Глава восьмая УТРАТЫ
Глава восьмая УТРАТЫ
1
На пороге стоял новый, 1914 год.
Ничто, казалось, не предвещало приближения грозы. Глухие подземные толчки и раскаты долетали лишь до очень немногих.
Но чем тверже становилась внешняя видимость существующего правопорядка, тем непримиримее разгоралась борьба в сфере литературы и искусства.
Триумфальный успех «Колоколов» всполошил врагов Рахманинова, и они обрушились на него с давно не слыханной яростью. Самый сильный и наиболее язвительный из их числа, В. Каратыгин, всю мощь шквального огня направил именно на успех музыки Рахманинова у публики.
«Она, — писал он, — отвечает, так сказать, арифметически среднему вкусовому критерию широкой публики. Она преклоняется перед ним потому, что Рахманинов своей музыкой попал как-то в точку среднего обывательского музыкального вкуса…
…Дарование Рахманинова всегда движется по какой-то касательной к искусству линии, только задевает его сферу, никогда не проникая внутрь нее.
…Пышность и нарядность внешней отделки при ничтожности содержания — характерная черта большинства произведений Рахманинова… Они страшно «искренни»… Везде чувствуется живое «переживание» некоторых, большей частью сильно патетических эмоций. Но они грубы, мелки, аффектированны, эти переживания».
Каратыгину вторили Сабанеев, отчасти Григорий Прокофьев и другие.
«Рахманинов, — позднее писал Сабанеев, — был вообще каким-то ихтиозавром на музыкальном небосводе, вымирающим крупным видом, одним из той породы, что умеют лирически вздыхать и грезить о луне и о любви в то время, когда кругом уже речи далеко не любовные…»
В ту пору их больше всего возмущало, как он, этот наследник Чайковского, вторгся во святая святых символической поэзии и попытался выразить ее божественный глагол вульгарными средствами «архаической» музыкальной речи.
Но едва ли не опаснее врагов композитора были его мнимые сторонники и друзья.
Еще год тому назад Рахманинов получил по почте книгу Эмилия Метнера «Модернизм и музыка». Очень коротко и сухо он поблагодарил автора. За шумными выпадами последнего против модернизма он учуял совсем другое. «Из-под каждой почти строчки, — писал композитор Ре, — мне мерещится бритое лицо г. Метнера, который как будто говорит: «Все это пустяки, что тут про музыку сказано… главное, на меня посмотрите и подивитесь, какой я умный!» И правда! Метнер умный человек. Но об этом я предпочел бы узнать из его биографии (которая и будет, вероятно, в скором времени обнародована), а не из книги о «Музыке», ничего общего с ним не имеющей».
Едва ли этот уничтожающий сарказм дошел в свое время до автора книги, но он почувствовал его интуицией.
Накануне концерта философ записал: «Утром… был на генеральной репетиции «Колоколов» Рахманинова. Не приемлю, хотя принципиально хвалю я буду защищать. Неприятно слышать нарядную музыку, написанную душевно глубоким композитором, не умеющим сказать существенного…
…«Колокола» — либо пустопорожнее место, либо плохо сшитые клочки пестрой нарядной материи с кровью пропитанными лоскутами, служившими перевязкой сердечных и иных ран; плохое искусство очень большого музыканта-неудачника, потуги человека без спинного хребта, психологического атомиста…»
И эти строки не дошли до того, кого они касались.
Зато композитор, хмуря брови, читал цветистые дифирамбы друзей. Неужели и правда он, Рахманинов, «певец» ужаса, отчаяния, беспросветного трагизма, бессилия, обреченности?..
2
«Погода у нас чудная, — писал Сергей Васильевич Гольденвейзеру из Ивановки в начале мая, — как раз сейчас все цветет: яблони, груши, терн, черемуха. «Как молоком облитые стоят сады вишневые». Сирень зацветет на днях. Я ничего не делаю. Только хозяйничаю, отчего, впрочем, хозяйство не делается лучше».
