Бутырка

Бутырка

1.

Предстоял переезд в Бутырскую тюрьму. Подписавшие 206-ю статью с нетерпением ожидали этого часа, казалось, что собираются они не в тюрьму, а на свободу.

Вспомнил свои впечатления о первой тюрьме детства, когда после уроков вместе с товарищами бегал к маленькому садику на развилке дорог Кубинской и Джабар Джабарлы и там, забыв все на свете, до изнеможения гонял маленький резиновый мяч. Игры эти проходили неподалеку от большой многоэтажной городской тюрьмы, где содержались «бытовики», заключенные туда за бытовые преступления.

Вдоволь набегавшись, мы тут же у садика садились отдыхать. И тогда перед глазами возникала громадина тюрьмы, ее окна с решетками. Они были без «намордников» и случалось, что в окнах появлялись заключенные. Оттуда можно было видеть волю, подышать ее воздухом.

Когда я видел этих людей, я представлял запертую камеру с решетками. Мне становилось жутко от того, что такое вдруг может случиться и со мной. Приходили на ум где-то прочитанные слова: «от сумы и от тюрьмы не зарекайся».

Оказавшись в тюрьме после возвращения в Союз, я не раз вспоминал бакинских арестантов, до самого ареста не представлял, что смогу оказаться в таком положении сам.

Вспомнив теперь Бутырку, я решил навести справки из разных источников, чтобы более полно ознакомиться с этим историческим памятником режима, построенном в далекие времена царствования Дома Романовых. Однако таких сведений не оказалось. Любой государственный режим предпочитает сведения о подобных заведениях хранить в архивных хранилищах. У себя обнаружил небольшой путеводитель-справочник «Петропавловская крепость» А. Бастаревой и В. Сидоровой 1989 года издания. Знакомство с путеводителем состоялось лишь потому, что изменилось первоначальное назначение крепости, и она из места расправы с людьми превратилась в историко-революционный памятник народно-освободительного движения России. Бутырская тюрьма до сих пор исполняет роль следственно-режимного заведения, и поэтому сведения о ней не вошли в путеводители.

Пространственное воображение позволило мне представить план этого заведения, способного вмещать в свои камеры тысячи заключенных. За многие месяцы жизни побывал в различных ее уголках, познакомился с жилыми камерами главного корпуса и служебными помещениями.

Главный корпус в три этажа построен в форме прямоугольника с внутренним двором. В нем до революции находилась церковь. В наше время церковь передали под библиотеку с хорошим, редким книжным фондом, попавшим туда по разным каналам. Заключенные имели право пользоваться библиотекой раз в десять дней. Библиотека удовлетворяла самые различные потребности людей как высокообразованных, так и просто читающих. При желании можно было заниматься самообразованием. Кое-кто пользовался книгой, как маскировочным средством, закрывшись от надзирательских глаз, чтобы вздремнуть. Спать в тюрьме разрешали только ночью.

Среди политических заключенных ходил слух, что в Бутырской тюрьме до сих пор — а это было зимой 1946 года — работает Фани Каплан, которой высшую меру наказания Владимир Ильич заменил пожизненным заключением. Я тоже верил этому и только после возвращения домой из газет, открывающих тайны госархивов, узнал, что она была расстреляна вскоре после покушения.

К главному прямоугольнику справа и слева были пристроены два корпуса, напоминавшие стрелы. Справа — спецкорпус с одиночками, слева — хозяйственные помещения. На концах стрел четыре башни. Одна из них называлась «Пугачевской». Не знаю, по каким причинам башня получила это название. По слухам, в ней содержался Пугачев. В наше время там ожидали исполнения приговора смертники.

Левая стрела предназначалась для больничного корпуса и для хозяйственных служб — там были баня, кухня, пекарня. По всей вероятности там находились заключенные, обслуживающие мебельный комбинат и работающие в тюремной обслуге.

Вся тюремная территория с мебельным комбинатом и подсобными службами, с большими прогулочными дворами главных корпусов и маленькими двориками спецкорпуса была обнесена высокой каменной стеной.

У центрального входа проходная с воротами, работающими от электропривода. Таких ворот было трое. Только минуя их, «воронки» могли попасть к центральному входу самой тюрьмы, называемой «вокзалом».

Центральные ворота находились на улице Бутырский вал, и мне кажется, что название тюрьмы связано с названием улицы. Похоже, что не одно столетие простояла она, пока не оказалась почти в центре теперешней Москвы, рядом с Белорусским вокзалом и улицей Горького (ей вернули прежнее название — Тверская).

Хотя событиям этим минуло без малого пятьдесят лет, время однако не помешало мне сохранить в памяти добрые чувства, испытанные после первого знакомства с этой тюрьмой.

Яркий свет вокруг и тепло придавали «вокзалу» вид хорошо обжитого дома — после Подольской контрразведки он показался Божьей благодатью. Потом начались все полагающиеся для заключенных процедуры: «шмон» — обыск с раздеванием и тщательным осмотром; «игра на пианино» — снятие отпечатков пальцев; фотографирование в анфас и профиль; заполнение тюремной «визитки» — учетной карточки для поступивших.

Наконец, наступала наиболее приятная из всех ранее пройденных процедур — санобработка в бане. Здесь было все теплое: стены, пол, воздух, постоянно работающая камера для прожарки вещей.

Стрижкой бороды, усов и прочей растительности занимался вольнонаемный цирюльник-брадобрей, выполнявший эту работу, в отличии от «гражданки», обычной машинкой для стрижки волос. Это напоминало сезонную стрижку овец в отаре.

После загрузки прожарочной камеры зэков отправляли в баню, где можно было купаться без присмотра надзирателей. Оно проходило не спеша, так как обработка вещей продолжалась довольно долго. Тут же, в бане, зэки могли постирать грязное.

