Молодость на Каспии (Энзели — Баку)

Молодость на Каспии

(Энзели — Баку)

1.

Годы отрочества, когда память наиболее остро реагирует на происходящее, в моей жизни пришлись на середину тридцатых годов.

После приезда из Ирана семья наша около года проживала на одном из крупных в Азербайджане рыбных промыслов (на рыбокомбинате им. Кирова), а летом 1933 года отца перевели в Управление «Азрыба» и мы переехали в город Баку.

На фоне маленького портового городка Энзели, на юге Каспия, где я родился и провел свое детство, Баку в моих глазах выглядел городом-великаном. В те годы бакинский трамвай был для меня верхом технического совершенства. Кроме большого порта сухогрузных, нефтеналивных, пассажирских судов, здесь была железная дорога, соединявшая город с Закавказьем и Москвой. А в начале тридцатых на Апшероне, впервые в Советском Союзе, построили электрическую железную дорогу — «электричку», как ее называли.

Все это будоражило мое детское воображение.

В те годы в Баку остро ощущался квартирный голод. Наша семья несколько месяцев проживала у дальних родственников матери. Наконец квартирный маклер с «парапета» предложил родителям маленькую комнатку на первом этаже трехэтажного каменного дома на Сураханской улице — одной из самых протяженных улиц Баку.

Этот дом до революции принадлежал богатому домовладельцу, потом его передали в жилой городской фонд, а хозяину предоставили в нем одну единственную комнату и часть общей галереи (коридора). В его семье было девять человек, и жить в одной комнате многодетной семье было трудно и тесно.

В типичном восточном дворике, напоминавшем колодец, с утра и до позднего вечера играли дети. Шум их голосов смолкал лишь тогда, когда ребятишек загоняли домой.

Комната, которую предложил маклер, была темная с низеньким потолком и единственным окном, выходящим во двор-колодец. На противоположной от входа стене две вместительные ниши, в каких жители этих мест хранят постельную принадлежность. Глубокий, на все три этажа воздуховод, выходящий на крышу дома, создавал естественные условия для вентиляции. Вот и все приметы жилища, к которым я хотел добавить «главную» деталь — в помещении этом хозяин когда-то держал свой фаэтон для выезда.

Комната стоила родителям золотых часов матери, серег, колец и других, проданных на «кубинке», вещей.

С этого времени мы стали обладателями «своей», на самом же деле государственной, комнатушки. Чуть позже к каретнику была пристроена крохотная галерейка и условия жизни нашей стали заметно лучше.

Через год в Баку из Ирана приехали родители матери. Мы были рады приезду дедушки и бабушки и совершенно не чувствовали тесноты и неудобств в маленьком каретнике.

Жизнь начала принимать свои обычные формы — быстро знакомились и сближались дети, а затем родители. Жители нескольких квартир первого этажа очень скоро стали единой семьей.

Уж так повелось на Востоке, что беду и радость разделяют соседи вместе. Уважение к чужой вере, народным традициям, культуре были в каждой семье, и никто не чувствовал национального превосходства или ущемления.

Пять семей проживало на первом этаже. Среди них две азербайджанские, одна аварцев, семья казанских татар и наша — русская. Но жили мы все единой семьей.

Мы с сестрой посещали среднюю школу № 18 на «Шемахинке». Сестра была старше меня и училась на класс выше. В доме часто собирались друзья. Я как-то не задумывался над тем, что влекло их в наш дом. Я был неприметным мальчиком невысокого роста и младше многих по годам, так как после окончания первого класса был определен в третий и, таким образом, стал младше своих сверстников. Дети же всегда хотят быть взрослыми и самостоятельными, прибавляя себе годы. Среди учеников своего класса я постоянно ощущал свою возрастную «неполноценность», которая ко всему подчеркивалась еще моей детской внешностью.

Моя строгая матушка относилась доброжелательно к друзьям, потому что я был всегда у нее на глазах, и она без особых усилий следила за моим поведением, храня от дурного влияния.

Завсегдатаем в доме был Борис Алонзов, высокий, крепко сложенный блондин, родом из республики немцев Поволжья, с необыкновенной для Азербайджана испанской фамилией, к которой в школе мы добавляли дворянское «дон». Добродушный Нерсес Мартиросов, живший неподалеку на Пролетарской улице, старше меня года на три-четыре — к нему прилипла кличка «голубцы». Позже к этой компании примкнули еще товарищи: неглупый, хитроватый враль Виталий Белецкий, смуглый с красивой темной шевелюрой Рашид Курбанбеков, родом из Ашхабада, толстяк Додик Шапиро, хулиганистый, но верный братскому союзу Шурик Казахов.

В нашем обществе девочек не было — дружить с девочками начинали в старших классах.

2.

У сестры тоже были подруги, но они редко приходили к нам в дом. Более теплые и близкие отношения сестра поддерживала с соседкой Мадиной.

С ее семьей связаны мои первые воспоминая о тридцать седьмом годе.

В квартире напротив, в углу двора, в двух маленьких комнатах проживала семья аварцев из Дагестана. Семья эта жила ранее в Махачкале, потом разделилась на две половины, из которых большая (старший сын Магомед и старшая сестра Патимат с семьями) остались в Махачкале, а другая — отец, Осман Османович Османов, мать, Марджанат и младшая дочь Мадина переехали на постоянное жительство в Баку. Жизнь многодетного семейства горцев проходила у нас на глазах. Иногда из Махачкалы в гости к родителям приезжали с детьми Магомед и Патимат.

