Глава 8 УТРАТЫ
Глава 8
УТРАТЫ
I
Надежда сама удивлялась тому, как легко она выживала в этой кошмарной реальности.
Сколько раз она хворала от переутомления и нервного истощения в те, мирные, годы, когда весь труд ее был — выйти на сцену и петь! Когда дома ждали ее заботливые руки горничной Маши, горячая ванна, вкусный ужин и теплая постель! А ведь как сильно болела. И рвало ее, и кровь горлом шла.
Теперь же выносливости ее могли позавидовать мужчины.
Она терпела все: холод, голод, грязь, всевозможные неудобства.
Однажды она даже обнаружила вшей в своих роскошных волосах. Когда-то — роскошных, теперь — поредевших, истончившихся, грязных. Она заплетала их в косу и укладывала вокруг головы, под фуражку, чтобы не было видно, что она — женщина. Надежда так похудела, что фельдшерская форма буквально болталась на ней. Но впервые в жизни она не переживала из-за своей худобы. Ей было все равно. И волос своих не жалела. Обрезала их наполовину, а вшей керосином потравила и вычесала частым гребнем. Не испытывая при этом ни ужаса, ни особой брезгливости. От керосина волосы еще сильнее испортились. Но Надежда думала: два-три месяца в Винникове, нормальная еда, сон, купание в речке — и все вернется. И красота, и полнота, и блеск волос. Лишь бы выжить в этой бойне. Лишь бы вернуться.
То есть она-то могла вернуться в любой момент. Более того: ей приходилось чуть ли не каждый день отстаивать свое право оставаться здесь, на передовой! Ее все время хотели отослать прочь от опасностей, а она сражалась с ними со всеми, желая только одного: быть там, где Василий. Терпеть все то, что он терпит.
Так что важнее всего на свете было, чтобы Шангин уцелел. Чтобы он вместе с ней вернулся. Они поживут в Винникове, будут купаться в речке, ходить в церковь, гулять в Мороскином лесу. Правда, в Винникове — Плевицкий… Ну и пусть! Эдмунд хороший человек. Возможно, они с Василием даже подружатся. А потом Эдмунд тоже женится, и они будут крестить другу друга детей. В Винникове — мамочка! Она позаботится о них! Согреет, утешит! Там они смогут забыть весь этот кошмар. Может быть, они уже никогда не будут столь беспечно-счастливыми, как до войны, наверняка даже, нельзя быть беспечным, когда пережил столько горя и боли, но все-таки они будут счастливы, будут! Особенно когда родится ребенок. Любовь к ребенку исцелит их души. Надежде было уже тридцать лет. Пора было рожать первенца. А то как бы не опоздать! Впрочем, батюшка с матушкой тоже поздно за родительские труды принялись. Так что успеется. Лишь бы Василий уцелел.
Будущая мирная жизнь — когда-то привычная, обыденная — сияла вдали путеводной звездой. Иной раз казалась недостижимой. Война все чаще демонстрировала Надежде свой оскал — когда звериный, а когда трупный, — и каждый день отмечался новой насечкой на сердце, новым кошмарным воспоминанием, которое не изгладится уже никогда, до самой смерти!
"Утром солнце осветило нагие неуютное убежище, и мы увидели, что спали среди мертвецов. В сарае, в закоулках, около дома, в придорожной канаве, в саду, в поле — кругом лежали павшие воины. Лежали в синих мундирах враги и в серых шинелях наши.
Страшный сон наяву! Да и в страшном сне я не видела столько мертвецов: куда ни глянь, лежат синие и серые бугорки; в лощинах больше. Они ползли туда, быть может уже раненые, от смерти, но смерть настигала их, и теперь в лощинах неподвижные бугорки.
Предо мной лежал русский солдат в опрятной и хорошей шинели. Спокойно лежал. Будто лег отдохнуть. Только череп его, снесенный снарядом, как шапка, был отброшен к плечу, точно чаша, наполненная кровью.