Но вскоре в письмах зазвучала совсем другая нота,
«…Лето выдалось скверное. Худшего я не помню. Скверно лично у нас, скверно кругом. И чего только нет! И чума и холера, ливни с градом, засуха, неурожай. Лично мы замешаны только в двух последних неприятностях, мною перечисленных, — но зато у меня еще была Танюшкина скарлатина… и полная неудача в работе…»
Понемногу жизнь возвращалась в нарушенную колею. Но, вчитываясь в страницы газет, Рахманинов все более хмурился. Россия семимильными шагами шла на сближение с новыми союзниками по «тройственному согласию». Улицы столицы пестрели флагами. Две недели не гасла иллюминация в честь иноземных гостей: президента Франции Пуанкаре и английского адмирала Битти. Но в звуках торжественных маршей, звучавших на страницах газет, все чаще стали проскальзывать тревожные ноты.
Вдруг столбцы запестрели заголовками: «Босния — Сараево — Франц Фердинанд».
Но и тогда кто мог подумать, что одинокий выстрел террориста увлечет за собой лавину!
Таня поправлялась очень медленно, стала покашливать. Решение созрело молниеносно: ехать в Крым. Отъезд назначили на двадцать второе июля. Но еще девятнадцатого в сумерках под дождем молодой конюх Ивашка, покрыв мешком худые плечи, привез со станции сверток газет и протянул Сергею Васильевичу с жалкой и растерянной улыбкой.
— Что ты? — спросил Рахманинов и, не дожидаясь ответа, развернул «Русское слово».
Вот что: мобилизация!
Не сразу удалось охватить случившееся во всем объеме. Только на другой день, когда Рахманинова самого вызвали в Тамбов как ратника ополчения, завеса слегка приподнялась. Уезжая в город, он посмеивался над домашними, начавшими его оплакивать. Но по дороге в Тамбов в автомобиле смешливое настроение быстро исчезло.
Бескрайнее море вокруг «зеленого острова» вышло из берегов.
По селам звонили колокола, над полями вдоль большака повисли облака пыли. Сплошной лавой катились обозы с запасными на призывные пункты.
На стоверстном пути до города Рахманинов обгонял их непрестанно. Вслед неслись пьяный гогот, свист, улюлюкание, визг гармоники, летели шапки и забористая ругань. Мелькали красные возбужденные лица, дерзко, с издевкой глядевшие прямо в глаза.
Но чуткое ухо слышало в этом диком и грозном гомоне ноту беспредельного отчаяния. И вновь уже не впервые блеснула мысль, что ему, Рахманинову, и многим другим только казалось, будто они знают народ, из недр которого вышли. Да, Россия вновь вьтходит из берегов, на глазах раздаются едва затянувшиеся трещины. Безумны затеявшие эту преступную войну на свою погибель.
Вызов оказался преждевременным. До поры музыканта отпустили с миром. Но он привез с собой из Тамбова тяжелое сознание, что, с кем бы мы ни воевали, победы нам не видать.
В разгаре косьбы и молотьбы уже ощутимой стала нехватка рабочих рук.
В полдень девятого августа случилось затмение солнца. Сергей Васильевич был в саду. С гнетущим томительным чувством глядел он на почерневшее небо с мертвыми звездами, на оранжевую полосу за деревьями на горизонте. Все это выглядело как в бреду.
Неожиданно за спиной глухой стук бегущих босых ног. Оглянувшись, он увидел девушку. Словно слепая, не помня себя, она бежала прямо на него.
Он помнил Любашу еще девчонкой. Бойкая, загорелая, живая певунья и хохотушка, она глядела в Ивановке за садом. Ее звонким, от природы поставленным голоском он всегда гордился.
— Куда ты, Люба?.. — остановил он ее.
Ее лицо было залито слезами. Узнав его, она схватилась руками за голову.
— Ох, барин милый, пропали наши головушки! — срывающимся голосом крикнула она и канула в полутьму за деревьями.
Весь день в ушах у него звучал этот крик нестерпимого горя.
Сообщения газет — эта смесь страха, лжи и бахвальства — изо дня в день выбивали его из колеи. Гибель армии Самсонова, слухи о какой-то измене нагоняли ужасную тоску.
В Москве, куда Рахманиновы вернулись в конце сентября, на первый взгляд все было по-старому. Только чуть прибавилось суеты и многолюдства да военных шинелей на улицах. Ветер трепал белые с красным крестом флаги на крышах лазаретов, по бульварам маршировали новобранцы. В воздухе ощущался слабый запах гари. В Тверской губернии горели леса.