Это были добрые и уважаемые люди, особенно Осман, глава семьи. Он был красивым человеком и выделялся среди окружающих необыкновенной статью и легкостью движений. Чуть выше среднего роста, с большой копной каштановых волос и ухоженными усами, какие носили в прошлом важные старики, он обращал на себя внимание.

Одевался по-городскому, но некоторые особенности туалета выдавали его происхождение. Черные рубахи на выпуск с косым воротником перепоясывал обычно тонким кожаным ремешком с латунными украшениями, мягкие, начищенные до блеска, сапоги придавали его походке мягкость и грациозность, производили на окружающих особое впечатление — все в нем было ладно и красиво. Работал он экономистом на Бакинском мясокомбинате. Было похоже, что он почитаемый человек и на работе.

Нравилась мне их приветливая, веселая Мадина — высокая, стройная, похожая на отца. Чуть крупный нос этой горянки выдавал ее происхождение, однако она могла составить конкуренцию не одной красавице. Мать Мадины по всем данным не имела образования, но в семье пользовалась властью и должным уважением. Отец был любимым человеком и непререкаемым авторитетом.

Однажды в доме этом случилась беда (мы о ней узнали не сразу). Ночью на квартиру Османовых нагрянули ночные «гости». В народе машины НКВД для проведения акций по доставке арестованных в тюрьму окрестили метко — «черный ворон».

Вспоминая сейчас то время и жертвы тридцать седьмого, я невольно представляю состояние своих родителей, прислушивающихся в ночи к шуму машин, а потом, приходящих в себя — «нет, не к нам…»

Мне тогда было четырнадцать, и хотя осознать целиком состояние родителей мы не могли, но общая тревога и чувство страха передавалось и нам тоже.

Исчезновение Османа Османовича держалось некоторое время в тайне. Может быть, в семье оставалась надежда на его возвращение, может быть, не хотелось связывать доброе имя человека с фактом ареста. Ведь в сознании людей во все времена бытовала мысль — «ни за что не сажают». Еще вчера он был среди нас, а сегодня исчез, растворился вместе с «воронком» в темной ночи. В доме остались близкие, пережившие ночную драму — вторжение незнакомых людей, бесцеремонный обыск квартиры, сборы вещичек в дорогу и оставшуюся в сердце надежду на то, что все это недоразумение и близкий человек обязательно вернется. Перед соседями и знакомыми выдумывались разные версии. Когда же скрывать арест становилось бессмысленным — правда открывала глаза людям на случившееся.

Осман Османович оказался во внутренней тюрьме НКВД города Баку. Это стало известно Мадинат в отделе справок, куда она обратилась на следующий день. Сколько длилось следствие, каковы были мотивы обвинения никто толком не знал; были слухи о причинах ареста, связанные якобы с тем, что принадлежал он к богатому и знатному роду и утаил от государства имевшееся состояние. Нежелание отдать его в казну стоило ему жизни…

Зимой 1942 года я уезжал из Баку в действующую армию. О судьбе Османа Османовича никто ничего не знал. Он, как и многие ему подобные, бесследно исчез в безвестных лагерях ГУЛАГа.

Лет через двадцать после этого я встретился с Мадиной в Баку (они вместе с матерью вновь переехали в Махачкалу). Я спросил ее: «Где папа?» В ее ответе прозвучало тихое, со слезами: «Не вернулся… Попытки разыскать его ни к чему не привели».

Но на этом не закончились аресты в нашем доме. Карающий меч добрался еще до двух семей.

Был арестован латыш Грюн. Он оставил дома жену, Марию Тимофеевну, и дочь Веру, нашу ровесницу. О причине ареста и до сих пор ничего не могу сказать. Единственно что стало известно — постигшая его судьба: он разделил участь исчезнувшего навсегда горца.

Другой семьей, где случилась беда, была семья хозяина дома — Меликова. Он исчез тогда же, по предположениям соседей, за нежелание поделиться с Советской властью спрятанным добром. В разных местах города Меликов имел собственные дома, которые власть «прибрала к рукам». Но отдать все он не пожелал (в семье было семь человек детей), и его постигла та же участь.

3.

Мне хочется вернуться к словам о ночных тревогах родителей. О них открыто старались не говорить в то время — они стали нам понятны гораздо позже, когда мы взрослыми увидели то, что не могли увидеть детьми.

Мои родители долгое время жили за пределами России еще до того, как произошла революция. Родом из Астраханской губернии, отец и мать ежегодно после занятий в астраханской гимназии уезжали на летние каникулы в Иран, на рыбные промыслы промышленника Лионозова, где чуть ли не с начала образования промыслов жили и работали их родители.

Отец матери заведовал промысловым хозяйством в местечке Асан-Киаде, содержал большую семью; отец моего отца на этом же промысле работал в больнице. Дед мой имел фельдшерское образование и занимался на промысле лечебной практикой.

«Хаким-Иван», — что означало доктор, — так звали его персы на промысле и жители поселка — был уважаемым человеком, хотя за ним знали один семейный «грех». Когда Аким Иванович выпивал лишнее, он «баловал» — бил жену Сашу, за которую вступались оба сына — Петр и Шура.

После установления Советской власти в России рыбные промыслы Лионозова были национализированы, и была создана совместная Ирано-Советская рыбопромышленная компания, в которой продолжали работу и дед, и отец.

