Вустрау

Вустрау

1.

Случалось мне съездить в воскресенье в Вустрау. Для меня это был праздник, так как представлялась возможность увидеться с Павлом. Он был теперь в Вустрау один — Володя уехал на Восток, а Павел в скором времени должен был получить назначение на работу в Litzmanstadt (Лодзь), в лагерь грузинских легионеров.

Наши судьбы были тесно связаны — я многое знал о его личной жизни, но не все; он ничего не рассказывал мне о своих деловых связях, считая меня человеком доверчивым, неискушенным и не подготовленным для конспирации. Ему нравилась моя преданность, честность, что было весьма важно в тех условиях.

А поскольку я никогда не задавал лишних вопросов, считая неэтичным проявлять любопытство, его это устраивало. Потом он посвящал меня в какие-то свои тайны.

То, что я хочу рассказать, не плод моей фантазии, а реальные факты, которые мне стали известны от самого Павла.

Эта история о далеком времени, об отношениях Павла Иванова, Ольги Саловой и Зигрид Ленц. Она настолько необычна, что требует того, чтобы ей был посвящен отдельный и более подробный рассказ.

Местечко Вустрау напоминало в ту пору обычную прусскую деревеньку северо-восточной полосы Германии, подобную тем, какие были описаны русскими писателями прошлого столетия. Красивая округа, причесанный лес, ухоженные поляны, зеркальная гладь маленьких озер вписывались в живописный деревенский ландшафт с обязательной кирхой, кладбищенской оградой, за которой в строгом порядке покоились памятники и надгробия, просто кресты и ухоженные могилки под сенью тенистых деревьев.

В начале 1942 года здесь был основан небольшой лагерь Восточного министерства, где содержались освобожденные из плена советские военнопленные, слушатели курсов Восточного министерства, размещавшихся здесь же, в Вустрау, а также в расположенном по соседству Цитенгорсте. За полтора-два года через лагерь прошло несколько сот человек разных национальностей. Курсы были недолгими, и отсюда уезжали они на Восток, в оккупированные районы СССР — на административную работу.

Относительно обозначения этих лагерей «курсами» или «школой» не могу сказать ничего определенного. Под курсами подразумевается что-то быстротечное, а под школой — длительное, фундаментальное. Главным остается факт — в учебных группах пленные изучали историю возникновения национал-социализма в Германии и тот строй, который там утвердился после 1933 года. Создавая лагеря школы такого типа, руководители Восточного министерства рассчитывали на то, что люди, прошедшие через Цитенгорст и Вустрау, станут проводниками идей национал-социализма и немецкого экономического порядка на оккупированных территориях.

Административное и хозяйственное руководство в лагере осуществляли немцы, члены НСДАП. Форма одежды, которую носили сотрудники лагеря, принадлежала формированиям CA. Начальником лагеря был мужчина средних лет, полноватый и полысевший, с красивыми чертами лица, который предпочитал носить военную форму, — она подходила ему больше. Это был оберштурмфюрер Френцель. Он хорошо и свободно владел русским языком и только с немцами говорил по-немецки. Секретарем у лагерфюрера работала высокая, стройная блондинка, очень миловидная, приветливая немка, 22–23-х лет. Звали ее в лагере по фамилии — фройляйн Ленц. Потом стало известно чисто немецкое имя ее — Зигрид. Она носила в лагере форму и, видимо, так же была членом национал-социалистской партии.

Заместителем лагерфюрера был «фольксдойче» из Республики немцев Поволжья. Фольксдейче принадлежали к менее достойным гражданам рейха, хотя и он тоже принадлежал к НСДАП и тоже носил форму CA.

Хозяйственным отделом заведовал также «фольксдойче», с немецким именем и русской фамилией — Ганс Сивкоф, молодой ловелас и волокита. Экономические возможности хозяйственника явно помогали ему франтить среди девиц и женщин.

Немецкую администрацию представлять не могу, ибо не сталкивался с ней и не знал ее. Но в управленческом бараке, где три четверти помещений принадлежали руководству, небольшая часть была отведена под ревир (Revier), или санчасть. Она состояла из маленькой приемной-регистратуры и двух комнаток для больных, из них одна служила еще и операционной.

Главным врачом санчасти был советский флотский хирург Георгий Леонардович Крупович, до войны служивший на Балтике. Закончив Ленинградскую военно-медицинскую академию, попал в военно-морской госпиталь подводников. К началу войны — он уже флагманский врач одной из подводных флотилий. В плен его взяли в самом начале войны на острове Эзель при исполнении служебных обязанностей.

Вот о нем-то я и хочу написать все, что знаю. А знаю я много, так как последние два месяца жизни в Германии и полгода в Швейцарии прошли в самом тесном общении.

Первый раз я увидел его в лагере Вустрау у входа в управленческий барак. Он с кем-то беседовал. Стояла глубокая осень, было холодно. На нем было кожаное пальто-реглан и темная шляпа. Помню возникший вопрос: «Что за фрукт? Откуда взялся? Впервые вижу такого немца». А оказалось, что не немец и в Вустрау совсем не новичок. Появился он в лагере чуть ли не под номером один, в начале 1942 года, привез его сам лагерфюрер Френцель.