Дома, на Страстном, чисто, уютно. Комнаты проветрены. В вазах свежие цветы. Заждавшаяся гостей Марина поставила на стол миску пахучих щей.
И мало-помалу чувство томящего страха рассеялось.
Война застала за рубежом Шаляпина; неведомо где скиталась Ре.
Рахманинов играл и играл в Москве, Петрограде, Харькове. Одних благотворительных концертов до нового, 1915 года было не меньше пяти.
Композитор неутомимо работал, но только за роялем. Рабочий стол со стопками нотной бумаги оставался запертым на замок. Мысль о концерте внушала ему неприязнь.
3
И вот в январе за две с небольшим недели Рахманинов создал одну из наиболее глубоких и совершенных композиций для хора без сопровождения — «Всенощное бдение».
Темой «Всенощной» была глубокая человечность и горячее сочувствие к людской скорби. В этом сочинении Рахманинов подошел близко к народной первооснове русской музыки, к душе самого народа. «Всенощное бдение» состояло из пятнадцати песен, связанных общей идеей. Девять были написаны на подлинные напевы знаменного письма. В шести остальных, трактуемых свободно, он сознательно подражал древним напевам.
Свой труд он посвятил памяти Степана Смоленского, долголетнего бессменного руководителя Синодального хора, кто незадолго до своей смерти приобщил композитора к сокровищницам древнейших манускриптов, хранимых в ризницах Архангельского собора.
Первое исполнение состоялось десятого марта. Публика, музыканты, критики были на этот раз единодушны.
«Ее чудо, — писал Григорий Прокофьев, — в сплаве: в слиянии искренности и простоты».
Вечером накануне концерта Рахманинов пришел с партитурой к Танееву. Он проиграл все от начала до конца. И впервые в жизни увидел учителя таким взволнованным. Глаза у Сергея Ивановича были влажны. Он хотел что-то сказать, но, подойдя к окошку, с минуту глядел через гардину на лунную ночь. Потом медленно повернулся к гостю.
— Я поражен, — сказал он, положив руку на плечо Рахманинова.
Засиделись допоздна, такт за тактом по нитке перебирая многоцветную музыкальную ткань.
Когда Рахманинов вышел на крыльцо, месяц стоял высоко над крышей. Закурив, Сергей Васильевич помедлил уходить, глядя на красноватый огонь керосиновой лампы, светившей из окна в безлюдный переулок (Сергей Иванович не признавал электричества). Огонь то примеркал на мгновение, то разгорался снова, и Рахманинов догадался, что хозяин все еще ходит взад и вперед по гостиной. Было тихо. В саду за забором на сухие прошлогодние листья под деревьями ложился слабый морозец. Тут трудно было и поверить, что где-то шумит война.
Четырнадцатого апреля 1915 года неожиданно и нелепо умер Александр Николаевич Скрябин.
Во взглядах на музыку они с Рахманиновым давно разошлись. При встречах у Кусевицкого подчас жестоко спорили. Но, повстречавшись на улице, улыбались друг другу без тени обиды.
Москва музыкальная всколыхнулась. Можно было опровергать Скрябина, возмущаться им, но не любить его, не ценить огромного таланта музыканта, не верить в его искренность было невозможно.
Холодный дождь стучал по крышке гроба, жалил живые цветы, покрывавшие катафалк. Впереди Рахманинова в тонком летнем пальто шел с непокрытой головой Сергей Иванович Танеев. «Эх, как он так беспечно!» — подумал композитор, хотел окликнуть его, расспросить про недавно написанную кантату «По прочтении псалма», но в толпе они потеряли друг друга.
Вскоре после похорон, заглянув на неделю в Ивановку, Сергей Васильевич с семьей уехал на все лето в Финляндию, где Зоя Прибыткова нашла для Рахманиновых дачу.
На первых порах все радовало после Москвы: и шум сосновых чащ, и коврики вереска, и цветной мох на гладких камнях, и спокойное добродушие финнов. С одинаковой приязнью они поглядывали и на русских дачников и на море, когда в тихую погоду за чертой горизонта был еле слышен далекий гуркот немецких гаубиц.
В шестидесяти верстах на другом берегу бухты жили Зилоти.
Вести с войны доносились в Халилу глухо. Газеты приходили на третий день. Не чая нового удара, композитор налаживал себя на рабочий лад.