В мае 1932 года, получив визу на въезд в Советский Союз, оба брата с семьями покинули город Пехлеви и пароходом добрались до Баку. Я никогда не спрашивал отца, пытался ли и дед хлопотать о выезде в СССР, получал ли он какой-либо ответ или же никогда не предпринимал таких действий. Из разговоров я уяснил себе лишь то, что дед отказался выехать из Ирана вместе с сыновьями. Это обстоятельство не могло не расцениваться отрицательно при анализе лояльности двух его сыновей к советскому строю.

Мое иранское происхождение (я родился в Энзели, переименованном 20 сентября 1923 года в Пехлеви) оставило «компрометирующую» страницу и в моей биографии. Ведь слаборазвитый и экономически отсталый Иран принадлежал к феодально-капиталистической системе! В Союзе людей, приехавших из-за рубежа, относили к разряду второсортных или «неблагонадежных». Наш переезд в Советский Союз и дальнейшая жизнь подтвердили это.

В многочисленных анкетах всегда присутствовала графы «социальное происхождение» и «есть ли родственники за границей». Правдивые ответы на эти вопросы перекрывали дороги в престижные заведения, институты, военные ведомства, учреждения, срывали оформление так называемых «допусков» и т. д. и т. п.

Новый общественный строй разделял людей на «социально-близких» и «социально-чуждых». Мое иностранное происхождение с первого же пункта анкеты — «место рождения» — относило меня в разряд «чуждых» (хотя правовых и юридических актов на этот счет нигде официально не существовало, разве что с грифом «совершенно секретно»).

Я всегда утвердительно отвечал на вопрос о наличии родственников за границей — в Тегеране проживала еще и старшая сестра матери с мужем и дочерью. В дальнейшем у дочери появилась своя семья и многочисленные дети. Моя матушка в первые годы жизни в Баку даже боялась поддерживать почтовую связь с сестрой. Потом связь была восстановлена, и я стал самым аккуратным корреспондентом на линии Баку-Тегеран.

Это все «минусы» в моей биографии с позиций чиновников специальных ведомств. «Минусы» в Отечестве, куда так долго и терпеливо добивался приехать мой отец и где мы оба получили урезанные права на всю оставшуюся жизнь. К «минусам» отношу и свою аполитичность, и доброе отношение к людям, приобретенные от гуманитарно-воспитанного в гимназии отца, его веры в Бога.

Рос я послушным и боязненным — мне доставалось от родителей меньше, чем сестре. Матушка постоянно занималась хозяйством, уделяла нам немного времени. А с отцом нас связывало лишь короткое время после службы.

С ним мы бывали на берегу залива, куда приходили рыболовецкие баржи — «киржимы» — небольшие буксиры. Туда же приходили порыбачить — вокруг нас всегда собирались ребятишки. Заглядывали на плот, где разделывали только что выловленную рыбу, готовили зернистую икру из распотрошенных белуг и осетров — главного богатства этих мест. Иногда посещали механические мастерские и с интересом наблюдали за работой рабочих — слесарей и сборщиков. На спортивной, плохо оборудованной, площадке отец показывал упражнения на перекладине и кольцах. Мы были в восторге.

Помню, как однажды, в поисках отца на промысле, я оказался на открытой веранде большого одноэтажного дома, где жили рабочие, и на табурете, возле входа в квартиру Сорокиных, увидел детских размеров гробик. В семье случилось горе, и предстояли похороны годовалого ребенка. Трагедия случившегося и вид детского гроба произвели на меня такое сильное впечатление, что залился слезами, и, забыв об отце, стремглав бросился домой, ища спасения у матери от неизбежности смерти. Мне было всего пять лет, и это, наверное, было самым сильным изо всех моих детских впечатлений. Видения смерти, кладбища и могилы ввергали меня с тех пор всегда в безысходное состояние страха, а вернуться к душевному равновесию позволяли лишь живые и говорящие люди. Мысль, что все останется, а меня не будет, страшила меня.

Круглый год, как и все дети промысловиков, мы играли на громадной территории промысла, отгороженной от местных жителей громадным каменным забором. Родители были уверены в надежности забора, и нам была предоставлена полная свобода действий. Играли во все детские игры, но иногда наступали дни, когда на смену играм приходило творческое вдохновение что-то мастерить, строить. Я с большим удовольствием, кроме шашек, кинжалов, ружей и пистолетов, мастерил из мягкой «балберы» (поплавков для невода) шлюпки, лодки, баркасы. Вместе с отцом запускал в небо «змея», собирая вокруг восхищенную детвору.

Так протекало мое детство в Иране.

4.

Личность отца сыграла большую роль в моем формировании, и мне хочется рассказать кое-какие подробности из его жизни.

Родился отец в станице Ветлянинской, Камышинского уезда, Астраханской губернии в казачьей семье и рос в станице, рядом с Волгой, где летом с ватагой босоногих мальчишек пропадал на реке, в садах и на бахчах станичников.

С детства у него обнаружились музыкальные способности. Родители определили его в церковный сельский хор. Так он впервые столкнулся с пением, а уже потом, в бытность на советском промысле в Пехлеви, стал руководителем хорового кружка в клубе.

Когда подошло время учебы, степенного и уравновешенного Петю, решили определить в 1-ю Астраханскую мужскую гимназию.

У меня сохранилась фотография последнего года пребывания отца в гимназии. В углу небольшого картона штамп: «Роговенко, Астрахань.», а с хорошо сохранившейся фотографии смотрит молодой человек в гимназической косоворотке. Лицо спокойное, на близоруких глазах пенсне, какие носили в те времена интеллигенты. Ровный ряд светлых волос и гладкая прическа на сторону.