Он в совершенстве владел немецким языком, и когда появилась необходимость во враче-инспекторе, то Крупович, после нескольких месяцев стажировки в дрезденской клинике, подтвердил звание нейрохирурга и занял эту должность. Несмотря на наше продолжительное и близкое знакомство, я ни разу не спросил, почему он пользовался таким особым авторитетом у лагерфюрера. Я допускаю, что необычные способности медика позволили ему стать домашним врачом, — это наиболее вероятный вариант. Другой — немецкое происхождение — я всерьез не принимаю. Но факт остается фактом: Крупович жил в лагере на привилегированном положении. Он имел отдельную комнату в административном бараке, где жили немцы, и держался с официальным немецким руководством на равных.

Он и внешностью был похож на немца: полноватое, холеное лицо, чуть крупный нос, свисавшая нижняя губа, казалось, никогда не сходилась с верхней. Большие серо-голубые глаза, слегка выступающие из орбит, хорошо сочетались с коротко стриженными светлыми волосами.

Родился он в январе 1910 года в Петербурге, в семье потомственных актеров Мариинского театра. Родители, по его рассказам, часто бывали на гастролях за границей. Ребенок воспитывался в семье тети (по матери) и очень рано проявил свою самостоятельность.

Когда однажды тетя упрекнула его за полный пансион, он никому ничего не сказав навсегда ушел из ее дома. Оказался в детском приемнике. Закончив школу, поступил в медицинскую академию. Способности открыли дорогу в общество. Будучи человеком незаурядных дарований, он и дальнейшем был всегда заметной фигурой среди окружающих, несмотря на небольшой рост.

Он был прирожденным дипломатом, и это качество помогало ему подниматься по ступенькам служебной лестницы. Часто, когда на эту тему заходил разговор, Леонардович старался охладить мою эмоциональность словами: «Умей владеть собой, не показывай окружающим свои чувства; жизнь — это сцена, и тот преуспеет в ней, кто обладает даром актера».

Он был прекрасным, не лишенным чувства юмора, рассказчиком и обладал способностью держать «на взводе» любую аудиторию. Мне запомнилась одна из его историй из поры студенческой молодости. Он так образно представил картину своих похождений, что героев этих и ситуацию я представляю и теперь.

Молодую красотку, жену моряка, ушедшего в плавание и неожиданно вернувшегося домой (банальный сюжет для многих анекдотов), застает врасплох звонок в квартире и ставит в безвыходное положение самого героя. Едва успев привести себя в порядок, он выпрыгнул из окна второго этажа на машину с музыкальными инструментами в самом центре города, на Невском. И пока пешеходы приходили в себя от неожиданности, он зацепился за проходящий трамвай, проехал остановку, перешел на другую сторону и вернулся другим трамваем к месту происшествия, чтобы увидеть финал истории.

Под началом Круповича в санчасти работал еще один морячок — Саша Филатов, небольших росточка и размеров человечек, с редкими седеющими остатками волос, но пышными баками и остаповскими усиками. Флотский фельдшер со стажем, он и в Вустрау не забывал своей профессии и ассистировал при операциях.

Другой помощник — Костя Семенов — к медицине никакого отношения не имел. До войны он жил в Иваново, работал то ли слесарем, то ли электриком. Константин обожал музыку, но не имел музыкального образования: самоучка, он играл на гитаре и пианино, но без особого блеска. Он аккомпанировал себе и тогда, когда напевал романсы и лирические песенки довоенной поры. Когда был в «ударе» и начинал свой «душещипательный» репертуар («Саша», «Маша», «Татьяна», «Чубчик», «Караван», «Калитка», есенинская «Старушка» и пр.) слушателей собиралось много, и заказы сыпались со всех сторон.

Я уже говорил о том, что у входа в лагерь, кроме барака для немецкой администрации, был еще и барак для преподавателей. Это был народ солидный, менее общительный, склонный больше к чтению, письму и раздумьям.

Павел тоже мог бы жить в этом бараке, но предпочитал общий, тот, где в русском блоке жили «простые смертные». Я спал с Павлом на одной «вагонке», а когда в бараке наступала тишина и обстановка располагала к беседе, я переходил с верхней полки на нижнюю и внимательно слушал его интересные рассказы.

На территории между кухней и управленческим бараком была свободная ровная площадка, на которой кто-то из любителей волейбола поставил столбы для сетки. Без особого энтузиазма любители волейбола перебрасывали мяч на площадке. Как стало известно, были в лагере и хорошие игроки, но не было «заводилы», кто бы мог «затравить» желающих.

Павел имел все данные волейболиста — высокий рост, хорошую прыгучесть. Главное достоинство настоящих игроков — сильный и точный удар да надежный блок. Игрок игрока узнает с первых же ударов по мячу, и стоило Павлу поиграть у сетки несколько минут, сделать подачу и попробовать блок, как болельщики почувствовали, что на площадке игрок, действительно понимающий толк в волейболе.

Вечером следующего дня на площадку, кроме игроков, пришли уже и зрители, болельщики.

Не все оказались равноценны в игре. Желающих испробовать себя набралось достаточно, и две команды начали игру. И хотя погрешностей было достаточно (а как могло быть иначе?), участники и многочисленные зрители остались довольны, понимая, что эта первая встреча не станет последней.

Волейбол пришел в Вустрау с приходом Иванова. Он был популярен не только среди «своих» болельщиков — на площадку стала приходить и немецкая администрация. А когда игры стали проводить на зеленой лужайке, за территорией лагеря, смотреть их стали и жители деревни. Павел стал кумиром.

И хотя невозможно прорицать судьбы человеческие, но благодаря волейболу жизнь Иванова в Вустрау получила новое измерение.

2.

