Озерный особлаг в Тайшете
Озерный особлаг в Тайшете
1.
Поездка на Восток могла и затянуться — ведь я еще не знал места своего назначения. Особые лагеря в этой части Советского Союза были. Один на Колыме, это Берлаг. Другой недалеко от Красноярска, на ветке, идущей к Иркутску. Целесообразнее было направить меня в самый ближний из особлагерей — в Озерлаг, находившийся в Тайшете. Так оно и произошло.
Несколько сот километров, отделявших Красноярск от этого пункта, мы проехали ночью. Подробности дороги за давностью, увы, забылись, осталась лишь небольшая станция, где меня высадили.
Это и был Тайшет. Небольшой населенный пункт, который лишь последние пятнадцать лет стал носить название города, после того как началось строительство Восточно-Сибирской дороги Тайшет — Советская Гавань.
Небольшие механические мастерские, металлургический комбинат, деревоперерабатывающие предприятия и многочисленные леспромхозы — вот и все достопримечательности большого лесного поселка. Обслуживали эти хозяйства зэки.
Новое место и радовало, и огорчало меня. Лесные массивы тайги и красоты этих мест были несравнимы с голым и суровым Заполярьем, где я начинал лагерную жизнь. Но в Воркуте были промышленные предприятия, шахты, строился большой город, нужна была рабочая сила, инженерно-технические работники, аппарат служащих для разных хозяйств. Человек со специальностью мог найти работу по силам и способностям, если только не имел предписания в формуляре: «Использовать на общих работах».
Еще задолго до приезда в Тайшет в сознание глубоко запало слово «лесоповал», и поэтому, когда я увидел название станции, мне стало ясно, куда меня занесло и чем здесь нужно будет заниматься — рубкой леса и заготовкой древесины. Специалистов другого профиля и не требовалось. Нужно было пилить и валить деревья, обрубать сучья, готовить лес для сплава и транспортировки и, находясь целый день в снегу, не замерзнуть.
Я понимал всю сложность своего положения. Без поддержки со стороны, на лагерных харчах да на такой работе долго не протянешь — чтобы стать нетрудоспособным дистрофиком мне будет достаточно двух-трех месяцев. Дистрофия не давала права бросить работу. Дистрофики выходили на работу в надежде на очередную комиссовку, чтобы попасть в ОП. Если же дождаться комиссовки не хватало сил, оставалось только одно — членовредительство. Поступали в таких случаях кто как мог. Рубили пальцы, руки, а на взрывных работах пользовали патроны для шпуров. Изуродованные конечности сохраняли людям жизнь, но с добавкой нового срока за саботаж.
2.
Я появился в Тайшете в январе 1954 года, в самое холодное время, когда морозы держались у отметки минус тридцать-тридцать пять. Тайшетская пересылка не сохранилась в моей памяти.
Несколько дней я ожидал отправки в лагерь. Я узнал, что на трассе много лесоповальных колонн, куда, вероятно, отправят меня. Была еще информация о лагере, находящемся в самом Тайшете. Этот лагерь был создан для обслуживания ЦАРМЗа[36] — туда посылали обычно специалистов. Зэков, не имеющих рабочих профессий, отправляли на трассу, в тайгу. Я понимал разницу между заводом и лесоповалом — производственная зона завода позволяла передвигаться по всей ее территории, давала возможность обогреться, обсушиться, передохнуть. Заводское тепло дарило радость и надежду…
Но у меня не было рабочей специальности, и поэтому надежды попасть на ЦАРМЗ, в близкий и обжитый Тайшет, у меня не было. Мне «светил» только лесоповал, и я достаточно хорошо понимал, что меня там, на лесоповале, ожидает…
К тому же мне уже дважды фантастически везло в Воркуте, где судьба ни разу не прокатила меня по ухабам «общих» работ. Фантастическое везение не может быть перманентным!
И вдруг мне объявляют: место моего следования — авторемонтный завод.
Мне повезло и в третий раз!
Так до сих пор и не понимаю, кто и почему принял такое решение. Может быть, завод определили мне в связи с графой «специальность» в формуляре, где у меня стояла специальность «чертежник»? Ведь на ЦАРМЗе был и технический отдел, и в нем работали конструкторы, чертежники, копировщики. Но это все лишь предположения.
На заводе изготавливали бензоцистерны АЦЧ-150 на базе полуторатонного грузовика Горьковского автозавода. Они поступали сюда без кузовов, и здесь на шасси машин монтировались изготовленные на ЦАРМЗе цистерны. Их защитный цвет и военпреды, их принимавшие, говорили об их назначении. Завод держал первенство во всесоюзном социалистическом соревновании предприятий отрасли и ежегодно награждался Красными знаменами победителей.
