В ГОРАХ
В ГОРАХ
Горы были чудесны: розово-дымчатые, лиловатые, нежно–серые, они казались бледными призраками. Может быть, это туман так сгустился, так скрутился под упорным пламенем солнца? Или это отвердевшие облака, упавшие на землю и застывшие здесь навеки? И что — горы, что — облака, — с первого взгляда разобрать иногда было невозможно. Все менялось, — то вытягиваясь, то выгибаясь, — отступали и медленно передвигались эти ласковые громады гор по мере нашего пути между ними.
Когда, наконец, внезапно открылось перед нами озеро, — оно ошеломило меня. Сверкающе-лучезарное, насквозь пронизанное светом. Чуть заметная рябь на нем слепила своим ярким, подвижным блеском. Увлекала, звала, озаряла эта чудесная водная ширь.
Но уже приближался вечер. Тише, ласковее, утомленней становились лучи. Уже можно было взглянуть на солнце; смыкался, не так пылал, уже подернулся дремотой его огненный взор. Розовые, палевые, нежно-желтые полосы потянулись, побежали по небу. Мечтательно и ревниво озеро сейчас же отразило их.
Побродив еще над затихающим, млеющим и полусонно-шепчущим озером, я отправился в прилегающий к нему городок. Надо было сыскать себе пристанище на ночь. Ноги после дневного странствования устали; хотелось отдохнуть.
* * *
Город был маленький, тесный и грязный. Две гостиницы, попавшиеся мне на пути, отпугнули меня своею неопрятностью и дороговизной. Я пошел наугад далее. Вскоре улицы стали шире и чище: это была, по-видимому, лучшая часть города. На ближайшем углу я увидел серую записку о сдаче комнаты. По ее указаниям я поднялся в третий этаж, где вскоре и нашел комнату. Она была невелика, но показалась мне чистой и удобной, хотя и слишком тесно заставленной всевозможною мебелью. Тут были и диванчики с кушеткой, и этажерки, и лампа на длинной подставке, увитой бумажными цветами. По-видимому, здесь долго жили женщины, и еще сохранился налаженный ими укромный распорядок. Хозяйку, показывавшую мне комнату, я нашел симпатичной. Это была невысокая, худая старушка в черном платье, со странно-сосредоточенным и добродушно-суровым лицом. Не раздумывая долго, я взял себе комнату на неделю. Тем более что в окно прямо виднелись горы, ставшие теперь уже дымчато-лиловыми и тусклыми.
* * *
Ночь я провел хорошо и спал, почти не просыпаясь. Только изредка, — не то во сне, не то наяву, — мне казалось, что вокруг меня тихо и ласково звенит. Не фарфоровые ли безделушки на этажерках звенят так нежно? И сейчас же меня обступали комоды, шкафы, и этажерки, но через минуту это уже были горы, – розовые, лиловатые, серые, — так тесно обступившие меня. Как выбраться из их глубины? Но выбраться не хотелось. Светило солнце, горы склонялись участливо, и что-то нежно звенело над ухом. Может быть, это колокольчики какого-нибудь деревенского стада? Или хрустальные тарелочки на комоде и старые, смешные, пузатые часы?
Когда утром я открыл глаза, в комнате было теплое солнце. Вчера, оказывается, я забыл даже опустить оконные занавески. Лежа на спине, я стал с любопытством рассматривать свою комнату. Вся она почему-то казалась хрупкой, немного старообразной, как будто бережно сохраняющей какой-то давнишний уют. Немного она, пожалуй, была похожа на худенькую старушку, ее хозяйку, но и что-то другое было еще в ней. На диванах лежали вышитые шелком накидочки, такие же были на столах. Одна стена, как я только теперь это заметил, была сплошь увешана фотографиями.