Чаша страдания, чаша жертвы великой.
— Пийте от нея вcu, сия есть кровь Моя, я же за вы и за многия изливаемая.
Тот, Кто сказал это, наверное, ходил между павших и плакал.
Из походного ранца солдата виднеется уголок чистого полотенца, а на нем вышито крестиком "Ваня".
Ах, Ваня, Ваня, кто вышил это ласковое слово? Не жена ли молодая, любящая? Не любящая ли рука матери вязала твои рябые, теплые чулки? Что нынешнюю ночь снилось тем, кто так заботливо собирал тебя в поход?
Холодное солнце дрожит в чаше, наполненной твоей кровью. Я одна над тобой. Как бы обняли тебя, Ваня, любящие руки, провожая в невозвратный путь".
Надежде тоже не суждено было обнять на прощание своего любимого… К счастью, обычный человек не может провидеть свою судьбу, а провидцем Надежда Плевицкая не была. Она была всего лишь певицей… А впрочем, здесь, на фронте, она уже не была даже певицей. Она была всего лишь женщиной, отчаянно влюбленной и ради любимого своего готовой на все.
II
Иногда им удавалось видеться. Редко — но удавалось. Иногда выпадали даже короткие, но такие сладостные мгновения физической близости: иной раз — где-нибудь в сарае, на соломе, или в полуразрушенном особняке, но на вполне приличной кровати, или на полу в курной избе. Сжимая Шангина в объятиях. Надежда забывала обо всем: о холоде, о грязи, об усталости. О смерти, что караулит за порогом их убежища. Существовал только этот данный Богом миг. И — их любовь.
Надежда не уставала благодарить Бога за эту любовь. За то, что все еще остается желанна Василию: несмотря на худобу, огрубевшее от ветра лицо и предательски пахнущие керосином волосы. После Надежда так сокрушалась об одном упущенном свидании, когда после тяжелого боя она уснула, а Василий пришел навестить ее и пожалел, не стал будить:
"Пронизывающий ветер дул в окна, в углу оплывала свеча. Горячий чай в никелевой кружке казался мне драгоценным напитком, а солома, постланная на полу, чудесным пуховиком. После моего первого боевого дня я спала так крепко. И не слыхала я, что поздней ночью был в штабе тот, кто был мне дороже жизни. Не слыхала, что стоял надо мной и сна моего не потревожил. А только после его смерти прочла я в его дневнике запись, помеченную тем днем, той ночью: "Чуть не заплакал над спящим бедным моим Дю, свернувшийся комочек на соломе, среди чужих людей"".
О том, что она — единственная женщина на передовой, что ее подвиг во имя любви к поручику Шангину давно уже стал легендой, передаваемой из уст в уста, что все офицеры завидуют ему из-за того, что у него есть здесь любящая и любимая женщина, — обо всем этом Надежда даже не думала. Она вообще не считала свой поступок подвигом. Подвиг — это то, что совершаешь нехотя, через силу, потому что должен это совершить. А она просто не могла поступить иначе! Она не могла бы жить вдали от него! Она просто сошла бы с ума!
Ведь она начинала сходить с ума даже здесь, если не видела его больше недели.
А вдруг он ранен? Или даже убит? И его друзья лгут ей, будто видели его всего три часа назад!
А даже если и видели — его могли ранить или убить уже сто восемьдесят раз в течение этих трех часов! Или вот сейчас, в этот самый момент, немецкий снаряд или пуля ищет сердце ее любимого… И ее нет рядом с ним, чтобы закрыть его от смерти!
Она сходила с ума, буквально не находила себе места… Ее руки привычно срезали промокшую от крови одежду, промывали раны, накладывали бинты… Но душа ее была не здесь, а с ним.
Она напряженно вслушивалась: не прозвучит ли его голос? И когда слышала: "Дю! Милый мой Дю!" — бежала к нему, летела к нему как на крыльях!