Я не назвал пока еще одного человека, причастного к волейболу в Вустрау. Человек этот — фройляйн Зигрид Ленц, секретарь лагерфюрера.

Необыкновенное счастье и одновременно горе пришли к ней после увиденной на лужайке игры. Немка по происхождению, член НСДАП по партийной принадлежности, она хорошо понимала всю неуместность чувств, переполнивших ее сердце.

Русский военнопленный, любимец местных болельщиков, стал отныне и ее кумиром. Она уже чувствовала и понимала, что именно произошло, насколько все это серьезно и что ожидает ее в будущем. И если бы фройляйн могла знать все обстоятельства, то, может быть, и не произошло бы в ее жизни личной трагедии.

Летом 1943 года Павел стал частенько ездить в Берлин по служебным делам. У него появились новые знакомые в кругах русской эмиграции. Он говорил, что бывает на пригородной даче у одного русского профессора, доктора медицины Руднева. Тот работал в Дрездене и лишь изредка наезжал в Берлин. Его дача в районе метро Krume Lanke пустовала и требовала присмотра. Нужен был свой человек.

Кто-то из сочувствующих «остовцам» русских эмигрантов предложил Ольгу, молоденькую курносенькую украинку из Кировограда. В Берлине она работала на заводе, где изготавливали знаменитые красители. Ей тогда было не более восемнадцати. Трудная доля «остовки» заставила ее бежать из лагеря, как только появились надежные люди. Некоторое время она прожила у них, подвергая опасности и их, и себя, пока не попала в семью профессора, где было безопаснее.

Рудневы были одиноки, очень хотели детей и поэтому с радостью взялись за устройство Ольги. Они взяли ее в качестве прислуги, выправив на ее имя все необходимые документы, а фактически удочерили, доверив виллу и все имущество. Она переселилась в профессорский дом и стала его единственной жилицей и хозяйкой.

За короткое время она так изменилась, что от украинской девушки остался лишь курносый нос, роднивший ее с прежней Ольгой. Где и как пересеклись дороги Иванова и Руднева, я не знаю. Сам я был на той даче всего несколько раз и никого, кроме Ольги, там не заставал.

Впервые я попал туда, когда мне понадобилась срочная медицинская помощь. Как-то, прибивая стропила, я ударил молотком по пальцу и не придал этому значения; обратил же внимание лишь тогда, когда палец распух, стал гноиться и болеть. Удар пришелся по кончику фаланги и вызвал воспалительный процесс. Потом боли стали настолько сильными, что я терял сознание, а когда пришел в себя, то и вспомнил про адрес, оставленный Ивановым. В доме была операционная с хирургическими инструментами и медикаментами.

Ольга предложила мне помочь сама. И хозяйка виллы, и ее операционная настолько понравились мне, что я без раздумий и колебаний доверился молоденькой девочке разрезать себе палец и обрести долгожданный покой.

Она прокипятила инструменты, вскрыла ампулу с хлороформом и направила струю на больной палец. Он после этого стал деревянным и заныл почему-то еще сильнее. Потом она взяла скальпель и стала резать палец. Но не тут-то было. Мне казалось, что режет она твердую кость. Увидев не слишком умелые попытки завершить операцию, я, «несолоно хлебавши», расстался с радушной хозяйкой.

В тот же вечер я выехал в Вустрау, и Саша Филатов закончил неудачно начатую операцию, вернув пальцу его первоначальный размер и форму. Несколько недель я ходил на перевязку и, когда все пришло в норму, вернулся в Берлин.

Знакомство с Олей не произвело особого впечатления. Простое, круглое, курносенькое лицо с копной вьющихся каштановых волос и озорными детскими глазами воспринималось буднично. Тогда ей было не более восемнадцати. Мне вначале казалось, что Павел относится к ней, как к родственнице, и в их союзе проглядывал долг русского человека к попавшей в беду соотечественнице, которой он обязан был помогать. Так оно, наверное, и было, особенно на первых порах, но со временем их стали связывать не один только долг, но и чувства.

Вот об этом я и хотел сказать, когда на волейбольной площадке в лагере Вустрау Павла увидела фройляйн Ленц. Она ничего не знала о его связи с Ольгой.

3.

Разные хозяйственные дела заставляли меня часто бывать в Вустрау. Когда я встречался с Павлом, мы долго, до глубокой ночи, обменивались новостями. В один из таких приездов он решил доверить мне что-то важное: он поведал о тайных встречах с Ленц. Эта новость поразила меня и я, взбудораженный и удивленный, не знал, верить ему или нет. Ему, вероятно, было тяжело ходить с этой ношей, хотелось высказаться близкому человеку. Я понимал, что он не ждет моих оценок случившемуся, просто это был груз тайного содержания, и оставаться под его тяжестью становилось с каждым днем все тяжелее и тяжелее. Он долго сомневался — «сказать или не сказать?»

Встречались они давно и отношения их переступили порог простых разговоров и дозволенного общения, они виделись тайно в Берлине, когда у обоих бывала на то возможность.

Зная и Ольгу, и Зигрид, я отдавал свое предпочтение последней. Высокая, стройная блондинка, с правильным овалом лица была постоянно ровной, милой и отзывчивой в общении. Длинные, волнистые волосы подчеркивали ее красоту, а голубые глаза излучали при встречах приветливые взгляд и улыбку. Ей шла светло-оранжевая форма, которую она носила в лагере при исполнении служебных обязанностей. Нравился мне ее грудной голос, мягкая манера разговора, и я ловлю себя на мысли, что Ленц обладала довольно большим набором девичьих достоинств.