Наконец, «прожаренное» тряпье вывозилось из печей в предбанник, и можно было одеваться. Этим и заканчивались все процедуры — впереди зэков ожидала камера постоянного жительства, где следовало ожидать решения суда и отправки в лагерь.

При распределении заключенных в общие камеры, тюремные власти руководствовались предписанием следственных органов, чтобы избежать столкновения «подельников». Проходящие по одному делу не должны были содержаться в одной камере. Только после такой «сортировки» наступал момент поселения в камеру. Совершавшиеся в течении дня переброски из бокса в бокс были временными, и никто из зэков не знал, для чего это делается и как долго они будут продолжаться.

2.

Меня определили в одну из камер третьего этажа главного корпуса. Ее окна выходили к Бутырскому валу. Коридор корпуса разделяла перегородка. Там же у перегородки находилось помещение корпусного начальника. В нашей половине было шесть камер: от 101 до 106. Рядом со 106 располагалась лестничная клетка с грузовым лифтом для подъема на этажи хлеба, баланды, передач. Побывавшие в Бутырках, я думаю, запомнили фирменный с тмином хлеб, готовившийся по рецепту бутырских хлебопеков.

За лестничной клеткой, в самом конце коридора находились туалеты. После утреннего туалета в коридор выставлялись чайники для кипятка, а затем наступала долгожданная минута выдачи хлеба. Особо нетерпеливые подходили к «кормушке» и, приложив к ней ухо, прислушивались к коридорной тишине. Как только тележка, гремя колесами, вкатывалась в коридор, в камере уже знали: «хлеб везут». Хотелось поскорее узнать, с какой камеры начнется выдача. Это были последние минуты терпеливого ожидания, с них начиналось предвкушение удовольствия. Сам же процесс еды превращался в безжалостное уничтожение пайки, которая таяла на глазах и могла снова попасть в руки лишь завтра. И как не кроили этот кусок хлеба, он не становился больше — хлеб уничтожался удивительно быстро, в считанные минуты.

Когда вертухай готовился к выдаче, дежурный в камере и помощники дружно передвигали к «кормушке» громадный и тяжелый стол. Сверив наличие заключенных в камере с данными вертухая, начинали принимать пайки, а потом сахар. Нравился больше «песок», которым можно было посыпать нарезанные кусочки хлеба. Слово «нарезанные» может вызвать недоумение — как можно нарезать в тюрьме, когда все колющее, пилящее, режущее запрещено. Как же удавалось резать пайку? «Нож» изготавливали из старых распущенных носков. Для прочности нитки скручивали в тоненькую веревочку и к концам ее привязывали спички. Таким «ножом» удобно было разрезать тонкую корочку кирпичика, еще легче — мякиша. Кое-кто нарезанные ломтики подсушивал на отопительных батареях, чтобы продлить время еды. Хлеба не становилось больше, и манипуляции эти раздражали большинство, уничтожавшее пайку за один присест.

Когда выдача хлеба заканчивалась, стол возвращали на место, и дежурный начинал укладывать пайки по установленному в тюрьме порядку: горбушка к горбушке, серединка к серединке. Для чего, спросите? Претендующих на горбушку было больше, так как пайка с корочками была вкуснее, да и съедалась чуть медленнее. Чтобы не вызывать недовольство, в камерах существовал порядок, при котором каждое утро горбушку выдавали тому, на ком вчера остановилась очередь. Поэтому обделенных не было. Потом на пайки насыпали сахар, и только тогда наступала раздача. Первыми получали «горбушечники», а потом остальные. Один из дежурных указывал на пайку и задавал вопрос: «кому?» Другой, отвернувшись, называя того, кому эта пайка должна достаться.

На какое-то время наступала тишина. Затем каждый расправлялся с полученным хлебом по собственному усмотрению. Кто резал на мелкие кусочки, кто на две или три половины, чтобы не съесть все сразу и оставить на обед и ужин. Раз попробовав, я отказался от подобных экспериментов, не хватало выдержки и терпения.

К утреннему завтраку набирали два ведерных чайника кипятка. Желающие испытать чувства сытости ухитрялись с хлебом выпить по несколько кружек. После завтрака нужно было заняться каким-нибудь делом. Времени в тюрьме много, идет оно медленно, и чем бы ты себя не занимал, до обеда трудно дождаться.

В камерах, о которых идет речь, находилось от тридцати до пятидесяти человек. В среднем на человека приходился один квадратный метр жилой площади. Размеры общих камер в главном корпусе были везде одинаковые: метров десять в длину, пять-шесть в ширину. Высота сводчатого потолка обычная — до трех метров. Два больших окна кроме матовых стекол имели еще и «намордники». Рассмотреть что-либо справа, слева и внизу было невозможно. Только в верхней части проглядывал кусочек неба. Полы выложены каменной плиткой, и по их количеству можно определить размер всей камеры. Высокие панели выкрашены темно-зеленой краской. Она в любое время года создает в помещении мрак.

На стенах справа и слева от входной двери укреплены П-образные трубы, которые при необходимости можно поднять или опустить на массивные деревянные скамейки и соорудить, таким образом, сплошной ряд подставок для деревянных щитов. Когда трубы опущены и на них положены щиты — образуются по всей длине нары.

При поступлении в камеру выдавались ватные матрацы. На ночь их расстилали на щиты, днем сворачивали и убирали в изголовье. Между нарами, ближе к окнам находился трехметровый, с ячейками для посуды, стол и две массивные скамьи. Возле дверей оцинкованная с крышкой «параша». Вот и весь нехитрый инвентарь. При поселении в камеру каждый получал кружку, миску, ложку. Посуда хранилась у каждого в своей ячейке.