Она всматривалась в любимое лицо, пытаясь определить: не изменился ли он, не омрачилось ли чело предчувствием смерти? И себя поминутно спрашивала: не появилось ли дурных предчувствий? И — увы! — дурные предчувствия не покидали ее… Так же как не покидал ее страх за его жизнь. Страх, ставший уже привычным.
За себя она не боялась. Она видела столько смертей, что уже не боялась собственной смерти. Лишь бы не быть искалеченной, лишь бы не мучиться… И — не остаться в живых, если Василий погибнет!
Надежда молила Бога о том, чтобы Он, если пожелает забрать Василия, не оставлял бы ее горевать, прибрал бы и ее вместе с любимым. Она понимала, что покончить с собой не сможет. Потому что грех это смертный. Если Василия убьют — он в рай пойдет. А если она сама себя убьет — пойдет в ад. И будут обречены они на вечную разлуку… Нет, невозможно. Лучше она свое отстрадает. Если, конечно, Господь не будет так милосерден, чтобы сохранить Василию жизнь. А каждый день на войне убивал в Надежде веру в милосердие Господне…
Она вспоминала:
"Перед нашим отступлением из Восточной Пруссии командир корпуса генерал Епанчин приказал сестрам находиться подальше от фронта. Меня перевели в Эйдкунен в полевой госпиталь, и, когда я ездила в штаб дивизии, постаралась не попадаться на глаза суровому генералу Епанчину.
Меня всегда возил тихий санитар Яков. От Эйдкунена до Амалиенгофа двадцать пять верст. Бывало, едем ночью, в непогоду. Жутко, темно, ни души кругом.
Один дом не могла я миновать спокойно. Было это ночью ни днем, всегда у того дома испытывала глухое волнение: в тех верстах от Эйдкунена стоял тот дом, низкий и мрачный. Как только завижу его, у меня начинало ныть сердце от тоски и неведомого страха. Но как миную дом — все проходит.
Почему, почему же я страшилась того мрачного дома?
Уж наступила ночь. Мы снова тронулись. По дороге темнели холмики в снегу. Метель заметала темные холмики — замерзающих. Мое сердце мучительно билось, точно терзалось в груди.
Я закрывала глаза и видела мертвенно-бледное лицо моего дорогого. Где он, где он? Ведь штаб дивизии давно промчался мимо, а я не видела его с ними.
Я отыскала штаб дивизии в маленьком местечке и там узнала о моем горе. Свершилось самое страшное: упала завеса железная, и свет погас в глазах. Спасая других, он сам погиб у того самого дома, которого я не могла миновать без тяжкой тоски.
Да будет Воля Твоя, да святится Имя Твое…"
Страшные это были дни для Плевицкой — пожалуй, хуже всего, что ей пережить довелось и еще доведется. Узнав о гибели Шангина, она буквально почернела от горя, у нее отнимались ноги. Кто-то из штабных офицеров, пожалев эту странную женщину в мужской форме санитара — а может, когда-то он был ее поклонником и слушателем? — уступил Надежде место в коляске, которая скоро сломалась и осталась среди сугробов, а Надежду и штабных пересадили на телегу. Надежда была в полуобморочном состоянии и забыла в коляске свой маленький чемоданчик, где среди прочего самого необходимого лежала любимая ее брошь в виде кокошника с бриллиантовым орлом, пожалованная ей Государем во время Бородинских торжеств в Москве. Это была ее любимая брошь, с которой она никогда не расставалась, считая ее своим талисманом. И так символично было, что в те дни она потеряла все самое любимое… Потом она вспоминала об этом как о некоем зловещем знамении.
III
Вернувшись в Петербург, Надежда поняла, что не может, ну просто не может ехать к себе домой, в свою роскошно обставленную квартиру на углу Сергиевской и Таврической. При одной мысли о том, чтобы переступить порог и оказаться в комнатах, чьи стены были свидетелями ее счастливых дней, где живет еще отзвук, далекое эхо ее прежнего голоса — и других, навеки смолкших голосов! — при одной мысли об этом Надежду охватывала дрожь. Ей казалось, что она так переменилась за последние месяцы, — все равно что умерла и заново родилась. Только ничего доброго и отрадного в новом рождении ее не было. Прежней Надежды Плевицкой не существовало более. И страшно было встретить в тех стенах ее тень. Тень себя — прежней. Себя — живой.