Завод и его цеха производили впечатление вполне современного предприятия. Главный механосборочный цех и двухэтажное здание заводоуправления находились в центре. В механосборочном цехе размещался и технический отдел.
В те годы на заводе работало полторы тысячи заключенных. Такой списочный состав на ЦАРМЗе поддерживался много лет. Вольнонаемные и руководство составляли лишь десятую часть. Остальные — зэки. Они хорошо понимали свою удачу и старались поддерживать свою марку и уровень производственных показателей и показателей дисциплины, так чтобы удержаться на заводе и не загреметь в тайгу. Руководство тоже было заинтересовано в использовании 58-й, так как понимало, что уголовники «сведут на нет» любые достигнутые результаты и предприятие «сядет на мель».
(Так оно, кстати, и произошло. Начиная с 1955 года, с завода стали уходить много лет проработавшие кадры заключенных из 58-й. На их место пришли вольнонаемные из Тайшета, и обстановка менялась на глазах. В помещениях стало грязно. Выбитые стекла остудили цеха. Разбитый кафель в туалетах и умывальниках, засоренные раковины и унитазы производили впечатление погрома).
Лагерь находился рядом и с пересылкой, и с заводом. Лагерь как лагерь. Вышки, колючка, проходная, жилые бараки, столовая, баня, управление, клуб в центре и санчасть на отшибе. В пять часов утра лагерная рында поднимала зэков на работу. В бараках всю ночь горел свет. Опостылевшая команда дневального — «Подъем!» — вырывала работяг из постели. Начинался утренний туалет, поспешный завтрак в холодной и мокрой, никогда не просыхающей столовой. В семь начинался развод, и рабочие бригады уходили в производственную зону. Зимой рассвет наступал поздно — в восемь было еще темно. Возвращались с работы тоже впотьмах. Утром развод заканчивался быстрее — он проходил без «шмона», а вечером у вахты выстраивалась очередь на обыск, чтобы зэки не пронесли в зону что-либо запрещенное.
Но приятные неожиданности на этом не кончились. При распределении на работу я сходу попал в техотдел. И хотя я не имел ясного представления, что буду делать, да и вся заводская обстановка была мне совсем незнакома, — все это больше походило на сказку, на подарок судьбы.
Но даже и этот подарок не был последним.
Приехал я в лагерь больным, нужно было восстановить силы. Лечиться в стационаре я не хотел, мог потерять место в техотделе. Решил обратиться в санчасть.
И кого же я там увидел? Главным врачом санчасти оказался человек, уже не раз встречавшийся в этих записках, мой кумир и подельник — Георгий Леонардович Крупович! Его арестовали в 1946 году в Потсдаме, приговорили там к высшей мере наказания, заменили ее на 10 лет ИТЛ. Так он оказался в Тайшете — живым и здоровым. Несмотря на прожитые годы, он мало изменился и сохранил моложавую внешность.
И теперь, через восемь лет, наша с ним встреча в Сибири! Встретились, как родные. Почти ежедневно я бывал у Леонардовича после работы. Условия его жизни отличались от жизни рядовых зэков. Он поддерживал меня, чем только мог. Витамины, больничное питание и молодой организм победили хворь и вернули мне здоровье. Вскоре я почувствовал былую уверенность, силы, интерес к жизни и людям.
3.
Технический отдел — одна из важных структур завода. От него зависит общее состояние производства, выпуск продукции, качество, ритмичная работа цехов, выполнение плана. Главные действующие лица в отделе — технологи и конструкторы, они и мозг, и приводной механизм. Работа здесь дала мне возможность освоить азы конструкторской работы, научиться разбираться в чертежном хозяйстве, стать технически грамотным человеком.
Приобретенные здесь знания и опыт очень пригодились мне после освобождения. К моему незавидному званию «чертежника», в Караганде прибавилось куда более весомое: «техник-конструктор». В тридцать два года появилась новая специальность, которую я приобрел не в учебном заведении, а при исполнении самой неквалифицированной работы — копировании рабочих чертежей.
Копирование не требует специальных знаний. Хорошие копировщики одарены художественно-графическими способностями, грамотно скопированный чертеж смотрится и читается хорошо, но копировщику совсем не обязательно разбираться в конструкторских навыках и знаниях — они нужны инженеру и технику. Хороший конструктор не только творец технических идей и разработок, но еще и график, умеющий воплощать идеи в четкие и ясные чертежи, позволяющие рабочему без дополнительных объяснений разобраться в сути устройства работы нового механизма.