Однажды сереньким утром возле калитки остановилась финская тележка. Рахманиновы удивились, увидев Александра Ильича. Очень бледный, совсем на себя не похожий, он сел, молча закурил.
— Скончался… Сергей Иванович, — ни на кого не взглянув, проговорил он.
Свет померк на мгновение.
— Едем, — сказал Рахманинов.
— Поздно, — ответил Зилоти, протянув смятую газету. — Шестого июля, а сегодня уже девятое.
Рахманинов послал телеграмму, а на другой день — некролог в редакцию «Русские ведомости». Поборов привычную замкнутость, он открыл не в музыке, но в словах (и в каких словах!) свою Душу.
«Скончался Сергей Иванович Танеев — композитор-мастер, образованнейший музыкант своего времени, человек редкой самобытности, оригинальности, душевных качеств, вершина музыкальной Москвы…
…Для всех нас, его знавших и к нему стучавшихся, это был высший судья, обладавший, как таковой, мудростью, справедливостью, доступностью и простотой. Образец во всем, в каждом деянии своем, ибо, что бы он ни делал, он делал только хорошо. Своим личным примером он учил нас, как жить, как мыслить, как работать и даже как говорить… Его советами, указаниями дорожили все. Дорожили потому, что верили. Верили же потому, что, верный себе, он и советы давал только хорошие. Представлялся он мне всегда той «правдой на земле», которую когда-то отвергал пушкинский Сальери.
Жил Сергей Иванович простой, скромной, в некоторых отношениях даже бедной жизнью, вполне его удовлетворявшей…
К нему на квартиру, в его домик-особняк, стекались самые разнокалиберные, по своему значению несоединимые люди: от начинающего ученика до крупных мастеров всей России. И все чувствовали себя тут непринужденно, всем бывало весело, уютно, все были обласканы, все запасались от него какой-то бодростью, свежестью… В своих отношениях к людям он был непогрешим, и я твердо уверен, что обиженных им не было, не могло быть и не осталось.
Танеев написал две кантаты, являющиеся его крайними сочинениями… В первой кантате устами Иоанна Дамаскина он пел: «Иду в незнаемый я путь». Во второй в уста господа вложены слова: «Не я ль светила зажег над вашей головой?»
Мне хотелось бы связать эти вырванные фразы и сказать, что «незнаемым» путем Сергей Иванович шел недолго: силами своего ума, сердца, таланта он отыскал свою дорогу, широкую и прямую, показавшую ему путь к последней вершине, где так ярко засиял зажженный им светильник.
И светильник этот горел всю жизнь его ровным, покойным светом, не мерк, не терялся, освещал дорогу всем другим, в свою очередь вступившим в «незнаемый» путь.
И если светильник этот погас теперь, то только вместе с его жизнью.
С. Рахманинов».
Промучившись еще неделю с концертом, он бросил его и поехал к Зилоти. Часами они бродили вдвоем по взморью. Низкое солнце не хотело садиться и слепило глаза. Александр Ильич по натуре своей был слишком здоров. Его неукротимая воля и энергия не могла мириться с долгой пассивностью.
На помощь к нему приехала Зоя, и совместными усилиями они вытащили Сергея Васильевича из «ямы», увлекли в круг нехитрых летних развлечений, на теннисный корт, на песчаный берег. С Зоей Рахманинов стал ходить по грибы спозаранку под мелким моросящем дождем, вспоминая Путятино, и мало-помалу посветлел.
Но уже в начале июля телеграф принес весть о прорыве фронта под Варшавой, а затем и под Ригой.
Сбитые с успевших обрасти травой окопов миллионные армии дрогнули и покатились на восток, сбивая с насиженных гнезд и гоня перед собой полчища беженцев. Небывалое горе людское шло на Русь. От скрипа телег, от рева голодного скота и горького бабьего плача содрогалась земля. Шли без дорог, очертя голову, по лугам и пашням, оставляя позади холмы полузасыпанных могил.
Однажды вечером с моря уже совсем ясно до Халилы донеслись гулкие удары пушек. Над Гельсингфорсом кружили самолеты с черными крестами на крыльях.
Любезность финнов сразу ощутимо сделалась более сдержанной.
В начале августа Рахманиновы бежали в Москву.
В сентябре Сергей Васильевич впервые играл с Зилоти фортепьянный концерт Скрябина. За этим последовали концерты памяти Скрябина в Петербурге и в Москве.