За столом постоянно «резались» любители «козла», шахмат, шашек. С этого начиналась разминка каждый день. Желающим читать за столом было трудно — темпераментные игроки и болельщики едва сдерживали страсти. Для чтения приходилось взбираться на нары.

Были желающие вздремнуть. Они, прикрываясь книгой, изображали читающих. Кому-то удавалось обмануть вертухаев, на шесть камерных глазков был один надзиратель и углядеть за всеми было трудно. Правда, режим требовал от надзирателей четкого исполнения обязанностей. Заключенные, усвоив особенности поведения вертухаев, знали на чьем дежурстве удастся подремать. Эта, казалось бы, пустяковая мера не дать зэкам поспать, доставляла неприятное ощущение слежки и связанное с нею напряжение.

Желающие отремонтировать одежду могли получить у дежурного иголку. Ниток не давали; их делали из старых носков сами зэки. Иголка доходила не до каждого, но «голь на выдумку хитра» и некоторые обходились «иглой» собственного изготовления. Шить ею было, конечно, неудобно, так как делали ее из спички. Нитка часто соскакивала из расщелины, но работа по ремонту все же подвигалась.

У меня не было теплой одежды, и я с тревогой думал о предстоящем этапе, что если он состоится зимой? Я не имел связи с московскими родственниками — нужно было самому позаботиться и сшить себе стеганку.

Ватный матрац подсказал мне выход из положения.

Наиболее просто было сшить душегрейку без рукавов.

Для этой цели я решил использовать две сорочки. Спорол с них рукава, а между ними выстелил слой ваты. Ее я вытащил из матраца. Края обметал нитками, а середину простегал, как телогрейку. Работой остался доволен и посчитал, что задача выполнена.

Но я не учел наличия в камере «стукача». То, что не заметил в глазок вертухай, доложил начальству «свой» человек из камеры.

В душегрейке я чувствовал себя хорошо. Но вот прошло всего лишь несколько дней, как неожиданно после обеда дежурный, уточнив мои данные, предупредил собраться с вещами.

«Что бы это значило? Неужто вызов в суд?»

Быстро собрался, свернул свои пожитки в матрац и присел у двери.

Кто-то мешал собраться с мыслями, задавал несуразные вопросы: «Что видел во сне; были ли предчувствия; время совсем необычное — может быть на свободу?»

Все выяснилось очень быстро.

Дежурный привел меня в служебное помещение и приказал раздеться. Он «прошманал» все мои вещи и, увидев на мне душегрейку, спросил:

— Это что такое?

— Душегрейка…

— Сам делал? Где взял вату? Из матраца?

В таких ситуациях я не умел изворачиваться, не мог «придумать» неправду. К тому же рядом лежал наскоро зашитый матрац и злополучная телогрейка. Сравнить вату не представляло труда. Я понял, что «горю» и без всяких попыток оправдаться, сказал:

— Да, это моя работа. Виноват…

— Одевайся. Вату положи в матрац, — сказал вертухай и возвратил душегрейку.

Через несколько минут я вернулся в камеру и вызвал удивленные вопросы обступивших меня сокамерников:

— Что случилось? Зачем вызывали?

Я был очень возбужден и не мог сдержать чувства негодования.

— Здесь есть сволочь, которая пьет, ест, спит вместе с нами и докладывает обо всем, что делается в камере.

Я говорил это и смотрел в сторону человека в очках, который в эту минуту был поглощен чтением. Он будто ничего не слышал и никак не отреагировал на мои слова. Еще до случившегося, как-то зашел разговор о «стукачах» и я впервые услышал, что в нашей камере давно сидит вон тот пожилой «фитиль» Григорьев, тщедушного вида, со впалыми щеками, говорят, что его «греет» начальство, мне показали этого человека.

Приказ вертухая я выполнил. Вкладывая обратно вату, я интуитивно ощущал на себе глаза в камере и частое мигание дверного глазка. Но этим инцидент не был исчерпан. Через несколько дней, когда все уже спали, меня снова вызвали с вещами, и сосед по нарам, сквозь сон, сказал, подбадривая:

— Ништяк, парень, суток трое «обломят» — это карцер…

Незнакомыми путями мы добрались до подвальных помещений Бутырской тюрьмы — здесь отбывали наказание нарушители тюремного режима.

Признаться, карцер в Бутырках, где я действительно просидел трое суток, не оставил у меня тяжелых воспоминаний. Каменный пол был сухим, а это большое благо; в камеру не нагнетали холодный воздух, и все трое суток было тепло. Само по себе наказание свелось к половинной норме хлеба, лишению обеда и ужина. Это был незначительный эпизод из одиннадцати тюремных месяцев.

Послевоенная Москва принимала разноликое множество граждан со всей страны. Здесь, в Бутырках, тоже можно было встретить представителей из многих республик. Из сорока-пятидесяти человек в камере меньшая часть принадлежала москвичам, большая — иногородним. Движение потока людей не останавливалось ни днем, ни ночью. Бывало на этап уходили десятки человек, места их пустовали недолго, приходили «новые кадры». Это свидетельствовало о продолжающихся актах репрессий, об их регулировании. Большую часть контингента представляли транзитники, они не задерживалась в тюрьме надолго. Месячный срок ожидания этапа, по тем временам продолжительный, немногим выпадал такой, как мне, — я пробыл в тюрьме с февраля 1946 по январь 1947.