Занимаясь копированием, я решил внести разумное начало в свою работу — все непонятное выяснять у авторов чертежей. Такой подход вскорости дал желаемые результаты. На ЦАРМЗе я научился работать с книгой и справочниками, не только копировать, но и читать и понимать чертежи. Теперь они всегда открывали для меня что-то новое и незнакомое. Всего через несколько месяцев, приобретя минимум знаний, нужный для общения с конструкторами и инженерами, я чувствовал себя уже более уверенно. А перед освобождением я и сам стал заниматься простейшим конструированием, что, благодаря умению пространственно видеть и рисовать, давалось мне сравнительно легко.
Когда же судьба забросила меня на Карагандинский машиностроительный завод горно-шахтного оборудования, знания и навыки техотдела позволили уже через месяц стать техником-конструктором в отделе главного механика. Я при этом хорошо понимал свою профессиональную неполноценность и необходимость дальнейшего роста. Мне нравилась конструкторская работа, но когда я оказался перед выбором основной профессии, то предпочтение все же отдал близкому с детства рисованию.
Теперь несколько подробнее о делах и людях техотдела. В большом и благоустроенном помещении работали вольнонаемные, его мы называли отделом «белых», а с противоположной стороны цеха находилось наше помещение — «отдел черных».
Я не помню точно число вольнонаемных, вероятно, человек пятнадцать, а заключенных — восемь-девять человек. Среди моих новых знакомых оказались и старожилы «призыва» 37-го года или 40-х и «новички» из 50-х гг. С кем-то я сошелся «накоротке», а с кем-то остался на расстоянии.
Начальник отдела имел отдельный кабинет — к нему мог зайти каждый, кто хотел поговорить или посоветоваться. Строгий на вид, он с пониманием относился к заключенным, и на него ориентировались остальные сотрудники. К сожалению, не запомнил его имени, зато фамилия и отчество остались в памяти: фамилия — Рябов, отчество — Александрович. Черный костюм, который носил круглый год, превратился в униформу, но на ней отсутствовали позолота и чиновничья амбициозность. Его личные качества играли не последнюю роль и в подборе сотрудников; часто приходилось слышать добрые отзывы со стороны не только о нем, но и о «людях Рябова».
С Рябовым я по работе не сталкивался. Да и в сам техотдел «белых» заходил редко, но знаю, что «белые» нам сочувствовали. В том числе и Регина Борисовна (жена начальника), она всегда была с зэками ровной и доброжелательной.
Единственный заключенный, работавший в отделе «белых», был Юра Бандусяк. Он ведал светокопией, оформлением технических документов и паспортов, переплетным делом и массой других технических работ, и все выполнял безукоризненно.
Юра родился в Чехословакии, по годам — мой ровесник. Не знаю как до заключения, но в Тайшете он говорил по-русски, как на родном языке, с еле уловимым акцентом. Лицо с перебитым носом, смуглый цвет кожи, большие темные глаза придавали ему сходство с гуцулами, а южный темперамент давал о себе знать в работе — он был быстр и исполнителен. Юра прекрасно владел переплетным ремеслом и своим универсализмом очень нравился Рябову.
Когда в конце месяца на заводе, как обычно, возникала авральная обстановка и нужно было срочно готовить большой объем технической документации, начальник выделял в помощь Юре еще человека. Тогда я тоже выходил в ночную смену, и работали мы с ним вместе до утра. Бывало, что я выходил и один. В таких случаях я торопился поскорее закончить работу, чтобы остающиеся час-два посвятить рисованию. Я любил эти ночные часы, позволяющие оставаться в одиночестве.
После прихода на работу первым делом мы занимались чаепитием. И тогда наступал момент обмена новостями — довольно интересное занятие, особенно после того, как была разрешена переписка. Письма с разных концов света содержали скудную информацию о положении дел на воле, но тем не менее давали возможность судить о реальном положении в стране. На этом заканчивалась утренняя «пауза» — нужно было приступать к работе.
Вольнонаемные сотрудники приходили чуть позже. Порой их задерживали на утреннем совещании или планерках у директора. А иногда и на «идеологической» обработке, чтобы не забывали, где и с кем работают. Первое время она имела определенный эффект, а потом вольнонаемные перестали верить в «наговоры» администрации.
4.
В отделе «черных» мне достался стол у самого входа, откуда я видел всех работающих. На стенах большой комнаты, на деревянных рогах — чертежи, рулоны ватмана, кальки. На столах доски с пантографами, детали от станков, машин, прессформы, прочие мелочи, отдававшие запахом масла, сварки и механической обработки.
В левом углу от меня сидел восточного облика мужчина средних лет с усами. Он любезно ответил на приветствие, мы познакомились. Человек этот до ареста проживал в Махачкале (вроде бы, земляки, с Кавказа). Позднее узнал, что усы он стал носить после того, как было изуродовано лицо. Он потерял верхнюю челюсть и зубы, носовую перегородку, после чего ему понадобился своеобразный камуфляж с усами.