Сейчас Надежда ощущала себя живым мертвецом, принужденно дергающимся от разрядов гальванического тока: ни мыслей, ни чувств, ни желаний. Ей даже умереть не хотелось более, потому что на какое-то время она разуверилась в существовании загробного мира. Если Божьего милосердия нет — откуда загробному миру взяться? Ничего нет. Ничего… Только страдающая, полумертвая плоть.
Потом вера вернется к ней, но те недели после возвращения с фронта были самыми страшными в ее жизни. Хуже уже ничего не было и не будет.
Возможно, она по-настоящему впадала в безумие. К счастью, иногда этот процесс можно остановить и вернуть человека из сумрачного мира.
Однополчанин и лучший друг Василия Шангина, Ю.П. Апрелев, встречавший Плевицкую на перроне, ужаснулся внешнему виду ее, испугался ее нервического состояния, отвез Надежду к себе домой, вернее — к своей матери, Елене Ивановне, хорошо знавшей и самого покойного Шангина, и историю любви его к народной певице Плевицкой.
Елена Ивановна была писательницей, и история эта показалась ей особенно романтической, как-то не соответствующей времени.
Она приняла Плевицкую, как дочь, она заботливо ухаживала за ней, часами беседовала, утешала. Сидела у ее кровати, дожидаясь, когда Надежда заснет: после всего случившегося она стала бояться темноты и одиночества. Рассказывала ей о тех потрясениях и утратах, которые ей самой приходилось переносить за долгую жизнь. Обещала, что время излечит. Гладила по голове и шептала:
— Надо жить. Нельзя так сдаваться. Все равно надо жить! Подумайте: хотел бы он, чтобы вы так убивались? Он ведь смотрит теперь на вас… И печалится. Хотя бы ради него постарайтесь, прошу вас…
Когда Надежда начала приходить в себя, Елена Ивановна уговорила ее полечиться в клинике доктора Абрамова, для благозвучия называемой "водолечебницей", но на самом деле — дорогой психиатрической клинике. В этой "водолечебнице" не раз "отдыхал" Леонид Андреев, да и другие знаменитости Серебряного века обращались к доктору Абрамову за исцелением истерзанных нервов. Надежда знала о популярности клиники Абрамова в творческой среде и согласилась на лечение.
Популярность доктора Абрамова оказалась действительно заслуженной: ныне неизвестно, какими он пользовался методами, но результат был налицо — Надежда перестала бояться темноты, нормализовался сон, и она больше не принималась плакать безо всякого повода.
Абрамов подлечил ее нервы, но исцелить душу было не в его силах. Впрочем, душа — понятие абстрактное. А в начале XX века многие ученые и вовсе сомневались в наличии у человека такого органа, как "душа".
А кое-кто сомневается и по сей день.
Но Плевицкую тогда спасли только вера ее — детская, наивная неизбывная вера русской крестьянки — да еще жажда творчества, у настоящих талантов практически неугасимая.
Она писала:
"В память моего ушедшего жениха я желала служить миру по силам своим, а в минуты слабости духа я обращалась к Библии и к Святому Евангелию. А там сил источник неиссякаемый — только черпай и пей из родника истины, и тогда незаметно откроются духовные очи и увидишь, чего раньше не замечала, и познаешь, что ты не один, а добрые силы невидимые ведут тебя, и что злоба, зависть и жадность, все те железные оковы, от которых душе человеческой тяжко, сброшены, и легче солнечного луча станет душа. И возрастут у нее крылья быстрые с кладью любовною, и парит она по поднебесью, и видит яркий свет, ярче солнышка.
