. «Не мучайте себя, ибо Бог действует за нас; не усердствуйте, ибо дела наши тщетны; обратитесь лучше с верой к Иисусу Христу, раз и навсегда даровавшему нам спасение». Все эти два года он так и этак поворачивал эту тему, пояснял и развивал ее, углублял и отрабатывал детали, находил все новые доказательства и с торжеством воспевал свою идею. Он нес ее своим братьям, проповедуя в Виттенбергском и других подчиненных ему монастырях; он приобщал к ней ученых и студентов; он знакомил с ней простой народ, ходивший к службам в приходскую церковь; он делился ею в письмах к друзьям. Он буквально наводнил всю Саксонию проповедью открытого им спасительного учения, заставляя прислушиваться к нему как лиц духовного звания, так и мирян. Он как будто заранее готовил их последовать за ним, когда придет время великого раскола.