Он постоянно держал сомнительной чистоты платок, вытирая им влажные усы и нос. Тяжелая травма нарушила речь, и говорил он с заметным дефектом. Я сохранил сделанный с натуры рисунок, когда он, подняв глаза к небу, что-то шептал про себя. Он производил странное впечатление, когда разговаривал, и чем-то напоминал воркутинского Спивака, мудрено объясняя простые вопросы.
Так же сложно он разрабатывал чертежи, делая множество вариантов без окончательного решения, отчего КПД его творчества в отделе был низок, а еврейские способности будто бы обошли его стороной. Я запомнил его фамилию по ассоциации — местечковое имя Ицек сочеталось с прилагательным «смелый». В итоге получилось — Смиловицкий. А имя никак не могу вспомнить.
Были в отделе и москвичи. Но, судя по фамилиям, их можно было скорее принять за прибалтов.
Генрих Антонович Вайвода жил до ареста в Москве, в переулке Грановского. Прирожденный конструктор, он, в отличие от Смиловицкого, делал все быстро и умело. Я обратил внимание на его большие и крепкие руки — они постоянно что-то вытачивали из металла. По умению обращаться с инструментом в нем нетрудно было угадать и мастера по обработке металла.
Земляка его звали по отчеству: Оттович. Он работал конструктором и технологом. Незаурядный и опытный специалист был на хорошем счету у Рябова.
Как и Вайвода, он сидел по десятому пункту 58-й статьи, но подробности о деле ни тот, ни другой не рассказывали.
С Женей Брагиным — тоже москвичом — у нас сложились близкие отношения. Он был старше меня на несколько лет нравился общительным характером, умением работать и рисовать.
Работать он научился в ФЗУ и в Бауманском[37]. Он мог сам выполнить любую работу, любого профиля. Рабочие уважали его за хватку и универсализм, понимали, что такого «на мякине не проведешь», и выполняли все его сложные задания без «туфты» и оговорок.
Как-то он задумал изготовить ручку-аэрограф. То была ювелирная работа, требующая мастерства. Женя выполнил сложное задание, и перед нами оказалась великолепная ручка, которую еще следовало испытать на специальном компрессоре.
Седой как лунь старик, Этингер, был самым великовозрастным в отделе. Он продолжал еще молодиться, пытаясь доказать свою удаль, хотя давно потерял координацию движений и ходил будто на палубе во время качки. Несмотря на старость и полное отсутствие навыков в работе, он калькировал чертежи: видимо, кто-то на пересылке пожалел его и отправил на завод, чтобы не «загнулся» в тайге на лесоповале.
Он принадлежал к старой гвардии большевиков, прошедших дореволюционную ссылку и сохранивших идеи прошлых лет. Он называл их и себя ортодоксами.
Чудаковатый старик любил выдавать оптимистические прогнозы:
— Мы еще такую жизнь построим!!! Нам позавидуют! Вспомните!.. Это будет не жизнь, а сказка… Жизнь — поэма, — говорил Этингер, придерживая прыгающие во рту протезы.
Борис Акимов специализировался на изготовлении штампов и так хорошо знал свое дело, что пользовался авторитетом не только у рабочих и работников и техников, но и у самого Рябова. Было ему около сорока. Вероятно, горбатым он был с детства, никто не знал подробностей увечья, а сам Борис будто и не чувствовал своего горба. Физический недостаток не надломил его, а, напротив, закалил волю. Он всегда сохранял независимость и достоинство. Технологи приходившие в отдел «потравить» и послушать «байки», уважали его за свободолюбие и независимый нрав.
Бывал ежедневно у Бориса и известный на заводе «морской волк» Леха, с громкой и красивой фамилией — Кассандров. Мир знал он не по книгам. До ареста Леха работал капитаном дальнего плавания на судах Балтийского пароходства. Он и на заводе по-прежнему носил китель и морскую фуражку с крабом. Не выпускал изо рта старую, много повидавшую трубку. Входя с улыбкой в отдел, он приветствовал присутствующих на английском: «Hello, everybody!» Его талант руководителя был замечен, и Леха занял место начальника гальванического цеха. После освобождения, не желая испытывать судьбу во второй раз, он остался на заводе, заняв должность начальника планово-производственного отдела.
Особое место в моей памяти принадлежит инженеру-механику Ивану Поликарповичу Зарайченкову. Его фотографию я храню, как реликвию. Необычная внешность седого бородача привлекала внимание. В свои 55–57 лет выглядел глубоким старцем. Неряшливая одежда, стоптанная обувь, шаркающая походка, старые разбитые очки, давно требующие замены, свидетельствовали о потере интереса этого человека к жизни.