Моя долюшка — доля счастливая, будто матушка родимая меня учила уму-разуму. Чтобы знала я, как в труде живут, родила меня крестьянка-мать и отец мой пахарь-труженик. Чтобы славу я познала, она мне песни подарила. Чтобы золоту знать цену и каменьям драгоценным, меня и в золото, и в камни она любовно нарядила. Чтобы я всех любить умела, чтоб за жертвенность святую братьям кланялась я земно, показала мне судьбинушка реки красные, кровавые, напоила чашей горьких слез над крестами безымянными, что убогими сиротками по чужой земле разбросаны. Причастила горьким горюшком, умудрила, приголубила ярким светом, ярче солнышка, чтобы знала я да ведала, для чего сюда мы присланы, чтобы душа светилась и слезами омывалась. Вот где радость-то пресветлая, как додумалась, дозналась, для чего сюда мы присланы.
Н.В. Плевиикая. 1910-е гг.
Н.В. Плевицкая. 1910-е гг.
В жизни я знала две радости: радость славы артистической и радость духа, приходящую через страдания. Чтобы понять, какая радость мне дороже, я скажу, что после радостного артистического подъема чувствуется усталость духовная, как бы с похмелья. Аромат этой радости можно сравнить с туберозой. Прекрасен ее аромат, но долго дышать им нельзя, ибо от него болит голова и умертвить может он. А радость духовная — легкая, она тихая и счастливая, как улыбка младенца. Куда ни взглянешь, повсюду светится эта радость, и ты всех любишь, и все прощаешь. Эта радость — дыхание нежных фиалок, дыхание их хочешь пить без конца. Радость первая проходит, но духовная радует до конца дней".
IV
После кошмарных военных будней привыкнуть к мирной жизни в столице было невыносимо трудно. Даже водолечебница Абрамова тут помочь не могла. Здесь кипела светская жизнь.
Здесь жили люди. Толком и не понимавшие, что такое война! Для них война была временным неудобством. Предметом для бесед, несколько отвлекавших от привычной скуки. И поводом давать еще больше благотворительных утренников, балов и концертов!
Да, здесь кипела светская жизнь и царила привычная скука. Там — привычный кошмар. Здесь — привычная скука. Надежда начала опасаться, не сойдет ли она с ума на самом деле. Или, быть может, это они все сошли с ума?
Но ей нужно было общение. И ей приходилось посещать все эти мероприятия. Потому что она должна была вернуться к жизни. И — напомнить о себе!
Ведь ее почти забыли!
Нет, не совсем, конечно, но за время отсутствия на сцене она сделалась чем-то сродни легенде… Зажглись новые звезды, в городе строились все новые и новые кинотеатры! Тумбы, некогда обклеенные афишами "ПОЕТ НАДЕЖДА ПЛЕВИЦКАЯ", теперь оповещали: "Артистка-красавица ВЕРА ХОЛОДНАЯ в новом художественной фильме…"
Если она потеряет свою популярность, свою публику, свои залы — что останется у нее?
Ведь она потеряла все. Любимого, надежду на будущее счастье. Своих еще нерожденных детей.
Но — как она может вернуться? Как?! Как надеть концертное платье, нанести грим, выйти на освещенную сцену и петь… Что петь?! "Ехал на ярмарку ухарь-купец"? "Когда я еще молодушкой была"?! У нее перед глазами еще стоит тот дом. Тот крест… И мертвый солдат с раздробленной головой, и половинка черепа, как кровавая чаша… Треск пулемета… Ради Шангина она готова была отказаться от пения, но теперь — что осталось у нее кроме песен, в которых можно выплакать, выкричать свое горе? Но… Сможет ли она вообще петь? Остался ли у нее ее голос? Сомнения были ужасны, мучительны, невыносимы…
Если она не вспоминала все пережитое и не плакала о Шангине, то принималась думать о своем настоящем положении — и снова плакала… Что будет с ней теперь? Что будет, если она не вернется на сцену? Как жить? Чем жить? Она все еще была богата, утрата драгоценностей была болезненна только потому, что среди них находились подарки Государя… Но что ей это богатство, если не для чего жить? Вернуться в деревню? В свой новый дом? К матери, к Плевицкому? Да, возможно. Но долго она там не проживет. Она не может жить в покое. Ей надо петь.