На «гражданке» это были тяжелые годы. Война унесла не только граждан, страна была разорена и обескровлена, все отдано на алтарь Победы. Трудно было с продовольствием. И если эти трудности были на «гражданке», то можно представить, каково было в местах лишения свободы. Лишь десять-пятнадцать человек имели отношение к Москве. Но не каждый мог рассчитывать на передачу раз в десять дней, в семье средств на жизнь не хватало. В свою очередь и следователи не каждому давали «добро» на передачу. Обладатели передач переносили трудности голодного тюремного пайка менее остро. Содержимое их говорило о сложном продовольственном положении в государстве. Как правило, это был хлеб, крохи масла или сала, картошка вареная, махорка или папиросы, соленые огурцы или капуста — продукт наиболее доступный и недорогой. Но и эти скромные «дары» вызывали зависть. Натура человека наиболее четко проявляется именно в таких условиях. Одни стараются чем-то поделиться с соседями, другие, «куркулистые», прячут полученное добро подальше от посторонних глаз, чтобы поесть тайком. Я реагировал на это, как и следовало, осуждая за жадность и расчет, воздавая хвалу за добродетель, но держался в стороне от тех и других, проявляя равнодушие и независимость.

Я никогда не пресмыкался, не искал выгодных знакомств. Прагматизм на протяжении всей жизни был чужд мне. Гордость не позволяла выражать подобострастие ради куска хлеба или махорочной закрутки. Деликатность и чувство собственного достоинства гнали прочь от дележки чьей-то передачи, в надежде что-либо и самому получить. В такие минуты я уходил с глаз, чтобы не заметили, не вспомнили, не «одарили».

3.

За годы, проведенные в тюрьме, мимо меня прошли разные люди, — очень немногие остались в памяти, — в основном, те, кто находился рядом продолжительное время.

Особенности этих людей и необычная жизнь сохранили их образы и воспоминания о них. Я хочу рассказать о некоторых. Что-то мне нравилось, что-то нет, однако знакомство с ними оставляло след от общения, прибавляло знаний и жизненного опыта.

Из моего окружения того периода довольно хорошо сохранился образ войскового капитана — Александра Викентьевича Мальцева. Несмотря на большой срок, прошедший с 1946 года, воспоминания о нем четкие и до сих пор.

Он выделялся выправкой, собранностью, невозмутимым спокойствием — чертами, которые не всем удается сохранять в тюрьме. И держался этаким молодцом — сапоги были всегда начищены, китель и галифе сохраняли вполне достойный вид в заведении такого ранга, как Бутырка.

Он выглядел на 46–47 лет. Было в нем что-то русско-татарское. Голова, подстриженная под машинку, редкая, кустиками, растительность на лице, чуть узкие серо-голубые глаза, язвительные губы, подбородок с ямочкой. К татарским особенностям отнес бы и выдающиеся скулы. Мне казалось, что он постоянно готовиться улыбнуться в разговоре с собеседником.

После знакомства и доверительных отношений выяснилось, что Александр Викентьевич работал до ареста в Кантемировке. Я посчитал ее за райцентр Московской области, а оказалось, что она на юге Воронежской.

Сестра его жила в Москве, и от нее он получал регулярно раз в десять дней необыкновенные по тем временам передачи. Они походили на «пир во время чумы», и вызывали всегда один и тот же вопрос: «откуда в теперешнее время „такое“?» Более близкое знакомство приоткрыло некоторые тайны, а рассказы о прошлой жизни подтвердили догадки и предположения о его лидерстве.

Да. Он из тех, кто не приспосабливался к существующим условиям, а подчинял их себе. В Кантемировке, где каждый знает каждого, он на виду. Мальцев — военком. Он рискует потерять свободу за прошлые «грехи», но высохшая и плохо разгибающаяся кисть руки, как будто после ранения, вселяет надежду, что все обойдется. Он не только не ушел в запас, заметая следы о прошлом, а сумел возглавить важный и ответственный участок работы района. Он не ошибся. Старые «грехи» остались нераскрытыми.

Он не рассказывал, за что получил первый срок, но, похоже, что и тогда его привлекали по статье «58».

Оказавшись в сибирской глухомани, местах, откуда не только бежать, но и подумать об этом было страшно, он все же решился на такой шаг. Из глубокой тайги он добирается до большой реки, а затем к берегу Ледовитого океана и на пароходе до Большой земли — оттуда в центр, в Москву.

Каждому ли под силу такое? Ой ли?! Ему повезло.

Мне знаком Север не по рассказам, а по собственной жизни. Знаю я и о том, что Советская власть покупала местных жителей мукой и продуктами, чтобы заполучить головы бежавших из лагерей. Уйти из зоны решались только мужественные, но и они не всегда добирались до цели. Оцепления на сотни километров сводили к нулю попытки смельчаков, и они большей частью становились заложниками тайги, сторожевых собак, жителей северных национальных округов.

А Мальцев сумел и оказался в центре Союза.

Он принял трезвое решение — выехать из столицы, где жила родня, чтобы не привлекать на след «ищеек». Устроился под чужой фамилией в Кантемировке в мирное время, а когда началась война определился в местный райвоенкомат на должность военкома.

Я не задавал Александру Викентьевичу вопросов о прошлых делах и удовлетворялся тем, что рассказывал своему окружению сам Мальцев. История о побеге тоже была рассказана по собственной инициативе, с добавлением о том, что новое дело и начавшееся следствие вскрыло прошлые грехи, присовокупив к настоящей статье еще статью и срок за побег из мест заключения.

Он занимал особое положение в камере. Его независимость обуславливалась и утверждалась необычными, поражающих зэков, передачами сестры. Когда у тебя есть сидор с продуктами и ты можешь, не прикасаясь к тюремной баланде, кормиться за счет передач сам и подбрасывать еду окружающим, угощать папиросами или табаком — ты первый человек, и относятся к тебе с подобострастным уважением.