Возможно ли такое? Ведь она немка, да и не просто немка, а еще и член НСДАП. А если придерживаться выработанных стереотипов, ей не могли принадлежать все перечисленные достоинства!

Вспомним, хотя бы немку Юлиана Семенова, которая истязала разведчицу и беззащитного раздетого ребенка!

Она тоже носила форму и принадлежала к нацистам. А какая пропасть между ними!

Размышления об этом привели к роману Бондарева «Берег», где, может быть, впервые автор встал на сторону офицера Советской армии, вступившегося за честь немецкой женщины в прифронтовой зоне Германии.

Читал и удивлялся! Как мало написано о красоте человеческих поступков, об истинном гуманизме в войне.

История отношений Зигрид и Павла не могла оставить равнодушным. Подобная связь немецкой женщины и русского военнопленного — явление исключительное, заслуживающее особого внимания и уважения, я вижу в этом проявление самых высоких чувств человека в обстановке насилия и страха перед нацистским рейхом.

Сделав шаг к сближению и пренебрегая опасностью, в свои двадцать с небольшим лет, она сознательно шла на все, повинуясь чувству, отбрасывая мрачные последствия, которые ожидали ее каждый день. Это не могло повлиять на Павла.

Еще более серьезные последствия ожидали бы, в случае разоблачения, самого Павла.

К кому и зачем ездил Павел в Берлин? Почему он никогда не рассказывал о делах своих? Поездки его были окутаны конспиративным туманом, я ждал откровенного разговора, но он так и не состоялся.

У меня создавалось впечатление, что он ищет в Берлине контакты с людьми из Союза и что попытки эти не безуспешны. Он ничего определенного не хотел вносить в мои догадки. Я ждал своего часа и хотел дожить до этой минуты, когда все тайное станет явным. Меня охватывало чувства гордости, что я близок к этому таинственному человеку, своим поведением так похожего на разведчика.

Павел поддерживал хорошие отношения с двумя пленными советскими генералами — оба генерала тяжелоранеными попали в плен под Вязьмой осенью 1941 года. Лукин — бывший командующий армией. Прохоров — начальник артиллерии в армии Лукина. И тот и другой, оказавшись в Вустрау, заняли принципиальную позицию: решительно отказались от занятий в Цитенгорсте и поездки на Восток. И тем не менее, при таком отношении к лагерю, генералы пользовались уважением лагерной администрации. У них был избранный круг посетителей, так как свою позицию к немцам они не скрывали и ждали своей участи. В конце 1943 года их убрали из Вустрау и определили в офицерский лагерь в город-крепость Метц на немецко-французской границе.

Павел хорошо отзывался о генералах, но его характеристики были очень поверхностны и ничего конкретного о дальнейших планах и намерениях не говорили. Я без его слов знал, «что это наши люди», понимал, что они и здесь оставались коммунистами и до последнего вздоха отстаивали эту идею и принадлежность к ней.

Пока я работал в Берлине, Павел получил назначение на работу в Wartegau — в бывшую Польшу, в город Лодзь. Его определили физруком в лагерь кавказских легионеров. Когда мы через какое-то время снова встретились в Вустрау, он не стал рассказывать о характере работы, но смысл ее стал понятен без слов — сделать все возможное, чтобы лагеря не стало. В начале 1944 года до Вустрау дошел слух, что большая группа легионеров-грузин, захватив оружие, ушла в отряды польского сопротивления. Возможно, что эта акция не прошла без участия Иванова.

Но это все мои догадки и предположения. Свет на конспиративную деятельность могли приоткрыть лишь его показания и материалы следственного дела, а их у меня нет.

После очередной нашей встречи в Вустрау, куда я сам приехал в начале 1944 года, я услышал еще некоторые подробности из жизни фрау Ленц.

Я узнал, что после долгих сомнений Зигрид пришла к решению прекратить встречи и уехать на продолжительное время из Вустрау. Свой отпуск она решила провести в Париже, где в ту пору хозяйничали немцы (не знаю, что делал там в это время Крупович). Иванов мне рассказывал, что между Ленц и Круповичем существовали близкие, доверительные отношения. Комнаты Ленц и Круповича в жилом бараке в Вустрау находились рядом. Я думаю, что в тайной связи Иванова и Ленц немалую роль и поддержку оказывал Крупович.

Посредником стал он и теперь, когда Зигрид встретила его в Париже, она открыла Круповичу причину, которая вела её во Францию, рассказала о своих попытках претить далеко зашедшую связь с Ивановым.

— Я делала все, что могла, чтобы забыть Павла, но ничего не получилось… Помогите мне, я знаю, Вы близки с ним, — обратилась она к Круповичу.

Зигрид вернулась в Вустрау с так и не развязанным узлом, он стал еще туже затягиваться, и тогда решение «была не была» вступило в силу.

Крупович и я были близки с Павлом.

Я задавался вопросом: «Как бы поступил я с Зигрид на месте Круповича?» Мне было бы трудно разорвать их союз. Во мне всегда боролись человеческие начала. Мой разум уступал место эмоциям. Последнее и решительное слово в этой истории, как мне казалось, принадлежало Иванову, и он отдавал явное предпочтение Ольге.

Выбор этот казался справедливым, но я тяжело переживал такое решение. На моих глазах проходила эта история «трех», я знал много подробностей от самого Павла, все трое были знакомы мне не по рассказам, и я имел право на особое мнение. И оно было иным: Зигрид ждал впереди хорошо рассчитанный плевок в душу.