Пробыл он в гимназии положенные восемь лет. Закончил с хорошим аттестатом. Особых успехов достиг в гуманитарных науках и остался гуманитарием до конца жизни.

Из его документов тех лет сохранилась небольшая книжица, в потрепанном коленкоровом переплете, так называемый «Порядок», в котором гимназисты записывали расписание уроков, сведения о школьной программе, интересные мысли из книг. Были в нем оценки из аттестата зрелости, с выведенным общим баллом по всем предметам.

Классическая гимназия, по рассказам отца, могла по составу преподавателей поспорить и с высшими учебными заведениями. Особенно сильны были преподаватели русского языка и словесности, языковеды-европейцы и языковеды-латинисты, преподаватели Закона Божия. По этим предметам (языки — английский, французский, немецкий, латинский, греческий, а также по Закону Божьему) отец имел высшие оценки — 5. Зато по математике стояла лишь 3, что свидетельствовало об отсутствии интереса к точным наукам.

Увлекался он также историей, мы с интересом слушали его повествования на исторические темы о жизни России.

Гимназия привила ему и вкус к чтению. Большую часть свободного времени он проводил за книгами. Я помню литературные журналы «Новый мир» и «Сибирские огни», ежегодно выписываемые в Иран.

Отсутствие советского гражданства и пребывание в Иране лишили его возможности получить высшее образование, и он, обладая незаурядными способностями, эрудицией и кругозором, как-то затерялся среди обычных людей средних способностей.

От отца любовь к книгам унаследовал и я. Но дома книг не было, приходилось пользоваться библиотекой. Отец всегда интересовался моим выбором. Давая советы, он делал упор на русскую и европейскую классику.

Сам он увлекался Достоевским, так как Федор Михайлович был близок ему своими философско-христианскими взглядами, идеей любви к ближнему, прощению грехов людских. Я помню литературные чтения в кругу семьи, главы о душевных муках и переживаниях Ивана, Дмитрия и отзывчивого на страдания Алеши Карамазова — отец читал эти главы с подъемом, и мы всерьез воспринимали все происходящее.

Верующий человек, он без ханжества и лицемерия исповедовал христианскую мораль и заповеди.

Петр Акимович не проявлял к окружающим чувства неприязни, высокомерия, превосходства — он умел сдерживать их, а его мягкая и добрая улыбка располагала к нему людей.

В вопросах веры он не признавал давления. Отрицал схоластический подход к вопросам совести и религии, и нам, воспитывавшимся в советской школе, где не изучали Закона Божия, говорил: «Вы свободны сами определить свой выбор — это дело вашей совести».

За все годы, прожитые в семье, я не слышал религиозных проповедей отца. Обстановка в доме была нравственно-доброжелательной, отношения родителей уважительными.

Когда разговор заходил о революции и преобразованиях в России, я, не понимая сути многих общественных перемен, понимал на чьей стороне находится отец — демократ и либерал — кого поддерживает, кого осуждает.

Он любил Россию. Вся ее история, уклад жизни, традиции народа, интеллигенции, национальная культура, наука постоянно находились в центре его внимания. Рассвет и процветание России видел в народовластии и дальнейшем развитии революционных преобразований.

В гимназические годы, он не только увлекался книгами и музыкальными занятиями — ему удавалось еще заниматься спортом.

В Астрахани в те годы были чешские спортивные союзы «Сокол». В обществе он серьезно увлекся гимнастикой и сохранил к ней любовь на долгие годы. В свои 30–40 лет он продолжал оставаться гимнастом, вызывая у нас чувства гордости за его мастерство и долголетие в спорте.

Не могу не сказать еще об одном даровании отца.

На рыбном промысле Ирано-Советской рыбопромышленной компании, где жили советские граждане, был небольшой двухэтажный с хорошим зрительным залом уютный клуб, там ежедневно проводили время рабочие и служащие компании. В клубе работали различные кружки. Наиболее значительными были драматический, хоровой, кружки по изучению иностранных языков, хорошая бильярдная с парой великолепных столов.

Кроме обязанностей хормейстера, где отец занимался 1–2 раза в неделю, у него были репетиции в драмкружке. Там ставили А. Чехова, М. Горького, А. Островского. Был и кружок фарси, тоже посещаемый не без успеха. На все хватало у него времени — делал он все с любовью, добросовестно, без рисовки и фарса.

Бывали в семье праздничные даты. Родители устраивали многолюдные праздники рождения, отмечали майские и октябрьские торжества, встречи Нового года, Рождества Христова и Пасхи.

Тогда в просторной гостиной нашего дома собирались сослуживцы отца к веселому и шумному застолью, и потом еще долго, заполночь, слышались голоса поющих и веселящихся гостей, громкий смех, шутки. К таким вечерам готовился обильный ужин с закусками и деликатесами, горячими блюдами, вином и напитками, сладостями и фруктами. Веселые шутки, анекдоты, декламации, лирические песни, романсы, арии из камерного репертуара русских композиторов проходили при активном участии отца — они создавали в доме особую праздничную обстановку.

Я многое запомнил из того, что исполнял отец на этих вечерах в те годы. А любовь к музыке, романсам сопровождали меня потом всю жизнь. Эта особая атмосфера детства впитала тогда отцовскую направленность, которой я не изменил до последних дней. Многому, что есть во мне положительного, я обязан ему, своему отцу, человеку необыкновенному, доброму, чуткому, интеллигентному.

Хочу, чтобы потом в оценке событий, произошедших в жизни со мною, не уходили из памяти эти истоки детства, давшие мне направление на всю дальнейшую жизнь.

