Глава шестая «БЕЛАЯ СИРЕНЬ»

Глава шестая «БЕЛАЯ СИРЕНЬ»

1

В свое время было немало толков о том, откуда возникла тема главной партии Концерта для фортепьяно с оркестром ре-минор.

Еще долгие годы спустя препирались между собой музыковеды. Одним хотелось найти корни пленительной мелодии в песенном фольклоре, другим— в древнецерковном мелосе. Незадолго до смерти композитора американский музыкант И. Яссер обнаружил органическое сродство темы с древним песнопением лаврского распева.

В ответ на эти догадки Рахманинов только улыбался и утверждал, что тема «сама написала себя»- Если и был у него план сочинения этой темы, то он думал прежде всего о звуке. Он захотел «спеть» мелодию на фортепьяно, как певец ее поет, и найти подходящий аккомпанемент оркестра, который не мешал бы песне.

И правда; так, без труб, фанфар и торжественных колокольных аккордов, не начинался дотоле еще ни один инструментальный концерт.

Замысел пришел к композитору в Ивановке летом 1909 года, в дни, когда поездка в Америку, по его собственным словам, еще «висела в воздухе» и когда композитор рад был любому поводу, чтобы только от этой поездки отказаться.

Годы давали знать о себе. Как в былые, мамонтовские дни, композитора нередко манила к себе кушетка. Душа еще не освободилась от сумрачной колдующей власти «Острова мертвых». Тяжелые облака еще застилали горизонт.

Но вот однажды тучи раздвинулись и в лицо повеяло чистым прохладным светом зари.

Тогда он впервые услышал ее, эту незатейливую на первый взгляд песенку одноголосного фортепьяно. Она лилась легко и привольно, колыхаясь на волнах мерного и неторопливого оркестрового сопровождения.

Не спросив ни о чем, повела вслед за собой, как тропа среди вереска, в неоглядную ширь и даль.

Куда поманила, позвала его эта тихая вечерняя полевая Русь, что таилось за вековою тишиной, за красой ее ненаглядной, он сперва и не знал, быть может, а только внутренним слухом художника чуял, что, наверно, в тишине этой замкнуты судьбы его отчизны, таятся ее скорби, радости и надежды, идет вековечный спор между жизнью и смертью, зреют невидимо для глаза людского, наливаются гневною синевою тучи грозы народной, мужает и крепнет вера в свободу и торжество.

Он нашел в душе своей запасы нерастраченных сил, открыл неиссякаемые родники вдохновения. И, поборов усталость, неодолимое влечение к пассивности и покою, снова во весь свой могучий рост поднялся великий музыкант и безропотно пошел на зов, потому что знал, что в эти тревожные, предгрозовые дни не может быть для русского художника другой темы, как тема судьбы России.

Так же думали его современники — Репин, Станиславский, Горький и Александр Блок.

Все, что услышал композитор, он с глубоким страстным волнением, с небывалым, неслыханным еще мастерством поведал на страницах своего Концерта ре-минор.

И концерт этот стоит как, быть может, недосягаемая вершина в русской музыке начала нашего века.

Так мы слышим и воспринимаем его в наши дни.

Четвертого апреля 1910 года в Москве была повторена петербургская программа памяти Комиссаржевской.

Вокруг рояля: на стульях, на подставках — повсюду пестрели цветы. Когда Рахманинов в третий раз вышел на вызов, он увидел на пюпитре небольшой, но необыкновенно красивый букет белой сирени. Раньше его не было. В тяжелых гроздях еще искрились капельки влаги. Играя на «бис», он все время искоса поглядывал на букет и потом унес его с собой в артистическую.

К цветам была приколота карточка с двумя буквами: «Б. С.». Он перебрал в уме всех друзей, и ничье имя на эти инициалы не отозвалось.

Вдруг словно его осенило: «Б. С.» — «Белая Сирень». Только и всего!

Он улыбнулся. И сделалось необыкновенно тепло на душе.

2

Распростившись с Дрезденом весной 1910 года, Рахманиновы сняли квартиру в Москве, на Страстном бульваре, в доме, принадлежавшем женской гимназии. На втором этаже того же дома жили Сатины, в нижнем помещалось отделение Брестской железной дороги.

Боковым фасадом дом примыкал к стене Страстного монастыря. Колокольный звон в комнаты доносился глухо. Иногда самого колокола и вовсе не было слышно, но почти всякий раз на неуловимые ухом удары смутным тревожным гулом отзывалась арфа рояля.