Когда в день передачи открывалась «кормушка» и показывалась знакомая физиономия «веселого мужика» — так звали развозящего передачи, — в камере наступали минуты восторженно-завистливого созерцания окружающих за опорожняющейся посудой, мешочками и упаковками самой различной снеди, которую не каждый мог приобрести, находясь на свободе. Особое волнение испытывали те, кто старался помочь Мальцеву в эти минуты, рассчитывая на щедрость хозяина. Александр Викентьевич не проявлял при этом ни малейшего волнения, прочитывал список передачи, расписывался в получении и возвращал бумагу «веселому».

Всеми хозяйственными делами, в том числе строгим и внимательным приемом продуктов, занимался прислуживающий Мальцеву мужичок. Прыщавый, угристый, невзрачный на вид, с бесцветными навыкате глазами, маленького роста и кривыми ногами Федоренко, верой и правдой служил Мальцеву и походил на типичного холуя, которому нужно было держаться обеими руками за своего благодетеля. Мальцевский сидор требовал того, чтобы за ним зорко присматривали, и Федоренко делал это с особым усердием — хозяин был доволен вполне.

В тюрьме была возможность наблюдать за людьми — такова необычная специфика условий ее жизни. Все на виду на протяжении суток: все действия, поступки, переживания, разговоры; сокамерники становятся свидетелями поведения человека.

Когда я задумывался о личности капитана Мальцева, я отдавал должное его мужеству, редкому умению противостоять жизненным трудностям, свидетельствовавшему о природном уме и таланте находить и использовать слагаемые успеха. Но кроме этого, совместное пребывание в камере представило возможность увидеть в нем и другие, совсем непривлекательные качества, съедавшие блеск его незаурядной личности.

Есть в определении достоинств человека величины постоянные, независимо от обстоятельств жизни. К ним я отношу благородство, честь, достоинство. Взгляд на это складывался из литературных источников, исторических фактов. Особенно ярко выглядели на фоне русской истории прошлого столетия фигуры декабристов.

В эту зиму я перечитывал «Войну и мир», главы задуманного, но ненаписанного романа Льва Николаевича «Декабристы», воспоминания француженки Полины Гебль — жены декабриста Анненкова. При сравнении с ними Александр Викентьевич много проигрывал.

Декабристы пренебрегали всеми своими привилегиями и преимуществами ради блага простых людей, подданных России. У Александра Викентьевича присутствовал четко выраженный прагматизм — он жил для себя, своих выгод и интересов. Не пренебрегал использовать труд человека, попавшего в зависимость. Иные времена — иные нравы.

Я не мог без возмущения наблюдать, как угодливый Федоренко бежал к параше, чтобы вынести ее в туалет вместо своего благодетеля. Или собирал его грязное белье для стирки, забыв свое собственное. Мальцев ни глазом, ни словом не отреагировал, чтобы избежать такого угодничества. Я не помню, чтобы он прикоснулся к венику или швабре во время дежурства. Это противоречило моим представлениям о благородстве человека.

Я был сторонником бескорыстной помощи и считал безнравственным поддерживать человека в тюрьме за холуйство. Федоренко мог этого не понимать по многим причинам, но Александр Викентьевич был обязан отдать должное всему. Его барские замашки вызывали у меня чувства возмущения и протеста. Когда однажды он выразил желание «за плату» заняться немецким языком — я отказался от унизительной оплаты. Я был молод, неопытен и обидчив, такой подход оскорблял меня. Я придерживался равных, независимых отношений, осуждая торгашеский меркантилизм во всех его проявлениях «ты — мне, я — тебе». И теперь, на закате жизни, мое отношение к этим вопросам не изменилось, и я по-прежнему та самая «белая ворона», которая не может использовать представляющиеся возможности для улучшения своей жизни.

Так тюремные условия создавали возможности заглянуть глубже в душу и увидеть то, что скрыто от глаз в обычной жизни. Годы тюрьмы не проходят даром — наблюдения и размышления в тех условиях делают человека более проницательным и мудрым.

Из «долгожителей» 106-й камеры сохранился в памяти еще один «потомственный» москвич, очень этим гордившийся. Запомнился он мне своей неординарной внешностью. Он напоминал гоголевского героя «Ревизора» — настоящий Бобчинский нашего столетия. Имени его не помню, зато фамилия осталась. Маленького, толстенького, круглолицего, с носом-картофелиной и крохотными бегающими глазками человечка величали Половинкиным. Ему было в то время где-то около пятидесяти лет и оказался он в тюрьме за рассказанный сослуживцам анекдот. Привлекли его к ответственности по статье 58.10, что означало антисоветскую агитацию, очень образно переведенную на тюремный жаргон словом «балалаечник».

Раз в десять дней жена приносила ему передачи, свидетельствовавшие о скромном семейном достатке. Помню после каждой передачи Половинкин «угощал» свое ближнее окружение самосадом — крепчайшей, собственного приготовления, махоркой. Для особого вкуса и крепости он добавлял в нее специально высушенную травку — «донничек». Курил часто и пальцы его приобрели желто-коричневый оттенок, как у многих курильщиков, оставляющих от скрутки едва заметный «бычок». Получающие курево в передачах имели постоянную «клиентуру». На завернутую цигарку, они обычно ожидали своей очереди и заранее заказывали кто «двадцать», кто «сорок» у хозяина махорки. Скромные свои передачи Половинкин получал сам и заранее готовил посуду для этого. Ему приносили хлеб, картошку, яйца, масло или сало и обязательно махорку. В течении нескольких минут все полученное исчезало в «тайниках» изголовья, и хозяин, спрятав все съестное, приглашал соседей отведать свежей «махорочки с донничком». Съедал он свои припасы украдкой, как крот в норе, стараясь не показывать, что ест. Обычно он укрывался одеялом после команды «отбой» и, невидимый соседям, съедал спрятанный в изголовье провиант.