Отдавая должное отцу, не могу оставить без внимания и материнское влияние. Но если в отце были сконцентрированы в основном духовные начала, то в матери своей мы видели постоянную заботу о доме, домашнем хозяйстве, семье. Матушка никогда не работала, вся ее работа была связана с домом.

Она закончила три или четыре класса астраханской гимназии и по причине революционного переворота в России осталась в многодетной семье овдовевшего отца, который на одном из рыбных промыслов в Асан-Киаде заведовал промысловым хозяйством.

Мама прошла хорошую школу в семье отца — умела вести домашнее хозяйство, вкусно готовила, была мастерицей-рукодельницей, много вышивала. Наш дом, в отличие от многих других, всегда выглядел чистым, красивым, уютным. В этом была бесспорная заслуга мамы. Ее пример был заразителен — мы всему научились с детства, присматриваясь к тому, как она работала. Даже мне, мальчику, показывала образцы вышивок, и уже в 6–7 лет я тоже научился вышивать. А в доме какое-то время хранились сделанные мною салфетки.

С малых лет мы приучались к порядку, труду и добросовестности. Когда я вспоминаю о ней, о том, что она сделала, я не могу не поблагодарить ее за то, — мы стали трудолюбивыми, честными людьми, доброжелательными и чувствительными к чужой беде и горю.

Если быть честным, то к ее характеристике следовало бы добавить еще одно качество — она была женщиной крутого нрава. Мы, честно говоря, побаивались ее, так как в случае провинности она могла наказать. Ее наказания чаще доставались непоседе-сестре, которая по поведению больше походила на мальчишку. Я же был нрава тихого и кроткого, и наказания обходили меня стороной. Когда мы провожали ее в последнюю дорогу, и кто-то из близких попросил сказать «последнее прости» у вырытой могилы, я ничего лучшего не мог сказать ей в награду, как понятные и простые для всех слова:

«…Спасибо тебе, мама, что ты дала нам в жизнь — любовь к делу и умение трудиться».

Несмотря на разность натур, отец с матерью прожил хорошую жизнь. Он возвращался домой с великой радостью, зная, что его ожидают дети и «ханум» (на Востоке оно означает «госпожа»). Приходил с доброй улыбкой и обязательным поцелуем.

«Ханум» с большим трудом латала дыры в семейном бюджете. Она «пилила» отца за то, что он не умеет жить так, как другие. После благополучной иранской жизни в Советском Союзе в нашу семью пришли трудности. Иранский достаток постепенно таял, вещи «уплывали» на «кубинку» — бакинскую барахолку, — а в семье, где работал только один отец, становилось все тяжелее…

5.

Переношусь еще раз назад, в Иран и в 1932 год. Переезд в СССР стал для нас неожиданным и внезапным.

После долгого и томительного ожидания отцу пришла долгожданная виза на въезд в Советский Союз. Многолетняя подготовка к отъезду, покупка вещей для взрослых и для детей, хлопоты с пошивом теплых вещей для холодной России еще не были окончены, и тем неожиданнее было разрешение. Но на сборы в дорогу определили лишь 24 часа. Переезд осуществлялся морем на маленьком пароходе, плавающем между Пехлеви и Баку без регулярного расписания.

Я помню, что сложность такого срочного выезда была связана еще и с тем, что в доме было новое пианино «Веске», не подлежащее вывозу из Ирана, — оно было куплено там. Его нужно было реализовать, причем за считанные часы.

Выезд все же состоялся.

В мае 1932 года мы прибыли на заграничную пристань в Баку, где прошли тщательный таможенный осмотр. Событие это стало знаменательным в силу того, что отец, потерявший Родину из-за революции, получил возможность вернуться обратно. Он понимал, что дети, начавшие учебу в пехлевийской девятилетке, смогут получить полноценное образование только в Советском Союзе, что только там смогут стать полноправными гражданами, что «русский дух» и Россия — не просто слова, а хорошо понятые на чужбине реалии. Это были веские доводы для переезда в СССР.

Но были и другие, и о них я тоже хочу сказать. Многие, жившие в Иране, не желали испытывать судьбу, ехать в голодную страну и подвергать себя трудностям и лишениям.

Россия испытывала тогда тяжелые времена. Нужны были для восстановления страны новые люди и формы управления народным хозяйством, финансовые кредиты, продовольствие для голодающих. Положение усугублялось неурожаем, голодом и раскулачиванием крестьян. Связь между Советской Россией и Ираном не прекращалась — уезжали и приезжали сотрудники компании, работники пехлевийского консульства, пароходства, и через этот постоянный обмен информации о жизни в Советском Союзе, граждане, собирающиеся на Родину, имели реальное представление.

Я задавал себе вопрос, — а мог ли отец отреагировать на полученную визу по-другому и не поехать в Союз, сославшись на отсутствие времени к отъезду? Ведь он был осведомлен и о тяжелом продовольственном положении, и о голоде в Поволжье и других районах, знал о работе ГПУ, в частности, и о деле резидента Атабекова (может быть Агабекова) в Иране, о раскулачивании крестьян и т. д.

Вопрос мой был не случаен: за ним прятались тревога и опасения неприятных последствий на судьбы людей самого факта их возвращения в Советский Союз из заграницы. И тем не менее отец не принял эти предостережения и решился на отъезд.

Когда у меня самого в 1945 году появилась возможность после окончания войны отвечать на тот же вопрос: ехать ли в Советский Союз или остаться в нейтральной Швейцарии и получить там политическое убежище, я, как и мой отец, ответил на него точно так же.