Ей нужны полные залы. Люди, которые хотят ее слушать, люди, которым она дарит отраду. Люди, которым она нужна!
Плевицкая решила вернуться на сцену. Но первый шаг был невыносимо труден… И цела Надежда Плевицкая теперь редко, только на благотворительных концертах.
Но в тот период жизни вопросы популярности ее даже и не интересовали. Еще не отошла она от потрясения после гибели Шангина. И выступать в многолюдных залах ей все еще не хотелось. Редко, редко появлялась она в обществе, и то по большей части не в светском, а среди творческой интеллигенции, где скорее могли сейчас понять ее чувства и ее муку. Подружилась она с поэтом Николаем Клюевым — он тоже был из крестьян, бравировал своим происхождением. Плевицкая очень ценила его за стихотворение "Солдатские душеньки":
Покойные солдатские душеньки
Подымаются с поля убойного,
Из-под кустья они малой мошкою,
По-над устьем же мглой столбовитою.
В Божьих воздухах синью мерещатся,
Подают голоса лебединые.
Словно с озером, гуси отлетные,
Со Святорусской сторонкой прощаются.
У заставы великой, предсолнечной,
Входят души в обличие плотское.
Их встречают там горние воины
С грозно-крылым Михайлом архангелом.
По три крата лобзают страдателен,
Изгоняют из душ боязнь смертную,
Опосля их ведут в храм апостольский
Отстоять поминальную служебку.
Правит службу там Аввакум, пророк,
Чтет писание Златоуст Иван.
Херувимский лик плещет гласами,
Солнце-колокол точит благовест.
Опосля того громовник Илья,
Со Еремою запрягальником,
Снаряжает им поезд огненный.
Звездных меринов с колымагами
Отвести гостей в преблаженный Рай,
Где страдателям уготованы
Веси красные, избы новые,
Кипарисовым тесом крытые,
Пожни сенные, виноград, трава —
Пашни вольные, бесплатежные —
Все солдатушкам уготовано,
Храбрым душенькам облюбовано.
Надежда всегда плакала, когда читала это стихотворение, заучила его наизусть, а когда "Солдатские душеньки" положили на музыку, пела на каждом своем концерте. И никогда не умела петь эту песню без слез…
Знакома она была и с Сергеем Есениным, которого ей нарочно представили как новое дарование "из народа". Но Есенин был из породы деревенских щеголей-ухарей, а Надежда таких еще с юности не любила и, в отличие от светских барышень, не видела никакой пикантности в его скверных манерах. Что до стихов — они для нее были слишком сложны и казались совсем даже не деревенскими, в отличие от стихов Клюева.
Вообще же в те месяцы любым светским мероприятиям Надежда предпочитала походы в церковь: там, за молитвой, она получала хоть какое-то утешение своим страданиям, хотя судьба продолжала наносить ей все новые удары — впору было вовсе разувериться в чем бы то ни было!
Она вспоминала: "В то время траурные объявления ежедневно извещали о смерти храбрых: друзей, знакомых, родных. Убит был мой племянник, первенец брата Николая. В часовне Николая Чудотворца, на Литейном, где всегда пылал жаркий костер вос-новых свечей, я служила по нем панихиду. Старенький священник и маленький пономарь-горбун истово молились и пели старческими голосами, клубилось синеватое облако ладана и лилась панихида умиленно, как песня колыбельная над спящим дитятей. В этой часовне я бывала часто, я отдыхала там в напоенной ладаном тишине. Никогда я не была ханжой, но во время всеобщего траура душа ничего не желала, кроме молитв. Вот почему я охотно посещала религиозные собрания и собеседования. Но от городских сплетен крепко запирала двери. Невмоготу было слушать, как люди, не видавшие фронта вблизи, легко передвигали войска, бросали полки туда и сюда, завоевывали Берлин, критиковали все и вся. Даже дамы своими маленькими ручками командовали армиями и одерживали победы за чайным столом. Много говорилось пустого, много сеялось лжи, да не я тому судья: "Отойди от зла и сотвори благо".