Нрава он был ершистого и независимого, любил шутки-прибаутки. Понимал и не обижался, когда подшучивали над ним. Он был родом с Дона и чем-то напоминал деда Щукаря, но только более умного, умеющего и ответить, и постоять за себя.
В отделе частенько шутили над его фамилией:
— Ты чего, Поликарпыч, к русским примазываешься? Нешто хохлы не такие?
— Да, если бы! Как ни пыжусь сказать «поляница» — ничего не получается. А с фамилией и родился, и помру, не Дергайте за чуб.
Он гордился своей казацкой кровью и донским происхождением. В Ростове или в Новочеркасске прошла его молодость. Он с гордостью говорил о своем участии в гражданской войне и установлении большевистской власти на Дону. Тогда Поликарпович и вступил в партию, уверовав в правильность ее политики.
В лагере он продолжал быть убежденным коммунистом, считал Советскую власть справедливой и лучшей в мире. Перегибы и перекосы, которые коснулись лично его, объяснял происками партийных перерожденцев, карьеристов и двурушников.
Одним из таковых он считал и Сталина, и, вспоминая ленинское завещание, называл его пророческим. Со Сталиным он связывал и те многие злоупотребления, о которых конкретно мало кто знал до известного доклада Хрущева о культе личности. О Ленине отзывался уважительно, называл его великим человеком, рано ушедшим из жизни. Начав переустройство старого мира, не довел до конца начатые преобразования. Как и многие советские люди, он считал, что страна была бы другой, оставайся у руля Ленин.
Тридцать седьмой стал роковым годом для Зарайченкова. Поликарпович работал в Сталинграде на тракторном, был членом парткома. Чистка общества как началась, так и не прекращалась, на собраниях дружно клеймили врагов народа, дружно требовали их наказания. Однажды и ему, как члену парткома, предложили выступить с обвинительным заявлением в адрес одного сотрудника, но Поликарпович отказался, мало того, он сказал в его адрес несколько добрых слов. Секретарь парткома этого ему не простил, и в ту же ночь за Зарайченковым приехали из Управления НКВД. Ему было предъявлено обвинение в пособничестве врагу народа, за что он и получил свой срок.
В Тайшете между прочим он отметил семнадцатую годовщину ареста. Скорее всего его осуждали дважды, так как максимальный срок в те годы исчислялся десятью годами. Жизнь в заключении не сломила его. Специальность инженера-механика сохранила жизнь, он не знал, что такое «общие работы». Общительная натура, умение говорить с людьми, шутки и анекдоты, истории из прошлого притягивали к нему людей, он всегда был в центре внимания любой компании.
В отделе он любил пошутить с Борисом Акимовым. Помню, как на полном серьезе говорил ему:
— А ты знаешь, Борис, в тебе есть что-то северное?..
Борис догадывался, что Поликарпович приготовил очередной подвох, и невинно спрашивал, что же именно. Тогда Поликарпович добавлял:
— Ты как хрен моржовый!
Или:
— Все люди как люди, а ты, как хрен на блюде… Лукавые глаза в эти минуты щурились, ожидая смеха присутствующих.
Мне запомнилась фраза из письма его по поводу выноса тела Иосифа Виссарионовича из мавзолея:
— Ты знаешь, «светлейшего» попросили из мавзолея и похоронили у Кремлевской стены. И зря! Я бы сжег его останки, зарядил в пушку и выстрелил в ту сторону, откуда этот удав приполз… Да здравствует Никита Хрущев, коммунист № 1!
Мои отношения с Поликарповичем определились с первых дней работы в техотделе. Хотя он был намного старше меня, разница не мешала нашему общению.
Ему нравились мои рисунки. Как-то он попросил нарисовать и его. Я с удовольствием выполнил просьбу. Все нашли рисунок удачным, и Поликарпович отправил его домой и получил затем несколько фотокопий. Одну подарил мне, и я до сих пор храню эту копию, как свидетельство наших близких отношений.
Однажды он появился в отделе, явно что-то решая в уме. На голове нахлобученная второпях ушанка. Одно ухо свисало вниз, другое, как заячье, поднято. Он держал небольшую шестерню и внимательно проводил обмер. Потом взял на столе бумагу и занялся расчетами. В эту минуту он никого не видел, а я со стороны наблюдал за ним. Мне захотелось нарисовать его, и я тут же сделал удачный набросок. Я поймал его на карандаш в минуту решения возникшей задачи и все время хранил рисунок в альбоме фотографий и лишь незадолго до отъезда из Баку обнаружил пропажу, о чем искренне сожалел.