Желая подчеркнуть личный характер чествования памяти усопшего, Рахманинов давал концерт от своего имени. Он не уклонялся и от исполнения наиболее «крайних» сочинений. В программах прозвучали и Пятая соната, и «Сатаническая поэма», и «К пламени». Но само исполнение произвело настоящий переполох среди скрябинистов.
Хрупкие, призрачные образы, как бы созданные из эфирных струй, под пальцами Рахманинова неожиданно обрели плоть. Зыбкие формы подчинились стальному ритму. Характер импровизации, присущий исполнению Скрябина, уступил место железной логике, продуманному плану.
Некоторые восприняли это как «дьявольский ход» со стороны Рахманинова, как желание разоблачить, «раздеть» Скрябина, превратив его в «землю на земле».
Страсти продолжали кипеть еще и в те дни, когда Рахманинов привез своего «Скрябина» в Ростов.
Здесь впервые с начала войны он встретился с Ре, которая жила в это время в домике у своей матери в Нахичевани.
С первых же слов разговор зашел о Скрябине.
— Скрябин настоящий большой музыкант, милая Ре. Я слышу ее, эту природную музыкальность, то, с чем он родился на свет, всегда старался слышать в нем ее, и просто ведь долг одного, еще живого, музыканта перед другим, покойным, музыкантом — рассказать публике, как он слышит его музыку, — вот я и езжу по русской земле, рассказываю…
Прощаясь, он неожиданно сказал совсем другим тоном:
— Сегодня не в счет, мы с вами не разговаривали, а разговор у нас обязательно будет.
О чем — Ре не могла догадаться. Оказалось — о смерти.
Две утраты — Скрябина и Танеева, — пережитые одна за другой, не прошли даром, и вновь, как в 909-м году, страх перед неизвестным завладел его душой.
— Личного бессмертия я никогда не хотел. Человек изнашивается, стареет, под старость сам себе надоедает, а я себе и до старости надоел. Но там, если что-то есть, — это страшно.
Дрожь прошла по его лицу.
В это время мать Ре принесла блюдо поджаренных фисташек, которые он очень любил. Еще не в силах оторваться от неотвязных мыслей, гость увлекся угощеньем и вдруг беззвучно рассмеялся.
— За фисташками и страх ушел куда-то!
4
Однажды зимой к Рахманинову позвонил Станиславский и попросил приехать по неотложному делу. Рахманинов догадывался, что речь пойдет о музыке к предполагаемой постановке в Художественном театре драмы «Роза и крест».
Навстречу Рахманинову поднялся сидевший рядом со Станиславским очень стройный, изысканно одетый человек с кудрявыми светлыми волосами, следами загара на лице и острыми голубыми глазами.
— Александр Александрович Блок, — представил Станиславский,
Гости быстро взглянули друг на друга. Для обоих встреча была несколько неожиданной.
Рахманинов был слегка озадачен. Перед ним сидел не «падший ангел», какого он, может быть, ожидал увидеть, но очень спокойный, очень сильный, молчаливый и, без сомнения, большой человек.
Больше всего поражала его внешняя собранность и полное отсутствие позы.
Разговор продолжался около часа. Говорил главным образом Станиславский, показывая планы постановки, режиссерские схемы, эскизы костюмов и декораций. Среди разговора искоса, не без тайного лукавства он наблюдал своих гостей, при внешнем несходстве в чем-то очень похожих друг на друга.
Блок изредка подавал реплики низким, глуховатым голосом. Минутами, казалось, он думад о своем, о далеком и снова привычным усилием направлял внимание в русло общего разговора.
Рахманинов тоже был рассеян и с напряжением старался уловить основную мысль драмы.
Потом они расстались. Сергей Васильевич взял размеченный литографский оттиск пьесы и на первых порах ничего не обещал. Он унес с собой крепкое рукопожатие сильной и дружелюбной руки.
Сквозь тихий падающий снежок за ним все еще следовал взгляд этих необыкновенных глаз — печальных, допытливых и бесстрашных.
Едва ли он, Рахманинов, в состоянии написать сейчас музыку к этой рыцарской драме, как не смог бы он вновь написать «Франческу».