Я даже сел на кровати, чтобы поподробнее их рассмотреть. Какие-то девушки в белых и темных платьях. То постарше, то помоложе. Или это все одна и та же? Я не мог этого с уверенностью решить обо всех карточках, но относительно большинства это было несомненно. Всюду то же скромное и доброе лицо девушки с нежными глазами и несколько большим ртом. А вот здесь совсем маленькая девочка, зачем-то стоящая у высокого резного стула. Это тоже она, это ее черты, ее грустные глаза. Были карточки и совсем маленького, пухлого ребенка и две фотографии мужчины с бородою и в форменной фуражке.
Я опять улегся в постель. Еще не хотелось вставать, и как будто нужно было еще что-то продумать. А это так хорошо делалось лежа. Но мысль путалась — туманно и своевольно, и я сам не понимал, о чем я думаю. Одеваясь, я опять начал рассматривать комнату. На стенах были прибиты резные полочки, заполненные разноцветным фарфором. На некоторых из них стояли букеты засушенных цветов. Весь письменный стол сплошь был заставлен коробочками, разнообразного рода чернильницами, пресс-папье и еще множеством вещей, которые показались ни на что не нужными и лишь заполняющими место. «Надо будет попросить хозяйку убрать все это, — подумал я про себя. — А то и писать будет негде». И я увидел, что и здесь были цветы — в заднем углу стола стояли засушенные цветы в желтой фарфоровой вазе. А неподалеку лежала маленькая записная книжка с растопыренными страницами. Все это напоминало о чьем-то присутствии, о чьей-то давно и заботливо устраивавшей здесь жизни. Но комната все же казалась нежилой и покинутой, и на некоторых из предметов я заметил осевшую тонким налетом пыль.
* * *
Вскоре постучалась хозяйка. Сегодня я заметил, что ее лицо исчерчено тонкими морщинками и темного цвета. И несмотря на добродушие, что-то сосредоточенное и суровое было в нем. Она осведомилась, как я спал и не нужно ли мне чего либо. «Нет, спасибо, все очень хорошо, – отвечал я, радуясь, что я действительно всем доволен. Но потом, вспомнив, прибавил: — Вот только, может быть, со стола вы уберете немного. А то уж очень тесно; писать будет негде». И я улыбнулся.
Она как будто не сразу поняла. «Ах, вот это, хорошо, хорошо, — потом вдруг сокрушенно прибавила: — Только уж не знаю, куда же мне это деть. Все осталось так после моей дочки». Последние слова она произнесла каким-то важным полушепотом и натянуто улыбаясь.
– От вашей дочки? — переспросил я с удивлением. И хотел было еще спросить, где же это дочь, но остерегся.
Старушка продолжала сама.
– Ведь все еще здесь, как было при ее жизни, как расставила она сама. Вот видите, это она. — И старуха указала на одну из фотографий. — Ах, это была замечательная девушка.
Я понял: здесь была та безутешная, безмерная скорбь, которая ни о чем другом не позволяет ни говорить, ни думать, которая заполняет собою всю душу, всю жизнь. Я с грустным сочувствием посмотрел на старушку. И тут только я догадался, что ее черное платье — глубокой траур, а в ее сосредоточенном лице прочел безумную, неутишимую скорбь.
– Давно умерла ваша дочь? — спросил я как можно мягче и участливее, даже намеренно делая грустное лицо, хотя мне и без того было ее жаль.
– Шесть месяцев, шесть месяцев уже.— Старушка ближе подвинулась к карточкам на стене. — Вот это все она, — тут девочкой, а тут за год до смерти.
Я с новым любопытством стал рассматривать фотографии. Покойница грустно и бледно смотрела на меня.
– Какие нежные у ней были глаза, — сказал я для чего-то.
– Ах, она была удивительная девушка. Ее все так любили. Она только что окончила гимназию, получила золотую медаль. И вот нет ее.
Я видел, старушка не может ни о чем другом говорить, кроме своего безмерного, все подавляющего горя. Говорила же она тихо, немного сурово и словно не обращаясь прямо ко мне. Мне казалось, что она сейчас заплачет.