В Павле Зигрид нашла много достоинств. Знакомство и сближение помогли открыть духовное богатство его незаурядной натуры. Ей так хотелось полного единства и понимания, что она, не зная ни одного русского слова, вдруг заговорила и даже запела наши песни. Я и теперь слышу ее приятный грудной голос, выводящий знакомую мелодию и русские, с заметным акцентом, слова:

«Мой костьер в тумане светит,

Искры гаснут на-а льету,

Ночью нас никто не встрэтит,

Мы простьимся на мосту…»

Она понимала содержание песни и напевала ее, желая сделать ему приятное. Когда он рассказывал об этом, я понимал, что он и впрямь благодарен ей.

В этот период Зигрид играла двойную роль: на людях и дома. Война уже приближалась к границам Германии, но еженедельный киножурнал «Wochenschau» продолжал передавать солдатские марши и героику фронтовой жизни.

Трезвые граждане, объективно оценивающие ситуацию на фронте, понимали, куда катится война. Понимала это, как мне кажется, и Ленц. Больше того, она возлагала надежды на свое будущее с Павлом, явно рассчитывая на супружество. Она отбрасывала другие варианты, но не знала многих обстоятельств, не знала планов Иванова и, вероятно, ничего не знала о связи Павла с Ольгой.

Ее отъезд в Париж позволил Иванову еще чаще видеться с Ольгой. Он не хотел оставлять ее в Берлине одну и был занят ее устройством, прощупывая возможность и ее выезда.

Но его волновала и судьба близких ему друзей. Павел говорил, что возвращаться домой теперь, по крайней мере глупо, так как возвращение связано с непредсказуемыми последствиями. Когда вспоминаешь его рассуждения, понимаешь, как трезво он оценивал обстановку и выстраивал свои доводы. Он, в частности, предупреждал, что принадлежность к лагерю Вустрау может стоить нам лишения свободы или штрафбата. Там, на фронте, никто с нами не станет разбираться, — обстановка не та. Могут и «шлепнуть».

Разговор там будет коротким: «Расскажи о своей преступной деятельности! От кого получал задание? Признавайся, Иуда, кому служишь?» И далее все в том же плане.

Как же он представлял тогда наше возвращение, что для этого нужно было сделать? Чтобы заслужить доверие у своих, нужно было бы очевидное доказательство активной борьбы против немцев. Без нее никто не станет верить и вникать в обстоятельства.

Как же он оказался прав!

Но он не предусмотрел одного: никакие клятвы и заверения, никакая кровь, пролитая в доказательство своей невиновности, не смоет с человека «пятна» лагеря Вустрау, советская власть никогда не принимала во внимание смягчающих обстоятельств и оправдательных свидетельств в следственных делах.

Ну кто из Госбезопасности поверит человеку из Вустрау, если он скажет, что согласие пройти через этот лагерь было предпринято с одной целью — получить освобождение от плена, после чего вернуться к своим?!

А на предложение рассказать о своей преступной деятельности так хотелось ответить еще более наивно: «Я ничего не совершал, товарищи!». — И тогда, в ответ: «Какой я тебе товарищ, сволочь немецкая! Ты должен был застрелиться там, на фронте, а ты, гнида, пошел врагу служить! Паскуда!»

Возвращение в Советский Союз после окончания войны и знакомство со следственным аппаратом СМЕРШа подтвердили всю наивность желающих искупить «вину» за пребывание в Вустрау ценою крови. Наказания за несовершенное преступление избежали только те, кто до конца разобрался в методах работы аппарата и лагерям Родины предпочел свободу за кордоном.

Весной же 1944 года, вернувшись из Лодзи, Павел предложил иной план — план, нацеленный на возвращение в Советский Союз. Идея его заключалась в переезде на юг Германии, в район острова Reichenau, что на Боденском озере. Оттуда можно будет попытаться перейти швейцарскую границу, а затем и французскую — после чего попасть в действующую армию союзников.

Он приводил веские аргументы в пользу тех, кто бежал из Германии в разные оккупированные районы Европы и участвовал в борьбе Сопротивления против немцев. Он полагал, что переезд на Боденское озеро реален. И мне показалось, что саму идею переезда на Reichenau ему подала Ленц, он же разглядел в ней реальные возможности для очистительного побега.

Ленц предугадывала грядущие события и понимала, что лагерь рано или поздно будет эвакуироваться, так я полагаю, хотя могу и ошибаться. Она считала всех в большей безопасности там, куда продвигались войска англо-американцев. Большая часть немецкого населения предпочитала попасть под их контроль, нежели чем под советский, отчего в конце войны многие жители восточных районов Германии бежали на Запад.

Вот она и предложила Павлу небольшой курортный островок Reichenau, где проходила водная граница со Швейцарией. На этом острове у брата Ленц, дипломата, работавшего в годы войны в Италии, находился заброшенный, нуждавшийся в капитальном ремонте домик. На эти работы Ленц была вправе привлечь имевшуюся в лагере рабочую силу — то могли быть и друзья Павла, так что все, ко всеобщему удовольствию, решилось как нельзя лучше.

В этом варианте было много заманчивых возможностей, и Павел их, вероятно, хорошо оценил, понимая, что не каждый день они смогут подвернуться. С переездом всей группы осуществилось и желание Зигрид быть с ним рядом — для этого ей оставалось только переехать на Reichenau самой, а после окончания войны узаконить свои отношения с Ивановым.