Он чувствовал ее глубину и понимал, что драма о кресте и розе безмерно далека от тех туманных символов, которые в юные годы отпугивали его от поэзии Блока, но далека она и от тех новых стихов о России, которые уже начали его волновать.
Снег все падал и падал. Прохожие шли нахохлясь. Из переулка, переваливаясь и трубя, выкатился огромный санитарный автомобиль. В толпе часто звучала польская речь. Еще осенью поредевшие волны беженцев докатились до Москвы.
Кружится снег,
Мчится мгновенный век,
Снится блаженный брег…
Нет, нет, не для него эта музыка!
Но образ Блока запал в душу композитора.
Может быть, эти удивительные глаза в трудные и «страшные годы России» видят дальше и зорче других? Может быть, им видна уже роковая судьба старого мира, обреченного на гибель? …Дай гневу правому созреть, Приготовляй к работе руки… Не можешь — дай тоске и скуке В тебе копиться и гореть…
Время бесстрастно отсчитывало часы и минуты.
С большой неохотой, по настояниям Зилоти, Рахманинов поехал на камерный вечер в Малый зал консерватории, где пела его романсы молодая певица Нина Павловна Кошиц, дебютировавшая недавно в опере Зимина.
На эстраду, нерешительно улыбаясь, вышла молодая женщина в черном. Рахманинов недоверчиво поглядел на нее из дальнего угла зала, где сидел с Александром Ильичом. Вдруг он насторожился. Не самый голос поразил его, но что-то другое. Легко и свободно, одним дыханием она находила и доносила до слушающих тончайшие интонации музыки Рахманинова. Словно еще тогда, в те незапамятные ивановские дни, она подслушала самое заветное, вложенное композитором в «Сирень», в его песни о весне. Уж не нашел ли он партнера для камерного дуэта, о котором так долго только мечтал?..
В антракте Александр Ильич повел его в артистическую.
Увидав Рахманинова, певица смутилась. В темных глазах блеснул испуг. Краска залила ее лицо, шею.
— Что ж, — улыбнулся Рахманинов, — придется, наверное, бедному автору вам аккомпанировать, если будет на то воля ваша. Может быть, что- нибудь у нас и выйдет…
Снова в круг жизни Рахманинова по приезде из-за границы вернулся Шаляпин. Уже второй сезон он пел, как и Кошиц, в Частной опере Зимина.
Тень отчуждения между певцом и музыкантом давно исчезла. Федор Иванович был, как и прежде, весел, неукротим, несговорчив, полон неожиданных выдумок и неправдоподобных историй. Бесстрашно, во весь голос, громил ставку, двор, как и прежде без спросу врывался в рабочий кабинет композитора.
Шли месяцы… Мало-помалу Рахманинов все дальше уходил от общества, от прежних знакомств в семью, в свои тревожные раздумья. Потому с большой неохотой, только не желая обидеть старого консерваторского товарища, он пошел на свадьбу к Николаю Авьерино. Душой праздника был, разумеется, Шаляпин. Он сделал все, что в его силах, чтобы развеселить угрюмого гостя, и в какой-то мере это ему удалось.
Все же около пяти часов Рахманинов ушел один, не замеченный никем.
И с первым же порывом едкого зимнего ветра угар ночного веселья начал быстро проходить.
Страшной показалась ему Москва, забывшаяся на пороге неизвестного дня. Свинцовое небо, нависшее над скатами снежных крыш, было в движении, в тревоге и непокое. Слабый отблеск уличных фонарей ложился на хлопья стремительно пролетающих облаков.
Обогнув угол дома, он невольно вздрогнул.
Рядом, в глубокой нише парадного подъезда, пошевелилась скорченная фигура женщины, закутанная в рваный платок.
«Замерзнет!..» — подумал он. И, словно в ответ на его мысль, прозвучал с хмельной усмешкой низкий, хриплый голос:
— Не замерзну, барин! Не бойся… Не такое видели… А вот на чаек бы…
Весь содрогнувшись от горькой жалости и стыда, стыда за себя, за других, за весь мир, он высыпал на звонкие каменные ступени горсть серебряной мелочи, все, что у него было с собой, и быстро пошел прочь.
А в ушах вместе с тяжелыми толчками сердца отдавались прочитанные недавно гневные строки:
На непроглядный ужас жизни
Открой, скорей открой глаза,
Пока великая гроза
Все не смела в твоей отчизне.