V
После гибели племянника Надежда решила все-таки съездить в родное Винниково, навестить родных, поддержать в горе. До того как-то не могла — очень больно вспоминать ей было, как осуждала мать ее развод с Плевицким и любовь ее к Шангину. Суеверной Надежде казалось даже, что оттого, что материнского благословения их с Василием любви не было, и случились все их несчастья, оттого и потеряла она его! И на мать за это гневалась.
Но когда увидела Надежда матушку свою посте долгой разлуки… Все сразу забыто было, все обиды, все подозрения — все вообще. Приткнулась головой к родному плечу и наплакалась — горько и сладко, как в детстве. И если не все горе, то самая острота его, разъедавшая душу, с этими слезами изошла, и даже на душе у Надежды легче стало. О Шангине вообще не говорили мать с дочерью. Не касались этой темы — как открытой раны. Да и без того было о чем поговорить.
Свиделась и с сестрицей Дунечкой, и с братом Николаем — оба жили богато, детей Бог обоим послал здоровых и работящих. У Николая старшего, правда, отнял, но утрату эту приняли с истинно крестьянским и истинно христианским смирением: "Что Бога гневить, — говорит он мне, — старшого на войне убили, а у меня Господь послал, еще растут солдаты, да во какие: любимец матери Федюшка, тихий Ванечка, поменьше, а Фомка-то орел какой, да сероглазый озорник Купрюшка — весь в мать пошел и мордашка веснушчатая, да Андрюшка, да Степка, да Захар — глянь, какие крепыши. А тут и девки, Алеша да Анютка, в подмогу матери растут. Когда еще Бог пошлет, то я не прочь, Параша только бы не серчала".
Для Надежды возня с многочисленными племянниками была лучшим подарком — вот когда она отдыхала душой по-настоящему! А от брата старалась смирению учиться. Запрещала себе сокрушаться об утрате и о том ребенке, которого она так и не родила Шангину… О ребенке, которого у нее, скорее всего, вообще никогда не будет! Эта мысль была еще одним источником неутихающей муки, но сейчас Надежда старалась отрешиться от всего и снова почувствовать себя ребенком, маленькой Дежкой, ровесницей собственных племянников. Будто и не было ничего… Ни славы, ни утрат. Однако полностью отрешиться от тревоги ей не удавалось, появился новый источник для беспокойства: Надежда вдруг осознала, как сильно состарилась ее мать… Ее единственный близкий человек теперь, когда она была в разводе и потеряла Василия! Ведь у брата и сестер — свои семьи. А у нее, Надежды, только мать. Для остальных она все равно будет "пришлая", слишком уж они от нее отвыкли и слишком она — нынешняя — им чужда. Одна мать примет свое дитя всегда и любым: в лавровом венце или с клеймом каторжника, все равно… А Надежда словно предчувствовала, что эта ее встреча с матерью — последняя:
"Мать спокойно готовилась к смертному часу. И собиралась в далекий путь, будто в гости.
— Ты, Дежечка, не горюй, когда я умру, — говорила она, — сама я смерти не боюсь. Так Господом положено, чтобы люди кончались. Я вот с двадцати годов смертное себе приготовила, а ты мне только ходочки купи, чтобы было в чем по мытарствам ходить, когда предстану пред Судией Праведным. А гроб лиловый с про-зументами мне нравится. Да подруг моих одари платками, а мужиков, которые понесут меня, — рубахами, пожалуй. Ну вот и все. А как панинки справить, сама знаешь".
Оставаться рядом с матерью Надежда не могла. Концертировать было необходимо: у Плевицкой почти не осталось денег. Ей еще очень повезло, что импресарио смог организовать для нее ото турне.