– А это ваш муж? – спросил я, указывая на карточку бородатого мужчины в форменной фуражке. Мне хотелось отвлечь куда-нибудь разговор.
Да, это был ее муж. И он тоже умер, – уже тринадцать лет тому назад. О нем она говорила совершенно равнодушно и даже как будто нехотя. После его смерти она и ее единственная дочь жили только друг для друга.
И она опять начала мне рассказывать о дочери. Сообщила, что у нее был голос и она уже начала учиться пению. Умерла она от скоротечной чахотки в какие-нибудь две недели. Но вообще всю жизнь была очень слабой и болезненной.
После ухода собеседницы мне захотелось еще раз и еще подробнее приглядеться к своей комнате. Но она оставалась все такой же молчаливо-таинственной. А в окно уже давно властно лилось сияющее солнце. Я взял свою соломенную шляпу и отправился в горы.
* * *
Бодро и быстро шел я по горной, извилистой тропинке. С каждым поворотом, с каждым подъемом открывались передо мною новые горные склоны. Тонкие, склонившиеся деревца на скатах казались нежными, кудрявыми девушками, поспешно сбегающими вниз. Сияло, звало, затопляло небо. Хотелось идти все выше, погрузиться в него.
— Что — смерть? Есть ли смерть? — спрашивал я себя настойчиво. И мне казалось, я не понимал вопроса. А вот, ведь умерла молодая, нежная девушка, которая хотела жить. Зачем, зачем? И разве это не бессмысленно и не жестоко?
Я вспомнил, как однажды в разговоре мне вдруг пришла мысль, что всякая смерть есть убийство, потому что она всегда – насилие. «Разве только самоубийство может быть признано естественной смертью», — сказал я тогда. И тогда это было так верно и так понятно.
Теперь я ничего не понимал. Все ближе подходил я к небу, которое казалось, уже охватило меня, которое все было сияющее и голубое.
По бокам горной тропинки, сплошным пластом нагромождены старые, сухие листья. Они мертвы и кажутся ржавыми и гнилыми. Но ведь это же не мешает небу быть лучезарным. И, может быть, всякая смерть только возвращение во что-то истинное, в какое-то сияющее всеединство…
Я присел на камень, холодный, с острыми ребрами, обросший клочьями мха. Городок теперь был совсем внизу и казался призрачным и живописным, – зеленый и белый от стен, крыш и палисадников. А горы за ним, отсюда они выглядели совсем незнакомыми. Вот эта ближняя гора, она прежде была пышным, бархатным шатром, вся густо и мягко мохнатая от покрывавших ее сосновых лесов. Теперь она вытянулась в плоский и низкий купол, тяжело осевший на землю. А за нею выдвинулась скалистая, темная стена, а еще дальше подымаются две матово-розовые вершины, которых из города не видно.
Я пошел еще дальше и выше. Закидывая голову, я с упоением вдыхал свежеющий воздух. Небо становилось все нежнее, и мне казалось, — я вхожу в самое небо. Было сладостно думать, что сейчас оно охватит, обоймет своей синевой.
* * *
Когда вечером я ложился спать в своей комнате, мне пришло в голову, что моя кровать — вероятно, та самая кровать, на которой умерла Лина, дочь хозяйки (я узнал утром, как ее звали). Другой кровати в комнате не было, а это ведь была ее комната. Я с некоторым смущением взглянул на кровать. Но она, скромная и спокойная, не выдавала своих тайн, а сколько тайн, жгучих и невероятных, — у каждой кровати.
Я вспомнил, что мне нужно написать письмо. Полураздетый, я присел к письменному столу. Тут только я заметил, что хозяйка все же несколько поубрала на нем: часть предметов отодвинула в дальний угол, другие — перенесла на комод. В свою очередь и я еще побольше расчистил себе места. Но тотчас же пожалел об этом. Каким-то пренебрежением к мертвой и ее воле, почти кощунством показалось это вторжение в чужое, оставшееся после нее. «Недостает еще начать читать теперь ее записные книжки и письма», — подумал я, может быть, отвечая тайному искушению.