В пятьдесят четвертом году, когда зэкам из особлагерей разрешили переписку, он стал писать в Ростов-на-Дону жене. У Веры Алексеевны был рак, она доживала последние месяцы. Но она дожила до его возвращения и умерла вскоре после приезда. У их единственной дочери было двое детей, которых она воспитывала без мужа, правда, многочисленная родня помогала ей. Некоторое время он жил у нее, пока, наконец, не получил свою однокомнатную квартиру — и не где-нибудь на окраине, а в самом центре города, на улице Энгельса, в новом доме.
Вдовцом он ходил недолго. Его новая половина оказалась умной и доброй женщиной. Пробудился интерес к жизни. С энтузиазмом приступил он к обустройству квартиры и… к борьбе с недостатками советской действительности. Их он видел в работе и городской администрации, и на транспорте, и в торговле, и в милиции. Этой борьбой с укоренившимся злом он напоминал мне Дон Кихота. Но, как и Дон Кихот, был он бессилен что-то изменить.
Найдя, наконец, работу по душе в окружном Доме офицеров, Поликарпович стал активным членом историко-революционной секции. Задумал написать книгу о Гражданской войне и установлении Советской власти на Дону, принял участие в открытии музея революционной славы в Азове, где нашло свое место и его имя.
Мы переписывались до самой кончины. Он любил мои письма, а я с нетерпением ждал весточек от него. Мудрые, интересные письма, щедрые на советы, которые я воспринимал с благодарностью.
Как-то я написал ему, что еду на поезде в Москву, и мы договорились встретиться в Ростове. То была наша первая и последняя после Тайшета встреча. Он по-прежнему чудил и внешне мало изменился после заключения. Таким он остался в моей памяти: умным, добрым, общительным, много повидавшем на веку. Его вдова умерла чуть позже и перед смертью выслала все фотографии, которыми мы обменивались во время переписки.
5.
Я уже упомянул о разрешении переписки. Расскажу и о других переменах в особых лагерях в 1954 году. Волнения, прокатившиеся в пятьдесят третьем, заставили ГУЛАГовское руководство пересмотреть условия режима заключенных в лагерях и в системе в целом.
Выразилось это не только в легализации переписки, но и в других послаблениях режима в лагерях. С окон сняли решетки и замки в бараках, ночью стало возможно выйти из барака по нужде. В лагерях появилось радио, газеты, журналы, лекции и кинопередвижка, учебные классы в объеме средней школы для молодых зэков, введены зачеты и досрочное освобождение. Пора жестокой изоляции кончилась.
Изменился и экономический статус содержания заключенных особых лагерей. Нам открыли лицевые счета, куда ежемесячно переводился заработок. Со счета ежемесячно вычитали расходы на наше содержание (куда входили питание, одежда и жилье), а разница оставалась на лицевом счете. С него разрешалось брать на руки определенную сумму для пользования ларьком, а также делать денежные почтовые переводы по своему усмотрению.
Все это были совершенно неслыханные преобразования в жизни зэков особых лагерей, имевших до этого единственное право — право на тяжелый труд и жизнь за колючей проволокой!
Свалившиеся вдруг свободы требовали и пояснений. Неужто мы, обреченные на вечное поселение, и в самом деле получим теперь и гражданские права, и свободу поселения во всем своем Отечестве?
Появившиеся в лагерях лекторы рисовали заманчивые перспективы после освобождения. Трудно было верить во все это, но начавшийся массовый пересмотр дел подтверждал смену курса.
Однако сомнения не оставили людей — жизнь приучила их критически оценивать нововведения. Половинчатые, по сути, решения не успокаивали, а настораживали. Хотелось, конечно, чтобы перемены продолжались, но почему же тогда освобождающиеся по-прежнему уходили не на волю, не домой, а в ссылку или на поселение? Почему так редко приходили в лагеря решения о реабилитации? Ведь основная масса уходила после снижения срока или по зачетам (один календарный день к трем льготным).
И все же для всех категорий заключенных (и с большими и с малыми сроками) введенные зачеты стали реальной надеждой оставить, наконец, зону — начавшееся массовое освобождение обозначило трещины в ГУЛАГовских структурах.
6.
…Рядом с техотделом находился термический цех, здесь закаливался инструмент и детали, требующие особой обработки. Зимой и летом раскаленная печь щедро отдавала свой жар соседям, то есть нам.