В Кисловодске Надежда отдохнула и словно бы отошла от страданий — там, на даче, собиралось веселое, прямо-таки довоенное общество отдыхающих; а может быть, просто сюда война только отголосками доносилась, и казалась далекой далекой, и несколько даже нереальной: будто в другом мире, на другой планете или в другом времени — в прошлом или в будущем, — но не здесь, не сейчас, и не их современники гибнут на полях сражений. В Кисловодске войны не знали и не желали знать, и Надежда Плевицкая, войну узнавшая так близко, что ближе и некуда, с радостью влилась в это общество и тоже теперь ничего знать не желала. Давала концерты, ходила в гости, старалась развлекаться и веселиться, хотя душа ее, казалось, закаменела в горе так, что даже самой теплой радости уже не растопить. Но она старалась изо всех сил. Понимала: чтобы выжить и петь, нужно позабыть свое горе. Нельзя ему позволить взять в полон ее душу, подчинить себе ее жизнь. Достаточно того уже, что смерть взяла Василия. Нельзя дать ей полной победы.
Но смерть взяла реванш, причем выбрала для этого тот момент, когда Надежда меньше всего ожидала… Вернувшись под утро с веселой вечеринки по случаю чьих-то именин, Надежда обнаружила у себя в номере телеграмму, извещавшую ее о смерти матери:
"Я осиротела. Точно пустыней стал мир. Никого. Я одна в нем. Кто мне заменит мать? Нет чище и нет правдивее любви, чем любовь матери. Ее любовь никогда не обманет и никогда не изменит. Много лет прошло с той печальной минуты, а и теперь я не могу писать покойно. Врачи мне не разрешали ехать на похороны и уже телеграфировали, чтобы хоронили без меня, но я все силы собрала и поехала.
При последних минутах матери были Э.М. Плевицкий и Дунечка. Дунечка мне рассказала: когда получили телеграмму, что я не буду на похоронах, все заметили, как нахмурилось лицо усопшей при этом известии. Но, когда пришла другая, что еду, улыбка заиграла на мертвом лице, и мать словно помолодела на своем смертном ложе. Это подтвердил мне и Э.М. Плевицкий.
Вскоре после похорон матери приснился мне сон, такой яркий, что, и пробудясь, я не верила, что это — сон. Будто стою я на колокольне нашей деревенской церкви и далеко видны пашни и поля. И вдруг я увидела, как в воздухе летит в смятении белый голубь, гонимый стаей черных птиц. Голубь метался, и черные птицы его настигали, а я с тоской кричала: "Заклюют, заклюют бедного голубочка ". Голубь метнулся, и пал в когти черной птицы, и повис без дыхания. Тогда я увидела мать, идущую со стороны кладбища. Увидев ее, я крикнула кому-то вниз с колокольни, чтобы мать ко мне не подымалась, что ей трудно по лестнице ходить, а я сама к ней прибегу. И побежала вниз с колокольни. Обыкновенно эта лестница шаткая, но теперь была устлана ковровой дорожкой. Я сбежала вниз и обняла мать. А она держит в руках крылышко белое; подала мне и сказала:
— Вот тебе, Дёжечка, крылышко голубочка, которого вороны заклевали.
Голос матери был печален и нежен.
Я взяла крыло и проснулась.
Тогда я этот сон разгадать не умела и только теперь его, кажется, поняла. Сейчас, когда я дописываю эти строки, под моим окном, в густой шелковице, поет птичка, заливается. Не привет ли это с родимой стороны? Не побывала ли она теплым летичком в лесу Мороскине? И не пела ли пташечка на сиреневом кусту у могилы моей матери? Спасибо, милая певунья. Кланяюсь тебе за песни. У тебя ведь крылья быстрые — куда вздумаешь, летишь.
У меня одно крыло.
Одно крыло, да и то ранено".
Но сила воли и жизнелюбие Надежды Плевицкой были так крепки, что она смогла лететь и с одним крылом.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.