Когда в доме было тихо, Рахманинов прислушивался к этой странной музыке. В просторных и прохладных комнатах пятикомнатной квартиры композитор прожил почти до последнего дня в России.

По приезде в Ивановку Рахманинов сперва мно

го хозяйничал: сажал ветлы, обрезал деревья в саду, выходил на косьбу с косарями (потягаться с ним было не легко! Мужики только дивились, весело поплевывая на ладони).

Творческое настроение явилось не сразу.

Лишь в начале июня композитор начал давно задуманный труд. Существо этого труда привело ближайших друзей Рахманинова в замешательство.

Они не могли понять, почему человек, отнюдь не прилежащий к казенному православию, вдруг с увлечением принялся за сочинение «Литургии св. Иоанна Златоустого» для смешанного хора.

В конце июля он уже писал Никите Морозову: «…Я кончил… литургию (к твоему великому удивлению, вероятно). Об литургии я давно думал, давно к ней стремился. Принялся за нее как-то нечаянно и сразу увлекся. А потом очень скоро кончил. Давно не писал (со времен «Монны Ванны») ничего с таким удовольствием…»

Пожалуй, один Сергей Иванович (такой же вольнодумец) до конца понимал, в чем тут дело.

Оба музыканта, чуждые каноническому православию, видели в истоках древнерусского многоголосия то коренное русское, что мы видим сейчас в монументальной фресковой живописи Андрея Рублева. Именно в русском, в чертах национального характера, в складе русской души, в ее этических основах они искали ключ к пониманию действительности. Не потусторонние, оторванные от жизни, а совершенно земные чувства и образы, чаяния, радости и огорчения легли в основу замысла композиции.

Учитель и ученик творчески и по натуре были совершенно несхожи между собой, но оба находили в этих знаменных, киевских и владимирских распевах неисчерпаемые ключи и родники музыкальных красот.

Не один раз на протяжении лета Рахманинов обращался за консультацией к наиболее выдающемуся в те годы знатоку древней обрядности и мастеру хорового письма Александру Кастальскому.

3

На лужайке против веранды стоял в то лето круглый белый стол, рядом — решетчатая скамья.

Издалека видно было сутулящуюся над столом высокую фигуру композитора в домашнем чесучовом пиджачке.

На столе стопа нотной бумаги, остро отточенные цветные карандаши, мундштуки, коробка сухумского табака. Больше ему ничего не было нужно. Как обычно, на столе образцовый порядок.

В часы работы никто не отваживался к нему приближаться. Только ласточки, свиристя, бесстрашно носились над склоненной долу коротко остриженной головой.

Чу! Где-то далеко звякнул брусок о косу. Солнце уходит за деревья. Слабый ветер качнет ветки боярышника и понесет прочь голубое облако пахучего дыма.

В августе Рахманинов принялся за фортепьянные пьесы. «Не люблю я этого занятия, — ворчал он в письме к Морозову, — тяжело оно у меня идет. Ни красоты, ни радости…»

Недели три он промучился, набрасывал и уничтожал. Но уже двадцать третьего августа в один день прозвучали три жемчужины русской фортепьянной музыки, три прелюдии; соль-мажор, си-минор и фа-диез минор.

Первой родилась лучезарная «Матината», как бы омытая утренней теплой росой. Умиротворенность, казалось, исчезнувшая с рахманиновской палитры, свежее плавное движение и парящая в вышине легкая мелодия жаворонка придают пьесе неповторимое очарование.

Двенадцатая прелюдия соль-диез минор, замыкающая цикл, напротив, полна печальных раздумий, переливчатым звоном своих колокольцев зовет в пасмурные дали русской осени. Ее щемящий напев сродни мелодии давнего романса на слова Бунина «Ночь печальна».

Партитура литургии была переслана Данилину, руководителю Синодального хора.

По приезде Рахманинова в Москву Кастальский организовал для композитора прослушивание.

В закрытом концерте было немало представителей духовенства. Один из них отозвался о литургии так: «Музыка действительно замечательная, даже слишком красивая, но молиться при такой музыке трудно. Не церковная…»

Рахманинов был внутренне страстный, горячий, глубоко земной человек. Творческий запас его чувств и мыслей был широк и неиссякаем. Его музыка взывала к глубокой человечности, к чистоте помыслов, заложенных в каждую душу. К простым, не успевшим увянуть сердцам стучалась она, и они отвечали.

Неразрывной все эти годы была духовная связь Рахманинова с Московским Художественным театром.