Павел же думал на ход дальше: используя близость Швейцарии, оттуда можно было перейти границу и добраться к союзникам. Фройляйн Ленц, не знавшая наших тайных замыслов, оказалась бы тогда обманутой в своих лучших чувствах.

3.

Признаться, мне было больно от этой лжи и той безнравственной роли, какую взял на себя Павел, так обманывая единственного добросердечного человека, без чьей помощи осуществить задуманные им планы было бы попросту невозможно.

Но все объяснялось просто: «Так нужно — это война!»

Планы планами, а жизнь продолжалась и шла своим чередом. Я по-прежнему жил и работал в Берлине.

В отличие от Павла, у меня не было знакомых, я плохо владел языком, и только случайные похвалы моему якобы хорошему произношению поддерживали меня в стремлении учить язык. Но языковые познания, казалось, были мне не так уж и нужны; улица, транспорт, магазины не требовали больших знаний.

«Voelkischer Beobachter» — немецкую газету НСДАП — я не читал, так как не хватало словарного запаса. Новости о событиях в мире я узнавал от Андрея Ковхаева и Марии Яковлевны. Впрочем, особой тяги к международным новостям и политике я не испытывал — сказывались совсем другие интересы.

Не помню, чтобы у меня была потребность обрести в условиях берлинской свободы новых знакомых — я считал себя неинтересным собеседником. Случайно завязавшееся знакомство вызывало у меня скованность и желание поскорее остаться одному. Зато я видел, что новые связи больше интересуют Павла, и считал, что они ему нужнее.

Много позже я понял, как много я тогда потерял. Но я был не один такой: убогий багаж знаний, неумение мыслить и говорить отличало меня и моих сверстников от гимназистов и студентов дореволюционной России.

Это была не моя вина — нас покалечила система образования нового общественного строя, переделывающая мир на свой манер. Чужую многовековую культуру разрушили, а свою новую построить не успели. Новые хозяева не спешили возвращаться к общепринятым ценностям, куда больше влекла их власть и пролетарская дикость.

«…Весь мир насилья мы разрушим

До основанья, а затем

Мы наш, мы новый мир построим,

Кто был ничем, тот станет всем…»

Слова эти с детства воспринимались мною, как бесспорная истина, но прожитая жизнь поколебала веру в нее: новый мир, даже и уничтожив старый, так и не стал братством равноправных.

Самым большим изъяном были штампы на все случаи жизни, неумение творчески или логически постигать мир. Так и остался я недоучкой, человеком без тяги к дальнейшему росту и совершенствованию, без стремления достичь вершин.

Как-то со мной произошел курьезный случай. Не помню почему, но у меня случилось свободное время, и я приехал в Вустрау, где в этот момент не было Павла. Бесцельно побродив по лагерю, я собирался к вечеру уехать в Берлин. У административного барака встретил знакомого преподавателя. Он знал о моих художественных способностях и спросил, не занимался ли я книжной графикой: нужен художник-иллюстратор в Белорусское издательство.

Хоть я, признаться, никогда не занимался иллюстрациями книг, но все же согласился зайти в Белорусское национальное издательство, располагавшееся в то время в Берлине, на Александерплатц.

Как выяснилось, издательство готовило к выпуску поэму белорусского эпоса «Рогнеда», для которой нужно было создать серию иллюстраций исторического характера. Сама героиня принадлежала к древнему половецкому роду, и работа над иллюстрациями требовала специальных знаний и дополнительных материалов, дающих представление об эпохе, людях, быте, оружии и прочем.

Амбиции не позволяли мне сразу же отказаться от предложения. И лишь после того как я начал работу и сделал одну лишь и совершенно беспомощную иллюстрацию я понял, что это дело мне не по зубам. С неприятным чувством несостоятельности я пришел в издательство и, сославшись на отсутствие времени, отказался от работы.

Почему я вспомнил об этом случае?

Во-первых, он свидетельствовал о моем несерьезном отношении к этой работе, о неуемном желании браться за невозможное. Во-вторых, об этом вспомнили на следствии в СМЕРШ, стараясь придать политическую окраску в плане идеологического пособничества. События белорусской истории, относящиеся к XI столетию, следователь притягивал за уши к современной войне. С трудом удалось мне отбиться хотя бы от этого изобличения.

Фронт приближался катастрофически. В связи с отступлением на Восточном фронте и мобилизацией трудовых резервов Германии на окопные работы на фирме «Буман-Янзен» тоже набирали рабочих в Восточную Пруссию. За рабочими фирмы приехали представители администрации из Вустрау и охранники из отрядов CA. Местом назначения был маленький городок Мезериц (Meseritz). Нас разместили в пригороде, в громадных деревянных сараях, на сеновале и на следующий день отправили к месту рытья окопов. Там проработали мы, кто месяц, кто два.

Приезжал туда на короткое время и Павел. Он рассказал, что поездка на Reichenau состоится и в ближайшее время они вместе с Августином Кашиным выедут договариваться об условиях, после чего приступят к ремонту дома. Я и Костя Семенов, мы тоже будем оформляться на Reichenau, об этом у Павла уже была договоренность с Ленц.

4.

Начиная эти записки, я ставил перед собой задачу писать обо всем без выдумок и прикрас, так, как было в жизни. Могу засвидетельствовать, что зарок свой я не нарушал.

Все время я жил с этой мыслью. Правда, правда и только правда, чтобы не исказить суть своего прошлого, не утаивая плохого, не выпячивая хорошего.