В холода здесь грелись не только люди, но и крысы, пробирающиеся к теплу по трубам со всего сборочного. Потом, отогревшись, они перебирались в соседние помещения, в том числе и в наше, оно было рядом за стеной. Утром наше появление в цехе ожидала Жучка, рыжая мохнатая собачонка, облюбовавшая себе место в термичке для своих щенков. Время нашего появления она знала, будто по часам, и первой вбегала в техотдел. Там ее ожидала оставленная с вечера крысоловка с убитой крысой, и она, ловко высвободив крысу зубами, бежала в термичку, чтобы отдать ее щенкам. Это повторялось ежедневно, но крыс было так много, что наши меры не помогали.
Крысы вызывали у меня брезгливое чувство. Я работал за простым столом, у которого не было тумб. В единственном среднем ящике хранил чертежные принадлежности, писчую бумагу и ватман. Съестного там ничего не было. Но эти твари почему-то полюбили мой стол и по ножкам забирались в ящик, устраивали там гульбища. Каждое утро я выгребал мусор — огрызки бумаги и карандашей. Неприятный запах крысиного присутствия долго преследовал меня после ухода из помещения.
Поликарпович меня успокаивал:
— Знаешь, это добрый знак. Крысиное паломничество — это к выживанию, поверь мне. Скоро уйдешь на свободу.
Поликарпович знал историю моей жизни. Прочитав мое заявление Ворошилову, он сказал, что я обязательно уйду на свободу. И однажды меня и в самом деле вызвали в спецчасть, где ознакомили с реакцией Президиума Верховного Совета СССР на мое заявление.
После начавшихся перемен я надеялся на то, что меня освободят «в чистую». Мне однако лишь понизили срок — с 15 до 10 лет. Держась привычных традиций, «мудрое» руководство не сочло нужным меня реабилитировать — ведь я отпетый «контрик» и изменник Родины из особого контингента!
Так что это была лишь красивая мина и половинчатое решение: реабилитация и только она позволяла возвращаться домой, тогда как снижение срока предусматривало ссылку или поселение. Вроде бы, и гуманный акт, но в то же время неугодных все так же держали в местах отдаленных.
Я заканчивал большую часть срока. Учитывая введенные только-только зачеты (один к трем), мне оставалось совсем немного до так называемого освобождения, чтобы из малой зоны лагеря перебраться в большую зону ссылки.
В любом случае это было бы незаурядное событие. В отделе меня поздравляли с приближающимся окончанием срока. По моим расчетам этот день мог наступить в феврале-марте 1955 года. К этому времени нужно было приготовить гражданскую одежду.
— Что я тебе говорил? Не забыл крысиное нашествие? Они тебя выживали отсюда, — отреагировал на новость Поликарпович, — с тебя причитается.
Я стал готовиться на свободу.
Выплата денег заключенным позволяла приобрести кое-что в ларьке. Правда, денег у меня не было. Я получал в техотделе низкую оплату. В бухгалтерии все стеснялся узнать, почему мне выписывают так мало. Те, что шли на лицевой счет, я тратил на сахар, маргарин и хлеб. Остаток переводил домой — мне хотелось выказать свое доброе отношение к своим близким, которых так давно не видел и не мог помочь. В данный момент у меня не было средств на приобретение вещей. В письме написал родным о скором освобождении, но с оговоркой, что это ссылка. Куда конкретно, не знаю.
Материальное положение родителей мне было известно, и я не мог рассчитывать на их помощь. Моих личных вещей в доме не осталось, единственный костюм, оставленный дома в сорок втором, был продан. Денег на приобретение нового тоже не было. И все же я получил в лагере вещевую посылку!
Это сестра решила выслать костюм мужа. Он был велик мне, но из большого я мог переделать на себя, и время, чтобы перешить его, еще оставалось. Я договорился в мастерской, переделать пиджак и брюки. Черный в полоску костюм стал лучшим подарком к освобождению — я был в восторге. Большую сорочку я спрятал под пиджак, а туфли по размеру подошли. Вместо пальто использовал американскую куртку с капюшоном, на искусственном меху, которую получил от родных еще в Воркуте в 1947 году.
Я загорелся желанием сделать чемодан для вещей. То, что делали на заводе зэки, совсем не походило на самодельные чемоданы из фанеры. Выглядел он вполне прилично и походил на фабричный. За этой работой быстрее бежало время. До освобождения оставалось совсем немного.
Приближалось расставание и с Круповичем. Я с тревогой наблюдал за его интересом к спиртному и не решался на открытый разговор. Видимо, что-то глубоко личное толкало его к рюмке.
Я знал, что жена и дочь в блокаду оставались в Ленинграде. Жена выжила, а дочку похоронила. Тогда ей было восемь лет, а сегодня могло бы быть шестнадцать — горькая и неутешная правда пролетевшего смерча.
Всегда подтянутый и аккуратный, в Тайшете он многое растерял, и требовались время и условия, чтобы вернуть его к прежним нормам жизни.