Наши жизни, конечно, складывались по-разному. У отца она проходила под крылом и опекой родных, а у меня лишь детство складывалось примерно таким образом. В мои восемнадцать лет, когда началась война и все перевернулось вверх дном, нужно было действительно родиться в рубашке, чтобы пройти через все испытания и остаться живым.

Выбор отца пал на Россию, так как вне России он не мог представить ни себя, ни семью. У меня не было семьи, мне было только двадцать два года, и хотя военные годы по остроте переживаний ни с чем не сравнить, они в моем сознании не могли пробудить реалистичный подход к оценке действительности и вывести меня из сознания, в котором любил пребывать щедринский карась.

И мой выбор пал на возвращение.

Приехавшие в Союз родители тревожно реагировали на ночные визиты «гостей» из ГПУ, хотя у них и не было причин для этого.

Случалось, что, проснувшись ночью и боясь не разбудить спящих детей, они полушепотом обсуждали приезд ночных «визитеров». Мы тогда еще плохо понимали, чем мог закончиться такой визит для семьи.

Недаром говорят, что «пуганая ворона куста боится». Жизнь неспроста рождает пословицы, вот я и подумал: чего же опасался отец? Что рождало его страх? Тогда, мальчиком, я не мог ответить на это. Позже я узнал, чего он опасался.

Мы просто принадлежали к категории неблагонадежных граждан, людей «оттуда». Наше иранское прошлое определяло нас к людям с отравленным нутром и чуждой идеологией.

Мы ощущали на себе неприязненные взгляды окружающих, которые видели добротные вещи, береты, шляпы. Вслед неслись оскорбительные фразы: «посмотрите, дикие англичане приехали» — даже внешностью мы были чужие.

Хотя родился отец в казачьей станице, он не мог стать настоящим крестьянином, поскольку дед занимался врачеванием и земли для обработки не имел. Мог ли отец считать себя социально близким человеком в теперешней Советской России, где власть принадлежала новым хозяевам? Мог ли быть уверенным в том, что полученное в гимназии образование поставит его ближе к новому строю, сделает своим? Скорее наоборот, так как образование, его интеллигентность, сделали его социально чужим.

Ко всему этому нужно было добавить еще и нежелание деда воспользоваться возможностью выехать вместе с сыновьями в Советский Союз — он пожелал остаться в Иране.

Вот и получалось, что приехав на Родину, отец не почувствовал себя здесь дома, своим. Он понимал, что если кто-то вдруг напомнит ГПУ о его прошлой долгой жизни в Иране, то и к нему смогут заехать ночью непрошеные гости. И не дай Бог сделать какой-то неосмотрительный шаг…

Ситуация рождала постоянный страх и, вероятно, в немых молитвах отца в ту пору чаще всего произносились слова: «Господи, спаси и сохрани!»

6.

Страна между тем жила своей обычной жизнью. На полях сеяли и собирали хлеб, мартены выдавали сталь и чугун. На шахтах, выполняя и перевыполняя социалистические обязательства, трудились горняки, ставя рекорды высоких метров проходки и тонн добытого угля.

Шло освоение Северно-морского пути — там, на станциях «СП»,[1] дрейфовали полярники. Устанавливались рекорды перелетов бесстрашных летчиков с материка на материк.

Также по намеченным срокам собирались съезды и пленумы партии, сессии Верховного Совета — общественная жизнь шла своим чередом.

На общем фоне трудовой деятельности и будней громадной страны проходила и наша жизнь — школьников, студентов, учащихся техникумов и ФЗУ.[2] Мы жили своими буднями, и у нас были свои знаменательные события и заботы.

В моей жизни 1937 год остался в памяти по другим причинам. Я с детства увлекался рисованием — любил графику. Копировал рисунки, фотографии, портреты; с большим удовольствием занимался миниатюрой. Мои школьные тетради по истории и географии, ботанике и зоологии, химии и физике нравились товарищам. Их восторженные отзывы меня еще больше вдохновляли. Желания и честолюбивые замыслы помогали работать и совершенствоваться. После шестого класса я стал постоянным членом редколлегии школьной газеты, участником выставок, праздничных оформлений.

В начале 1937 года у секретаря комсомольской организации школы Аркадия Завесы возникла идея организовать поездку на родину вождя в Гори. Я оказался среди 20 человек школьников-комсомольцев, которые своей учебой и активной общественной работой заслужили право на поездку.

Руководителем экскурсии назначили Завесу, человека незаурядных организаторских способностей. Азербайджанская студия кинохроники выделила для съемок двух операторов — вся экскурсия от первого до последнего шага должна была быть запечатлена на пленку. И действительно был снят пятнадцатиминутный документально-хроникальный фильм о деятельности И. В. Сталина.

Можно ли было в те годы знать все то, что происходило вокруг Сталина и его окружения?

Образ вождя был так глубоко и щедро распропагандирован в сознании народных масс, в таких превосходных степенях провозглашался прессой, что из простого человека он превратился в Божество, а имя его стало символом мудрости, справедливости и многих других достоинств.

Шепотом передавались известия о происходящих репрессиях; во весь голос говорили о том, что советское правосудие «просто так» не судит и не расстреливает, а уж если и «берут» кого-то, то «берут» за дело. Наказания «врагов» исходили от имени народа.

Представьте мое состояние, когда в четырнадцать лет я впервые имел возможность увидеть «святую обитель» Величайшего Человека и самому прикоснуться к реликвиям в доме, прочувствовать его атмосферу — какое же непередаваемое чувство благоговения я должен был испытывать в те минуты!