Обстановка в камере была относительно спокойной — как-то миновали ее уголовники, контингент представлял 58-ю статью. А если попадались случайно воры, то разгуляться им не позволяла их малочисленность, и они не решались терроризировать большинство.

Помню все же, произошел случай, когда двое, случайно попавших в камеру блатных, решили «проверить» сидора у мужиков. Первой жертвой в этой проверке стал Половинкин. Кража произошла ночью. Половинкин спал и ничего не слышал. Но когда утром о случившемся стали говорить в полный голос, возмущению его не было предела.

Произошло, казалось, невероятное. Из мешка, находившегося под постоянным вниманием хозяина, исчез целый, только что полученный кусок сала. Половинкин спал и не чувствовал орудовавших под нарами двух молодчиков. Они так ловко вытянули сало, что он лишь утром, услышав разговор о краже, решил проверить собственный сидор и, о Боже, кража произошла у него.

Хлеба злоумышленникам достать не удалось, и они съели одно только сало. Кусок был большой. Произошло серьезное расстройство, заставившее виновников целую ночь бегать на парашу и лишь под утро они заснули сном «праведников». Хозяин сала в это время «метал икру», докладывая вертухаю о случившемся, но исправить положение было уже невозможно — «что с возу упало, то пропало».

Реакция на кражу была разная. Одни осуждали виновников и требовали набить морду, устроить самосуд. Другие посмеивались, шутили. Были и злорадствующие, со злобой и обидой вспоминавшие скупой нрав пострадавшего: «Получает передачи, сволочь, и жрет все один под одеялом — так ему и надо».

4.

Методы воздействия аппарата на ход следственного процесса были различны. Можно было «изматывать» силы подследственных постоянными вызовами или, наоборот, «не трогать» длительное время, «забыть» об их существовании. Лишение свиданий или передач выбивало людей из морально-устойчивого равновесия, ослабляло у них дух сопротивления. Само разделение заключенных на имеющих передачи и не пользующихся поддержкой родственников создавали обстановку зависти и вражды среди сокамерников, что было на руку режиму. Подтверждалась истина «разделяй и властвуй»: разделенной массой легче управлять. Постоянное движение, частая смена и переброска заключенных из камеры в камеру также предусматривались режимными соображениями. Однако это позволяло получить различную информацию о жизни в тюрьме и лагерях и о происходящих событиях в стране и в мире.

Те, кто в это время побывал во «внутренней» на Лубянке, рассказывали о генерале Власове и его сподвижниках. Говорили, что он приговорен к высшей мере наказания через повешение и что сообщники получили большие сроки. Прошел слух об аресте Михаила Зощенко, на которого в те годы ополчилась ленинградская писательская организация.

Помню, что в камере появилась молодежь — студенты. Видимо, возвращение армии домой не проходило бесследно, прислушивались к рассказам очевидцев, побывавших в Европе, увидевших тамошнюю жизнь собственными глазами. Такая пища для ума позволяла делать выводы о положении граждан на Западе и в собственном отечестве. Студентов привлекали за антисоветскую тематику и анекдоты, однако непродолжительность знакомств, постоянные переводы из камеры в камеру лишали возможности иметь более полное представление о происходящем в обществе движении, а я испытывал интерес к этим людям и к их рассказам.

5.

Между тем заканчивались холода, время торопилось к теплу. На прогулочном дворе уже стали появляться первые признаки приближающейся весны. Ярче светило солнце, радовали посвежевшие после стужи и снега небеса; в водосточных трубах застучала капель, по утрам и в вечерние сумерки на деревьях внутреннего двора загомонили птичьи стаи. Суетливые скворцы и галки, неторопливые вороны шумно выражали радость к происходящим переменам. Порой за их голосами трудно было разобрать говорящих людей.

Весна напоминала о воле, хотелось надышаться воздухом, расправить крылья и, набравшись сил, улететь далеко из опостылевшей клетки. Я терпеливо ожидал извещения трибунала, отсчитывая каждый уходящий день — до дня суда, с момента отправки подследственного из управления полагался двухнедельный срок.

Когда после отбоя в камере наступала тишина, я старался собраться с мыслями, днем обдумать свое положение было сложно, так как камера напоминала растревоженный улей.

До того, как я попал в тюрьму, о судебном процессе я имел представление по книгам и знал, что после всех процедурных актов, слушания сторон, свидетелей, выступлений прокурора и защитника обвиняемому предоставляется право на последнее слово. Я знал, что в этом выступлении можно высказать все — могу согласиться или отвести предъявленное обвинение, предложить свои мотивации и аргументы и присовокупить ко всему этому просьбу о снисхождении при вынесении приговора.

Картина суда мне хорошо представлялась теперь, и я все эти дни находился под впечатлением предстоящего процесса и своего выступления. Что я хотел сказать судьям? Какое представление сложилось у меня о собственной вине и наказании?

Чем ближе двигалось следствие к завершению, тем дальше уходила от меня надежда на обретение свободы. Капитан Устратов так настроил меня на неизбежность наказания, что я уже больше думал о предстоящей лагерной жизни. Мне он сказал, что «дело» может потянуть на «катушку», по тем временам на десятку. Поэтому к предстоящему суду я относился уже, как к чему-то решенному. Однако свое «последнее слово» я все же собирался сказать, чтобы судьи лучше осмыслили трагедию участвовавших в войне людей, судьба которых уготовила им незавидную долю военнопленных (только наивный «простак» мог рассчитывать на подобное участие к пленным!) Я все еще где-то далеко-далеко в душе продолжал надеяться на это участие при вынесении приговора. По этой страшной статье можно было схлопотать и «высшую меру».