Лежа в постели, я говорил себе, что вот здесь умирала девушка, здесь билась она в мучительной агонии, задыхаясь в жару. Как-то трудно было представить, почувствовать это. А на этом стуле сидела безмолвная мать, поддерживая ее голову, принимая ее последние вздохи.
«Все равно, всегда так: все живое зиждется на умершем», – вновь и вновь всплывало в мозгу. Я чувствовал, что засыпаю, странно чужим и нечувствительным становилось тело, словно впадало куда-то. «Вся земля могла бы уже быть усеянной глазами мертвых». Чья эта мысль? Кажется, в дневнике юного Геббеля читал я это. И опять я чувствовал, что сейчас засну. «Может быть, мне приснится эта мертвая девушка, на чьей кровати я сплю»…
Это было моей последней мыслью. Затем я исчез куда-то: я спал.
* * *
Утром я немного удивился, вспомнив, что мне ничего, кажется, не снилось. После вчерашней прогулки я спал здоровым, крепким сном. Я почувствовал даже некоторое разочарование. Что ж не мстит мне никто за кощунство? Или она уже безвластна здесь, хозяйка этой комнаты, или ей теперь все равно?
День опять был чудесный. Напившись кофе и позавтракав, я снова отправился в горы. Взял с собою книжку, намереваясь провести там целый день. Хозяйки своей в это утро я не видел.
Вечером я лег с страстным желанием увидеть что-нибудь необычное во сне. Неужели я так нечувствителен, так неприлично здоров, что ничто не производит на меня впечатления? У меня даже явилась мысль нарочно возбудить гнев покойной. Я взял со стола маленькую книжку и стал ее перелистывать. Впрочем, в ней было лишь несколько адресов, да какие-то непонятные цифры.
Но снились мне только горы, розовые, прозрачные, склоняющиеся надо мною, плавно передвигающиеся со своих мест. С кем-то шел я меж ними. Может быть, это была покойница Лина, а может быть, кто-либо другой. Все как-то смешивалось во сне. Я что-то говорил своей спутнице, но что — вспомнить не удавалось.
Следующие дни протекли почти так же. Несколько раз заходила ко мне старушка. Опять рассказывала о дочери и однажды плакала передо мной. Действительно, дочь умерла на той самой кровати, где спал я. Умерла она на руках матери, и последние дни ее были очень мучительны.
Днем старушка надевала маленькую, старомодную шляпу-наколку и отправлялась на кладбище. Возвращалась оттуда обыкновенно лишь к вечеру с наплаканными глазами. Однажды пошел на кладбище и я. Долго бродил там между могил и по могилам. Думал о том, что здесь уже наверное все могло бы быть усеяно мертвыми глазами людей.
Сколько ни ходил я по кладбищу, могилы Лины П. найти мне не удалось. Зато нашел семь одинаковых крестов, стоящих в ряд. Кресты были чугунные, сильно заржавевшие, желто-серые и бурые. Один из них был сломан. В путеводителе сообщалось, что здесь по преданию похоронил своих семь жен какой-то местный Синяя Борода. Перед этими крестами я постоял некоторое время в раздумье. Может быть, в самом деле — красивые, молодые, нежные женщины истлевают или уже давно истлели здесь. Все равно,— другие живут и любят. Над их могилами — вот распластались пышные кусты акаций, и прямо и сладостно благоухает жасмин. Что — смерть.
Через несколько дней я уехал из города. Я уже не думал об умершей девушке и о семи женах Синей Бороды. Горы были таинственно-четки, горы вытягивались вдоль моего пути, провожали меня, и другие любовно принимали меня в свои тенистые недра. Властно и нежно обняли меня горы. И бесконечным и лучезарным было синее небо.