Говорить о себе плохо трудно. А если ты действительно плох, и поступки твои подтверждают это, то как быть в таком случае? И разве можно стать лучше, если природа поскупилась на тебе на качественный материал?

Я, например, с удовольствием вспоминал о детстве, школе, юности своей, даже о своем патриотическом настрое, когда началась война и долг обязывал встать на защиту Отечества. Но те минуты плена, в которых присутствовало малодушие и безысходность положения, я вспоминаю с горечью и стыдом.

Говоря о нравственности и о совести, я должен признаться и в своем неверии в Бога при искренне верующих родителях, что лишило меня многих человеческих ценностей. Отрицание Бога, в которого как в абсолютное начало я не верил, потребовало создания собственной «веры», собственного понимания добра и зла. Я шел с этой своей «верой» по жизни и все чаще убеждался в том, что, независимо от веры или неверия в Бога, люди должны друг другу делать добро.

Утвердившаяся в мире единая мера «Добра» и «Зла» имеет безмерную власть над человечеством. По заслугам каждому отмеряется своя доля — грешники и праведники помнят об этом и каждый ожидает своего часа, ибо доброе, как и злое возвращается к людям.

Глубокой занозой сидел во мне плен.

Были годы, когда о пленных вообще не говорили. Потом наступили иные времена, и «прокаженным» вернули гражданство.

Что же было сказано? Как выразило общество свое отношение к трагическим событиям прошедшей войны? Назвали ли сегодня истинных виновников?

Узаконив возможность существования плена, его решили «отдать» главным труженикам войны — солдатам и рядовым командирам. Генералы же, Главное командование не только не «признали» плен, но и не признали своей ответственности за столь массовое пленение военнослужащих в 1941–1942 гг., не покаялись за это.

Но почему? Почему не назвали главных виновников этой трагедии? Почему они не разделили позора и унижения «прокаженных»?

Мне много раз задавали, да и теперь задают вопрос: «За что ты был репрессирован?»

Я, не желая глубоко в это вдаваться, отвечал коротко: «Был в плену».

И в этом я был близок к истине.

— Но позвольте, не всех же пленных арестовывали и привлекали к суду! — возражали мне.

— Да, согласен, — а меня привлекли!

Тогда вопрос повторялся: «За что?»

Повторялся и ответ: «Ни за что!»

Однако в таком ответе было много неясного, и звучал он малоубедительно: мол, как хочешь, так и понимай.

От меня, может быть, хотели услышать: «За предательство!» Но это же не соответствовало истине: за время пребывания в плену я ничего преступного не совершил.

Следствие же, не колеблясь, высказалось категорично — предательство! И статью подобрали самую что ни на есть грозную 58.1б УК РСФСР — «измена Родине», и материалы следствия составили так, что и сомнений в предательстве не оставалось.

Но во всех материалах не хватало как бы конца, итога, не хватало главного — заключительной страницы — судебного заседания со слушанием обеих сторон. В них проглядывало единственно желание убрать меня из общества и навсегда лишить возможности вернуться в него обратно.

Дело мое решалось в Особом совещании, где мне могли вынести суровую меру — 10 лет ИТЛ или же Высшую Меру, но мне «снисходительно» определили всего лишь пять лет лагерей, чтобы потом этот «детский» срок заменить на несколько более весомый.

Судебное же разбирательство потребовало бы выяснения истины. Но в те годы истина не котировалась, а следственный аппарат простирал свою власть буквально на все инстанции. Соблюдалась форма, а суд утверждал уже готовые решения следователей. Тогда неминуемо должен был бы возникнуть вопрос: «Каков же был статус советского военнопленного, а если его, статуса, не было, то почему?»

Отсутствие статуса и порождало беззакония. Поэтому пленные Советского Союза были в положении бесправных рабов, и любой военнослужащий Вермахта мог поступать с ними, как хотел, списывая любые противоправные действия на «обстоятельства».

Наше правительство в тяжелую годину военных испытаний сделало заявление и объявило всех пленных вне закона. Советский солдат не сдается врагу живым, перед лицом плена он выбирает смерть. Поэтому пленные — предатели.

Время открывало все больше неизвестных страниц о прошедшей войне, о пленных, о пропавших без вести, о тех, кто остался живым свидетелем выстраданной в страшных муках Победы. Только теперь люди начинают осознавать цену, за нее заплаченную.

Отгородив страну железной стеной от остального мира и утверждая, что первая страна социализма является венцом творения, Сталин не мог смириться с тем, чтобы вернувшиеся из Европы пленные могли нести в народ правду о жизни за этой стеной.

Поэтому нужно было измарать их в дерьме, сломить волю, изолировать и уничтожить. Великий и мудрый вождь имел в этих делах достаточно опытный и послушный аппарат, способный претворить в жизнь любые его замыслы.

Но сколь бы ни противостоял всему этому аппарат, правда все равно пробивалась в общество, она приходила с возвращающейся из Европы армией. Аппарат зорко и усердно следил за складывающейся в стране ситуацией и убирал с дороги «любителей» поговорить и поделиться впечатлениями о жизни в Европе.

К числу опасных и вредных обществу отнес аппарат и меня — ведь мне удалось не только выжить в плену, но и познакомиться с лагерем пропагандистов Восточного министерства и стать поэтому опасным вдвойне.

По наивности, я и не представлял всей сложности своего положения — на всю дальнейшую жизнь остаться как бы заложником системы. Только смерть вождя и весна 1953 года помогли мне избежать своей участи.