Будучи в Москве, он никогда не пропускал ни одной премьеры. В душе он всегда делил удачи и неудачи «художников». При всей своей сдержанности в общении с людьми он в стенах театра неуловимо менялся.

Едва возник разговор об организации концерта памяти недавно умершего композитора Ильи Саца, Рахманинов первым горячо откликнулся, принял участие в подготовке программы и вызвался дирижировать. Он любил и высоко ценил этого душевно чистого, обаятельного, талантливого и неимоверно скромного человека, так неожиданно ушедшего из жизни в расцвете сил.

Много лет спустя с искренней теплотой он вспоминал музыкальные вечера у Гольденвейзера, где часто встречал Илью Саца. Однажды проигрывали сложнейший квинтет Глазунова. Рахманинов, как обычно, сидел с партитурой у рояля, зорко следя ва движением голосов и подавая лаконические реплики при малейшей ошибке музыкантов. Сац играл вторую виолончель не слишком уверенно. Вдруг случилось что-то неладное. Музыка зазвучала пусто и жидковато. Музыканты поняли, что потеряли виолончелиста. Рахманинов многозначительно кашлянул. Но вдруг среди затихающего шороха смычков послышался голос отчаяния: «Господа, возьмите меня с собой!»

Дружный взрыв смеха покрыл реплику Саца.

В программу концертов включили ряд отрывков из театральной музыки Саца к «Синей птице», «Гамлету», «Мизерере» в переложении Глиэра для большого оркестра, под редакцией Рахманинова.

Вернувшись из последнего заграничного рейса, еще на вокзале композитор узнал о кончине Пелагеи Васильевны Чижовой. В тот же вечер, собрав все свое мужество, он поехал к Сергею Ивановичу.

Как войти в эти комнаты, не услышав за стеной ее милого голоса, шаркающих шагов: дом, казалось, совсем утонул в сугробах.

Сергей Иванович внешне выглядел спокойным, только был очень серьезен. С порога гость поймал его предостерегающий взгляд. Помолчали, потом просмотрели начало нового квартета.

Только когда Рахманинов прощался в прихожей, Танеев подал ему свернутые в трубку ноты.

— Это романс на слова Полонского, Сергей Васильевич! Просмотрите на досуге.

«В годину утраты» — стояло на обложке. Ниже— автограф: «Памяти няни моей П. В. Чижовой». Между страницами — портрет старой русской женщины с умными, добрыми и проницательными глазами.

…Забудь же, сердце, образ бледный,

Мелькнувший в памяти твоей,

И вновь у жизни чувством бедной

Ищи подобья прежних дней.

…В Большом зале консерватории состоялся концерт в связи с пятидесятилетием Московского отделения в честь трех питомцев консерватории, награжденных золотой медалью.

Первым в программе был «Иоанн Дамаскин» Танеева, не исполнявшийся уже несколько лет.

…Иду в незнаемый я путь,

Иду меж страха и надежды.

Мой взор угас. Остыла грудь,

 Уста молчат. Закрыты вежды…

Кантата, написанная тридцать лет тому на смерть Николая Рубинштейна, в этот вечер как бы заново родилась.

Неожиданно, предостерегая, прозвучала труба, возвещая приближение суда человеческим помыслам и деяниям. Грозное дуновение ветра прошло по рядам кресел. И кой у кого мелькнула догадка, что не там, «у престола всевышнего», будет этот суд, это «миру преставленье», но здесь, на земле, и, быть может, скорее, чем кажется.

Рахманинов играл свой Третий концерт.

На концерте в первую годовщину со дня смерти Комиссаржевской в Петербурге Сергей Васильевич встретил Глазунова. Последний передал ему просьбу совета консерватории сыграть днем в пользу «недостаточных студентов».

— Надеюсь, ты не откажешься?

Рахманинов развел руками.

— Как же отказать! Сами ведь мы были недостаточными.

Давно ни для кого он не играл с таким удовольствием, как для этой молодежи, ловившей с жадностью каждую его нотку. На этой эстраде в переполненном зале он чувствовал себя совсем как дома. Даже говорил и шутил с ними во время пауз между номерами, чего, кажется, еще отроду не бывало.

— Теперь, — покосившись на зал, проговорил он, — я сыграю вам мои последние прелюдии. Это не значит, что больше играть не буду, а то, что они сочинены недавно…

Пока Сергей Васильевич говорил это, обратясь к аудитории, за его спиной консерваторский служитель с ужасно хитрой миной на цыпочках пробрался на эстраду и поставил на второй рояль вазон с цветущей сиренью.