Когда перед глазами предстала величественная мраморная колоннада с прозрачным навесом, защищающим от непогоды крохотный одноэтажный домик с двумя комнатами и бедным домашним скарбом, я был потрясен этой бедностью и скромностью, родившими гений Вождя.

Так начинались они, истоки, складывающегося уже тогда культа.

Разве можно было видеть Вождя в другом свете? Никогда не забыть учебников по истории СССР, в которых вырезались или вычеркивались портреты советских маршалов, ставших на путь предательства и объявленных «врагами народа». И в этом угадывалась мудрая прозорливость «Великого кормчего».

Абсурд бдительности и безудержной подозрительности доходил до того, что на обложках школьных тетрадей, где были отпечатаны разные рисунки, блюстители государственной безопасности находили «умело замаскированные» в рисунках надписи, как то: «долой Сталина», фашистскую свастику и всякую другую антисоветскую ерунду.

На полном серьезе отдавались приказы об изъятии и уничтожении тиража подобных тетрадей в магазинах и на руках у школьников.

Машина культа планомерно, изо дня в день, делала свое дело, — радио и печать выражали многочисленные здравицы, писали о мудрости и гениальности, газеты и журналы в разных видах и размерах печатали фотографии. Под впечатлением этого всеобщего преклонения и угара я тоже рисовал портреты великого и неповторимого человека.

Нашей истории остались от тридцать седьмого загубленные жертвы массового террора и репрессий невинных граждан.

Для меня же этот год был знаменателен вступлением в Коммунистический Союз Молодежи и яркой, надолго запомнившейся поездкой в Гори — на родину Иосифа Виссарионовича Сталина.

7.

В детстве медленно идет время. Я помню, как долго ожидал своего совершеннолетия. Скорее вперед, скорее же — к самостоятельности!

В 1939 году в семье произошло несчастье — скончался от скарлатины трехлетний брат. Он был всеобщим любимцем, его смерть переживали очень тяжело.

Во время болезни мы с сестрой подверглись карантину и несколько месяцев не посещали школу. В связи с этим мне повторно пришлось идти в девятый класс, и я очень тяжело переживал расставание с прежними друзьями.

Потом была поездка в Москву — нас после тяжелого потрясения решила пригласить к себе младшая сестра матери — Людмила Семеновна Матвеева, наша любимая тетя Люся, которую мы знали еще в Иране. Она училась в Москве, и на каникулы, как правило, приезжала к родителям в Иран. Мы всегда с нетерпением ожидали ее приезда — тетя Люся никогда не приезжала с пустыми руками, привозила много игрушек и уделяла нам время и внимание.

Жила тетя Люся в Замоскворечье, на Пятницкой улице, в Климентовском переулке. По тем временам это была хорошая однокомнатная квартира, с общим коридором и кухней.

В центре переулка стоял великолепный храм, названия которого я не знал: он был закрыт и использовался не по назначению — там хранилось зерно. Так относились к памятникам христианской культуры в те годы, да и нам, молодым, были интересны памятники и достопримечательности нового времени.

Тетя жила в таком удобном месте Москвы, что многие достопримечательности можно было увидеть, не прибегая к транспорту. Климентовский при переходе через Большую Ордынку переходил в Лаврушенский переулок, где находилась Государственная Третьяковская галерея. Рукой было подать до Яузского моста и Большого замоскворецкого. Я часто бывал на площади у кинотеатра «Ударник» — громадного жилого Дома правительства, расположенного на набережной Москвы-реки.

Вечерами мы любили ходить к Кремлю, на Красную площадь, залитую ярким светом прожекторов, наблюдать за сменой караула у мавзолея, слушать бой курантов у Спасской.

Чувства восторга охватывали меня, когда впервые после книжных картинок и разного рода фотографий, узнавал знакомые контуры башен и зубчатых стен, Собор Василия Блаженного и Исторический музей, мраморную пирамиду с надписью «Ленин», ощущая твердь аккуратно уложенной брусчатки. Я хорошо помню свое нетерпение увидеть собственными глазами великое таинство Москвы — человека и Вождя, положившего начало новому Государству рабочих и крестьян. Как много всего было связано с этим городом, а теперь ко всему этому можно прикоснуться самому. Вот оно, это великое Чудо — чудо сопричастности происходящего.

Наконец, наступил и еще один долгожданный день — посещение мавзолея. Помню каменные фигуры часовых у входа, тишину просторного склепа, нарушаемую шорохом движущихся ног, стеклянный саркофаг в центре и двух застывших рядом красноармейцев. А за стеклом лежал человек в зеленоватом френче, совсем не похожий на живого, какого мы привыкли видеть с детства на фотографиях. Мне показалось, что лицо у Ленина не такое, как на снимках, что едва заметная борода отнимает привычное сходство, а сам он какой-то маленький и высохший…

Москва поражала размерами, многочисленными историческими памятниками. Подземные дворцы метрополитена, белоснежные павильоны сельскохозяйственной выставки, шлюзы и сооружения канала Москва-Волга, выставки и музеи знаменитых соотечественников и сам Великий город — оставили впечатление на всю жизнь.

Сопровождали нас по многочисленным и интересным экскурсиям добродетельная тетя Люся и ее супруг Леонид Наумович Галембо, — в прошлом участник гражданской войны, красный партизан, — заслуженный, отличившийся перед советской властью человек, о чем свидетельствовали многочисленные фотографии тех лет. Работал дядя Леня в аппарате Совнаркома СССР, в отделе материального снабжения и поэтому имел обширные связи в Москве и других районах Советского Союза.