Попутно с этими размышлениями возник и еще один трудный вопрос. Задали его мне не следователи СМЕРШа, нет — его задал себе я сам. Он требует прямого и честного ответа — в противном случае нет смысла говорить об этом:

— Как выглядела бы моя деятельность на оккупированной территории, если бы война сложилась в пользу немцев, и мне нужно было бы исполнять служебные обязанности где-то в оккупации? Стал бы я немецким пособником, выполняющим свои чиновничьи обязанности или же, подчиняясь голосу совести, избрал бы форму, помогающую людям преодолевать трудности оккупации?

Жизнь испытывала меня дважды: один раз на фронте, когда я не бросился на вражеский автомат, чтобы избежать плена, а второй раз, когда хотел попасть на свою территорию и избежать концлагеря.

В дальнейшем я смог убедиться и в других своих качествах — они не вызывали у меня упреков совести. Нет, это не героизм и не мужество, а всего лишь человеческая порядочность, не позволяющая использовать трудности людей в личных интересах, и последовательное предпочтение добра злу.

Поэтому ответ мог быть сформулирован так: все, что я делаю, должно всегда согласовываться с моей совестью и нравственными принципами, независимо от условий существующего режима и порядка.

5.

Работы в Meseritz окончились во второй декаде декабря. Снега не было, стояла глубокая осень, холод добирался до костей.

Незадолго до начала рождественских праздников мы вернулись в Вустрау. Лагерь уже готовится к эвакуации. Обстановка необычная — лагерники уезжали неизвестно куда.

Мы заглянули в административный барак, в приемную лагерфюрера, и встретили там Зигрид Ленц. Эта встреча походила на встречу старых знакомых — мне казалось, что перед отъездом Павел подробно описал ей своих друзей.

Она пообещала подготовить необходимые бумаги уже завтра. И действительно все исполнила. Мы получили деньги и билеты, сухой паек на дорогу. Ленц попросила побывать у нее перед отъездом.

— Я хочу кое-что сказать Иванову… И к тому же, завтра Weinnachten.[18]

Уже стемнело, когда мы пришли к Ленц. Нас приятно удивила небольшая елочка, стоявшая посередине круглого стола. Она была без украшений, но с маленькими горящими свечками.

К комнате было темно. Свет от крохотных огоньков отражался на стенах. Замаскированное темной бумагой окно выделялось черным квадратом. Полумрак с горящими свечами создавал обстановку праздничной торжественности.

Хозяйка ожидала нашего прихода; стол был застелен скатертью, и Зигрид пригласила нас поближе к елке.

— С наступающим Рождеством, Glueekliche Weinnachten? Fraulein!

— Спасибо! Я очень рада видеть Вас. Проходите сюда, садитесь.

Ее очаровательная улыбка и непринужденность с первой минуты растворили официальность общения малознакомых людей.

Мы почувствовали себя свободно, и очень скоро разговор от докучных вопросов перешел на тему отъезда.

— Вы едете в хорошее место, там, у брата, есть маленький дом. Его нужно… как это правильно по-русски… сделать новым, — искала она подходящие слова. Она правильно выражала свои мысли, и лишь недостаток опыта в разговоре выдавали в ней иностранку.

— Я думаю, что там будет неплохо, — продолжала она, и в этой фразе прозвучала какая-то продуманная определенность планов и перспектива.

— Вы знаете, я тоже поеду на Reichenau, когда это только будет возможно и для меня.

Зигрид налила чай и продолжала.

— Знаете, я верю, что мы хорошо устроимся. Я была незнакома с Вами, а теперь, вот, могу показать, что друзья Иванова — мои друзья.

В дверь постучали. В проеме показалась полноватая, невысокая фигура Круповича. Она уже рассказала ему о нашем отъезде, и теперь он решил передать Павлу свой привет и уведомление об их возможной встрече. Мы не собирались задерживаться, но ожидали поручений от Ленц.

Зигрид, зная, что Костя поет, попросила его спеть. Он отказался, понимая, что рядом живут немцы: зачем «наводить тень на плетень»?

— Передайте Павлу, — сказал, прощаясь, Крупович, — если меня здесь не задержат чрезвычайные обстоятельства, через месяц я приеду на Reichenau.

Ленц взяла приготовленные для Павла шерстяной шарф и вязаные перчатки и, завернув, передала нам.

— Там колодно, уше зима, так будет льючше.

Мы стали прощаться. Что-то доброе исходило от этой девушки, и хотелось, чтобы сегодняшняя встреча не стала последней.

Назавтра мы получили удостоверения, свидетельствующие о принадлежности к лагерю Восточного министерства, и направления для производства строительных работ на Reichenau. Эти бумаги позволили нам без особых сложностей переехать территорию Германии и получить право на проживание в пограничной зоне. Близость Павла к Зигрид способствовала такому оперативному оформлению документов, а период сумятицы и неразберихи эвакуации сопутствовали ему.

Получая бумаги, я задавал себе вопрос: «А не похож ли наш отъезд на Reichenau на что-то, заранее спланированное администрацией лагеря Вустрау для перехода группы в Швейцарию?» Уж больно просто и быстро разрешились все транспортные и организационные вопросы и оформление документов. Может быть, за нашей спиной какой-то заговор, а мы ничего не знали?

Эта версия однако была опровергнута жизнью.

Следствие тоже пыталось усмотреть в нашем переходе границы какое-то специальное задание немцев, но состыковать все показания участников побега в единое целое не смогло, и предположение это лопнуло.