Так, в ожидании прошли март и апрель. Я как будто стал привыкать к тюрьме…

Неужели к ней можно привыкнуть?! Абсурд какой-то! Хотя эта привычка возможна, как результат осознанной и неизбежной реальности, когда до сознания доходит мысль, что выбраться из тюрьмы на свободу невозможно. По всей вероятности, тогда и становится тюрьма «родным домом», а все, что в ней давно заведено, воспринимается со смирением и покорностью.

При допросах следователь так ловко формулировал вопросы и так умело на них отвечал, что я, без особого опасения и возможного «подвоха» подписывал протоколы допросов. У меня при этом не появлялось четкого и ясного желания изменить, поправить формулировки следователя.

К примеру, в своем пленении я видел, как и следователь, неопровержимый факт, который невозможно уничтожить. При объективном разборе этого факта и определении истины случившегося он должен был учитывать и принимать к сведению фронтовую обстановку и те многочисленные факторы, которые стали решающими в Харьковском «котле» мая 1942 года. Все эти объективные факторы позволили немцам организовать контрнаступление и нанести сокрушительный удар по войскам Юго-Западного фронта и завершить окружение, взяв в плен сотни тысяч пленных.

Скажу больше, следовательский подход к оценке плена, осуждение пленных, ярлыки «изменников Родины», которые были им присвоены и все прочие обвинения тех лет, не вызывали у меня чувства протеста и я искренне осуждал себя, что оказался в таком положении.

Методы Вышинского, его «царица доказательств», при ведении следствия играли тоже не последнюю роль. Что касается «прав человека», то они истолковывались нашими законами с позиции «осознанной необходимости», как антисоветская пропаганда из уст западных радиостанций «Голос Америки» или «Свобода».

«Осознанная необходимость» государства фильтровать после войны всех, кто побывал в плену и в оккупации, была и впрямь необходима, так думал и я, чтобы разного рода враги государства, оставшиеся после войны с фашизмом, не могли причинить новые бедствия и страдания советскому народу. А что такие враги есть я мог лично убедиться, побывав на митинге бывших советских военнослужащих, не пожелавших вернуться на Родину, в Шаане (в Лихтенштейне).

Такое сложилось у меня в послевоенный год мнение, и я готов был нести заслуженное наказание. Это искреннее раскаяние за плен становилось, как мне казалось, все более справедливым и обоснованным еще и потому, что к факту пленения в моем случае прибавлялся еще Особый лагерь Восточного министерства Германии. В этом ведь можно было усмотреть какую-то закономерность в выборе средств и действий для сохранения жизни: сначала плен, затем Особый лагерь, перспектива отъезда на работу в восточные оккупированные районы — все это звенья одной цепочки.

Опровергать эти факты и доказывать, что все это лишь стечение обстоятельств, чтобы выжить, мне было «не по зубам». Нужна была правовая подготовка, знание норм и законов, опирающихся на «права человека», слишком слаб и неподготовлен был я для роли оппонента: не хватало ума, логики, знаний, аналитического опыта. Поставленное тогда мне следствием клеймо сохранялось на всю жизнь, и ничто не могло смыть его.

И я пришел к выводу: раскаяться в случившемся и просить трибунал принять во внимание сложность обстановки, мой возраст — мне было лишь восемнадцать лет в год призыва.

Но вот прошли первые четырнадцать дней ожидания, затем еще неделя, потом другая, а вызова все нет. Потом счет пошел на месяцы, я продолжал недоумевать, искать причины столь долгого ожидания решения трибунала. Писал заявления, надеясь узнать дату предстоящего суда и сроки продолжительности содержания в тюрьме.

6.

Зима была на исходе. Только по утрам держался легкий морозец, да тонкий ледок после ночи на оставшихся от весеннего солнца лужах. Теперь уже не такой страшной казалась и дорога в лагерь — приближающееся тепло — наиболее подходящая пора для этапа.

Полной неожиданностью в эти дни была передача теплых вещей и продуктов. «Веселый» передал мне бумагу, чтобы я расписался — я узнал крупный, размашистый почерк мамы. Она как будто почувствовала мои тревоги и передала довольно «свежую», военного образца телогрейку, купленную, вероятно, на московской барахолке, и ношенные, подшитые войлоком валенки. Кроме вещей, в передаче было два кирпичика ржаного хлеба, вареная картошка, яйца, кусочек масла, пиленый сахар и кисет с махоркой.

Значит, мама в Москве.

Подумать только, как складывается обстановка — четыре года я не видел родных, вернулся живым после войны на Родину. Мама узнала, что я в Москве и приехала в надежде на свидание. А увидеться и поговорить с ней я не могу. Каково?

Я понимал, что совершить такую поездку в послевоенное время было очень тяжело. Я не знал, что в семье после моего отъезда в армию немолодые родители решились на третьего ребенка — ведь война, и всякое может случиться. 15 ноября 1942 года в семье родилась девочка, ее назвали Ларочкой.

Когда мама решилась на поездку, трехлетнюю Ларочку нужно было забрать с собой. Все эти подробности мне стали известны через десять лет, когда я вернулся из заключения. Мама всего лишь раз до войны выезжала с нами в Москву по приглашению сестры. Решиться на поездку теперь, в послевоенное время, было сложно и рискованно. Отец работал да и по характеру своему был менее пригоден для поездки.

Маме решила помочь близкая к семье соседка — Изабелла Марковна Равин-Каплан, женщина энергичная, деловая, опытная, они вместе выехали в Москву.