Когда в ответ на шум, смех и аплодисменты Рахманинов оглянулся, он даже покраснел немного от неожиданности.

«Нигде и никогда неуловимая Б. С. не забывает о нем!»

Где бы ни выступал Рахманинов, она напоминала ему о себе.

Окончить концерт оказалось гораздо труднее, чем начать. Студенты не хотели уходить.

— Я не знаю, хорошо это или плохо, — сказал композитор, водворив тишину, — но обычай гласит: когда публика просит польку, это значит, что она «сыта». Полькой я и закончу свой концерт.

Глазунов вышел на эстраду и под гром аплодисментов благодарил его. А затем объявил преподавателям и студентам, что занятия в этот день отменяются.

— День этот должен быть отмечен не меньше, чем когда консерваторию посещают царствующие особы.

4

В поезде по дороге в Варшаву Рахманинов прочел первые газетные сообщения о смерти Толстого.

Былая горечь после визита в Хамовники давным-давно истлела. Все же, несмотря на повторные и настойчивые приглашения через Гольденвейзера побывать в Ясной Поляне, он так и не поехал.

Не гордость, не обида, но все возрастающее с годами чувство неодолимой робости было преградой. А жаль!

Россия точно лес после бурелома. Дубы свалились. Глухо чернеет мелколесье. Жди теперь, пока подрастет!

Где те, что придут на смену? Если и придут, то не скоро и заговорят совсем по-другому.

Еще двадцать лет тому назад в одном из писем Римского-Корсакова неожиданно прорвались грустные строки:

«…Новые времена — новые птицы, сказал кто- то; новые птицы — новые песни. Хорошо это сказано! Но птицы у нас не все новые, а поют новые песни хуже старых».

В пути композитор тосковал по семье, по дому. Три зимы в Дрездене среди близких, за любимым трудом теперь казались ему потерянным раем.

Но сама по себе мысль о загранице претила. Его место в Москве.

А в Москве ему не давали дышать.

Что ж, вышел в люди, Сергей Васильевич! Не сам ли того добивался! Не лучше ли было в неизвестности?..

Сейчас — на улице, в театре, — куда бы он ни пошел, повсюду озираются, следуют за ним любопытные взгляды. А дома… Он мог по пальцам перечесть свободные вечера, когда некуда было торопиться и он мог просто, закрыв глаза, посидеть в кресле, слушая болтовню любимицы Танюшки.

Совсем не много времени понадобилось ему, чтобы убедиться, что «слава» умеет не только улыбаться, но и строить курьезные, а подчас злобные и уродливые гримасы.

Каждая почта приносила надушенные записочки с излияниями превыспренних чувств.

Тем дороже для музыканта были искренние изъявления благодарности, выраженные в ненавязчивой форме.

Он был счастлив, видя вокруг эстрады юные, сияющие, взволнованные лица, протянутые руки с цветами.

Они любили его, считали своим. Их волнение трогало его до глубины души.

Тайна «Белой сирени» оставалась неразгаданной.

Если говорить правду, он и не делал шагов к разгадке.

Рояль Рахманинова в смежных комнатах звучал почему-то глухо, но за дверью на лестничной площадке был гораздо слышнее.

К этой двери однажды, трепеща, приблизился четырнадцатилетний Юрий Никольский. Он принес свернутые в трубку две прелюдии своего сочинения с посвящением «С. В. Рахманинову».

За дверью кто-то по частям, по фразам разучивал «Кампанеллу» Листа. Завороженный красотой «серебряного» звука рахманиновского фортепьяно юный музыкант стоял не дыша.

Неожиданно музыка смолкла. За дверью, приближаясь, прозвучали неторопливые, размеренные шаги. В неописуемом страхе будущий композитор ринулся вниз по лестнице. Так встреча не состоялась.

В другой раз, вернувшись среди дня из университета, где она работала, Софья Александровна Сатина, к своему удивлению, увидала на ступеньках и возле перил группу служащих железнодорожников. Среди них были девушки-конторщицы. Насторожась, взволнованные, серьезные, они слушали ре- минорную прелюдию Рахманинова, явственно звучавшую в лестничном пролете. Увидев вошедшую, они смутились и нерешительно двинулись к полуоткрытой двери конторы.

Она улыбнулась и попросила их остаться. А получасом позже вышедшая случайно Марина подняла лежащий перед дверью огромный букет полевых цветов.