— Знаешь, я завтра буду оперировать. Операция без общего наркоза. Хочешь посмотреть, как удаляют аппендикс? Приходи!
Мне об этом приходилось только читать. Представится ли возможность увидеть, как оперируют человека, чтобы сохранить жизнь?
На утро я пришел в операционное отделение раньше назначенного срока.
Я облачился в традиционный наряд — штаны, халат, шапочку, прикрыл рот марлевой повязкой. Ожидание операции сопровождалось стрессом, я сам почувствовал сильный жар и озноб.
Затем стали готовить к операции больного. С напряженным вниманием я следил за шприцем. Когда длинная игла пронзила тело больного, меня прошиб холодный пот. Он не проходил до конца всей процедуры. На месте инъекций появился крупный, толщиною в палец, рубец. Здесь и был сделан надрез. Я потом неоднократно слышал слово «кохер» и с тревогой наблюдал за действиями хирурга. Разрез увеличивался и обрастал зажимами. Вскоре из чрева был извлечен аппендикс.
Лицо больного не выражало признаков боли, он не видел, но слышал, что делал хирург — его закрывал экран. В тазу выросла горка окровавленных тампонов. Операция продолжалась около получаса, и когда я невольно заглянул в белый эмалированный таз, там, к удивлению, не оказалось крови. Лишь тампоны, впитавшие ее из тела больного, напоминали о происшедшем.
Легендарные сангородки ГУЛАГа представляли хирургам широкое поле деятельности. Им часто приходилось оперировать не только заключенных, но и вольнонаемное начальство. В любом лагере хорошие врачи имели особые условия. Такое же положение в Тайшете было и у Круповича. У него я мог утолить голод, получить табак, папиросы, спирт, лекарства.
С Круповичем я простился в конце февраля 1955 года, когда уезжал из Тайшета в ссылку. Я верил, что перемены в государстве принесут освобождение многим, кто остается здесь. На память оставил ему несколько акварельных открыток и адрес родителей. Амнистия 1955 года даровала свободу и ему. В начале 1956 года он возвратился в Ленинград. Я получил от него письмо и фотографию. Меня удивило место его работы. Он жил в Ленинграде, а работал в Пушкино. Писал он редко: новогодние открытки с коротким поздравительным текстом. Я не задавал ему лишних вопросов, понимал, что У него были причины быть немногословным. Потом и открыток не стало. Мои письма оставались без ответа. Куда он исчез? Он был десятого года рождения, и только чрезвычайные обстоятельства могли стать причиной смерти. Шли годы, но Крупович продолжал хранить молчание.
В 1972 году я был в Ленинграде и пытался разыскать его по адресу почтовых открыток. Без труда я нашел дом на Фонтанке и квартиру на втором этаже. На звонок вышла женщина и на мой вопрос ответила: «Крупович? Георгий Леонардович? Здесь такой никогда не жил». Она демонстративно захлопнула дверь, не дав возможность хотя бы прояснить недоразумение. В Ленгорсправке я получил новый адрес. То был микрорайон Ленинграда. Внизу на листке стояла короткая приписка: «умер в 1961 году». (Если верить этой информации, ему был тогда пятьдесят один год.) Время не позволило мне продолжить розыск.
Такая же приписка была и на справке Иванова Павла Семеновича, 1918 года рождения. Я попытался найти его по адресу, чтобы убедиться в его смерти, но и здесь меня ожидало разочарование. По всем данным, это был «Федот, но не тот» — в Ленинграде несколько сот тысяч Ивановых. Не имея более обнадеживающих сведений, я отставил и его розыск. Так оборвался поиск людей, которые в трудные минуты жизни заменили мне близких.
…За день до отъезда из Тайшета я простился с заводчанами. Мне было нелегко расставаться с техотделом. За это время я лучше узнал людей, привык к ним. В такой день мне хотелось показаться на заводе не в лагерной робе. Перешитый к освобождению костюм изменил мою внешность. Я сразу же почувствовал это, когда зашел в техотдел проститься.
Наступил час прощания. Я испытывал радость и грусть от того, что закончил срок и ухожу на свободу. Здесь остаются мои товарищи, они рады моему освобождению, они желают мне благополучия на новом месте. Очень много добрых слов. Я благодарю всех, отвечаю на рукопожатия людей, ставших мне близкими. Слезы застилают глаза…
— Спасибо друзья, спасибо за все! Я покидаю отдел и слышу вдогонку:
— Обязательно пиши! Будем ждать!
Прощай, Тайшет — последняя цитадель диктатуры особого режима, насилия.
Прощай, ЦАРМЗ — цитадель доброжелательных людей, научивших меня работать, верить в добро и справедливость.