Лето пронеслось, как яркое и неповторимое видение, и когда наступила пора возвращения домой, где в это время оставался соскучившийся по семье отец, возвращаться нам в Баку не хотелось.

8.

Мы вернулись к началу учебного года и приступили к занятиям. Потянулись школьные будни в привычной обстановке, но теперь уже в новом классе, среди новых товарищей, к которым нужно было привыкать.

За год учебы я стал «своим» — класс меня принял, а в десятом даже оказал «доверие», избрав комсоргом. Это не вскружило мне голову, хотя в шестнадцать лет и такое могло случиться. Я подсознательно ощущал ответственность и моральный груз новых обязанностей.

Год учебы в десятом классе совпал с моим совершеннолетием. Наступило время, когда вдруг все переменилось, стало иным, и сама жизнь приобрела какой-то иной смысл.

Весной 1940 года в бакинском кинотеатре «Художественный» шел новый американский фильм «Большой вальс». С рекламного щита смотрела улыбающаяся женщина в белой широкополой шляпе, удивительной красоты.

«Большой вальс» стал вехой в моей жизни.

В шестнадцать лет я почувствовал, что со мной что-то происходит, и я, подчиняясь восторженному порыву, стал ходить на фильм много раз, пока вся картина была выучена наизусть, до последней реплики.

Целый год я общался с классом, где все было обычным, где я никого не выделил особо. Но в десятом классе я обратил внимание на девушку, которая стала мне нравиться больше всех, и я почувствовал, что мысли мои постоянно обращаются к ней.

Настали дни трудных душевных испытаний.

Из-за скромности я не мог объясниться с нею и признаться в том, что происходит. О смятении моем знало только сердце. Я понимал, что без посторонней помощи не обойтись. Кто же поможет мне, кому я смогу доверить свою тайну — на это мне тоже трудно было решиться.

Утром я бежал в класс, чтобы увидеть ее, а при встрече уходил прочь, испытывая чувства стеснения и неловкости.

Долго еще продолжались эти муки нерешительности и, поняв наконец, что объясниться сам не смогу, поведал тайну одному из товарищей.

Добродушный и отзывчивый Фима Либерзон, бывший в хороших отношениях с Асей (так звали ее), отнесся с пониманием к просьбе и вызвался тут же передать записку.

Я просил ее вместе, втроем, пойти на «Лебединое озеро» — на иной вариант не хватило духу, так как не представлял, чем смогу занять ее целый вечер. Ася согласилась, и я был несказанно рад.

Имя ее — не редкое на Востоке, но фамилия Сидорина выдавала ее смешанное происхождение. Русская фамилия досталась ей от матери и носила она ее до шестнадцати лет. Когда Ася получала паспорт, фамилию свою она сменила на отцовскую, и после 24 апреля 1940 года стала Мамедбековой.

Для меня же она всегда была тургеневской Асей, или Асюней, как ласково называла ее мама, Мария Павловна. Мать Аси — женщина еще молодая и не забывавшая об этом.

Мария Павловна работала секретарем в республиканской прокуратуре. Жизнь начинала в районе Азербайджана, где познакомилась с молодым прокурором Аббасом Мамедбековым и вышла за него замуж. Но семейная жизнь не сложилась, супруги разошлись. Покинув район,[3] оба приехали в Баку. Отец Аси создал новую семью, а Мария Павловна предпочла остаться с Асей вдвоем и позволяла ухаживать за собой соседу по дому, молодящемуся холостяку Алеше.

Мария Павловна была занята работой, уходила утром, возвращалась вечером. Хозяйство в доме лежало на Асе, и она очень хорошо справлялась со своими обязанностями.

Со всем этим я познакомился позже, когда стал ежедневно бывать у них в доме и получил там, как говорят, «постоянную прописку».

Мое поведение и порядочность снискали благосклонное отношение Марии Павловны — я почувствовал расположение к себе, сам еще долго уговаривал Асю познакомиться с моими родителями. Наконец, наступил и этот день, и Ася переступила порог нашего дома. Она очень понравилась родителям, и тогда у нас появились далеко идущие планы на будущее.

В ту счастливую пору я не представлял себе жизни без любимой девушки, не допускал и мысли о том, что Ася будет любить кого-то еще, станет женой другого: абсурд, нонсенс!

В моем сознании не укладывались мысли о том, что ее национальная принадлежность отрицательно скажется на нашей судьбе. Разве сегодня, в Советское время, можно ставить вопрос о национальном браке? Это же невежество, дикость!

Все, что я испытывал тогда, было для меня впервые — поэтому я так остро и категорично выражал свои переживания. Я не верил, что восточные традиции все еще существуют, что искренность ее чувств и ее поступков были не главным.

Я каждый день видел ее, ощущал ее тепло; ежедневно с утра и до поздней ночи пропадал у нее дома. Я испытывал восторг и радость от ее близости, просто от того, что она есть рядом.

Когда однажды, читая «Хождение по мукам», я добрался до письма Телегина к Даше, где он выражал ей свою признательность за любовь и верность, он закончил его словами «…твой до березки». Я понял, что в этих словах заключено и мое чувство, что в нем, кроме поэтики, была еще и верность сердца, передающая душевную близость и преданность. Мне казалось, что только смерть сможет развести наши дороги.

Однако не смерть, а война стала на нашем пути, а логической закономерностью, разведшей наши дороги, — неумолимое выполнение святого воинского долга и участие во внезапно вспыхнувшей войне.