Остановилась мама у сестры, которая только-только пережила стресс, связанный с моим возвращением из Швейцарии и последующим после этого арестом. Я после месячного пребывания в Москве исчез и через какое-то время оказался в Бутырской тюрьме. «Шибко» партийная Людмила Семеновна была «на смерть» перепугана случившимся и, опасаясь за свою служебную карьеру, решила «откреститься» от племянника.

Когда мама попала в ее дом, ей ультимативно предложили забыть мое имя и прекратить разговоры обо мне. На этой почве отношения между сестрами были испорчены и восстановлены были лишь после приезда в Баку тетки и бабушки в 1957 году.

Мама, передав единственную передачу, не стала задерживаться в Москве и, «не солоно хлебавши», возвратилась домой.

В свидании со мной ей было отказано, мы увиделись только в ноябре 1955 года, то есть почти через четырнадцать лет после моего отъезда на фронт.

7.

Каждый день в Бутырку поступали «новобранцы». По-разному происходила их адаптация. Одни замыкались; необходимо было время, чтобы освоиться с обстановкой, привыкнуть к людям. У других этот период проходил менее болезненно, и как-то быстро наступало желание рассказать о себе. Но были и такие, которые так и не «оттаяв» продолжали молчать.

Летом 1946 года я встретил в Бутырках молодого человека моих лет. То был Вася Смирнов, моего года, уроженец Москвы. Бывший радист советской разведки в Италии в годы войны. Там же и был арестован и доставлен в Москву для следствия. Возраст и общность интересов сблизили нас, мы подружились.

Он рассказал необычную историю, случившуюся с ним в 1944 году. Летом 1944 года разведгруппа из Москвы вылетела самолетом на Адриатику, на базу воздушных сил, в итальянский город Бари.

Рассказывая об операции, он не вдавался в подробности задания группы, но сказал, правда, что она проходила длительную подготовку и все ее участники тщательно отбирались на многочисленных проверках и собеседованиях. Была взята подписка о неразглашении секретных сведений и о соблюдении всех требований конспирации.

Представляете его патриотический настрой? Он прекрасно понимал, что ожидает его в двадцать с небольшим лет, в годы, когда судьба свела его с внешней разведкой, а сама жизнь только начиналась.

Воздушная база находилась в стороне от театра военных действий. А происходили они тогда в центральной части Италии, на подступах к Риму. Союзники в это время пытались продвинуться в северные районы, чтобы потом соединиться с наступающими на юге-востоке Европы частями Советской армии. К концу года к активным действиям перешли итальянские партизаны и силы сопротивления. Положение немецких войск в Северной Италии с каждым днем ухудшалось.

Военная миссия, в которой служил Вася, к этому времени перебазировалась в оставленный немцами Рим. В этом городе и произошла та история.

Вася был неприметен с виду — среднего роста, худощав, с очень простым и некрасивым лицом. Остриженная в тюрьме голова еще больше подчеркивала его калмыцкую внешность. Круглолицый и скуластый, с широким курносым носом и бесформенными губами он никак не походил на уроженца Москвы. Нрава был веселого и общительного, а задорные глаза постоянно выражали этот настрой. Светлые волосы и такие же брови, сливавшиеся с лицом, делали его облик маловыразительным. Думаю, он понимал, что некрасив, и не раз в шутку сам себя называл «Квазимодо».

Я интуитивно угадывал в нем хорошего человека. Мне нравилось, что в трудных условиях он не стал прагматиком. Он выбирал друзей по духовной близости и интересам. Судьба уготовила нам новогодний подарок: нас вместе отправили на этап.

Не помню, чтобы он унывал в тюрьме. Вполне возможно, что эти качества понравились и его итальянской подруге, укрепили их отношения и союз. Первое время он скрывал свою связь, понимая, что преступил Закон. Но сохранить тайну на виду у всех невозможно.

Когда-то этот день должен был наступить. К тому, что он близок с иностранкой, добавился еще один усугубляющий момент — она было дочерью римского префекта полиции. При несерьезном увлечении он мог бы расторгнуть связь и прекратить встречи. Забыть одну подружку и найти другую.

Но их отношения складывались иначе, он полюбил Сильвию. Она ответила взаимностью. Он стал часто бывать в ее доме, познакомился с окружением. Родители не возражали против их союза, и встречи продолжались. Дальнейшее сближение прошло по обычному сценарию — настал день, когда она сказала, что у них будет ребенок. Положение требовало решительных мер, нужно было что-то предпринять, чтобы узаконить брак.

Но что? Ведь он нарушил присягу и другие обязательства! Что делать, и есть ли выход?

Любовь к девушке, долг и честь, простая порядочность, подсказывали единственное решение — ничего не утаивать от командования. Признаться во всем и совместными решениями разрешить трудности (наивный молодой человек!). Внутренний голос подталкивал его к разговору с начальником миссии.

Трудно было решиться на такой шаг, но он понял, что другого нет, что он обязан сделать его.

Дальнейший ход событий могли предугадать те, кто хорошо знал механизм действия системы. Начальник миссии отреагировал так, как и следовало, — по всем строгостям армейских законов. Выслушав рассказ молодого лейтенанта, он не стал вникать в подробности и сложность ситуации, не стал разделять его тревог, озабоченности, моральной ответственности за дальнейшие последствия. Он понял, что нужно срочно действовать, спасая собственные престиж и карьеру. Трезвый расчет требовал отбросить сантименты и применить к нарушителю всю строгость закона.

Он приказал арестовать лейтенанта, но когда у него отбирали оружие, Вася попытался застрелиться. Судьба же распорядилась иначе, пуля осталась в пистолете. Он был изолирован, но уже ночью совершил побег.

Можно ли было иначе развязать этот узел?

Возможность решить этот вопрос могли лишь иные уставные нормы в нашей армии (а их не было и не могло быть) и иные подходы к человеку и его правам.