Контрамарка на процесс
Контрамарка на процесс
В своем предсмертном интервью «Московским новостям» от 11 сентября 1988 года Ю. Даниэль сказал: «Как ни странно, но запомнилось, что в зале суда было много доброжелателей, я ощущал теплую волну симпатий. Помню отчаянное лицо Евтушенко, другие лица, все они выражали сочувствие».
До процесса я не был лично знаком с его героями — читал только предисловие А. Синявского к однотомнику Пастернака, и мне попадались время от времени переводы Даниэля. Псевдонимы Николай Аржак и Абрам Терц были мне знакомы по Тамиздату, но, честно говоря, их произведения мне не очень нравились, и я даже предполагал, что это мистификация, созданная за рубежом, а вовсе не посланная из СССР. Раскрытие псевдонимов, арест Синявского и Даниэля ошеломили интеллигенцию.
Я пошел на прием к секретарю ЦК КПСС П. Н. Демичеву, просил его, чтобы не было уголовного процесса. Демичев, по его словам, лично тоже был против суда. Он сказал мне, что Брежнева поставили в известность об аресте постфактум, и он принял решение спросить Федина — тогдашнего председателя Союза писателей, — решать ли этот вопрос уголовным судом либо товарищеским разбирательством внутри СП. Федин брезгливо замахал руками и сказал, что ниже достоинства Союза писателей заниматься подобной уголовщиной. Помимо коллективного письма против уголовного суда над Синявским и Даниэлем существовали и другие письма подобного содержания, одно из которых было подписано мной. Тем не менее, несмотря на протесты, процесс состоялся. На процесс выдавали билеты!!! Точнее, контрамарки. Я с огромным трудом получил в парткоме контрамарку, она выдавалась только на одно заседание. Я несколько опоздал, так как пробиться сквозь толпу, окружавшую здание, и милицию было нелегко. Когда я вошел в небольшой зал, вмещавший человек сто, заседание уже шло. Едва я успел сесть на место, как судья Л. Смирнов, заметивший мой приход, немедленно обвинил Синявского в том, что он в своей набранной в «Новом мире» и затем рассыпанной перед самым процессом статье выступил «против» уважаемого поэта Евтушенко.
Это был один из самых отвратительных моментов в моей жизни. Я почувствовал себя втягиваемым в грязнейшую провокацию. Когда меня политически оплевывали в газетах, обвиняя в «несмываемых синяках предательства», наше доблестное правосудие почему-то молчало и вдруг неожиданно решило меня «защищать», обвинив в предательстве Родины двух моих коллег-литераторов. Наверно, именно в этот момент у меня было «отчаянное лицо», по выражению Даниэля. Меня выручил Синявский (да, именно он, подсудимый, выручил меня, сидевшего в зале!). Синявский сказал, что это не была статья против Евтушенко, многие стихи которого ему нравятся, в статье критикуются только некоторые его произведения. Он глядел не на судью, а на меня, поверх голов, и в глазах его я читал нечто, похожее на: «Нас хотят сделать врагами, но мы не должны этому поддаваться». Так оно и случилось впоследствии.
Много раз многие люди передавали мне теплые слова обо мне и Синявского, и Даниэля, не забывших ни мою подпись под письмом в их защиту, ни другую помощь, которую я, насколько было в моих силах, оказывал. В этом нравственное отличие Синявского и Даниэля от некоторых других уехавших на Запад коллег, в чью защиту я тоже не раз выступал в тяжелые моменты их жизни, но которые затем «отплатили» мне по древнему печальному закону — «ни одно доброе дело не остается безнаказанным». Бог им судья.
После этого шумного процесса над писателями родилось слово «подписант», обозначавшее человека, поставившего свою подпись в защиту инакомыслящих. «Подписанты» попадали в черные списки на телевидении, их верстки или рассыпались, или задерживались, их заграничные поездки отменялись, некоторых выгоняли со службы. В число таких «подписантов» попал и я — и тоже претерпел немало неприятностей, однако, в отличие от многих коллег, я был все-таки защищен своей внутрисоюзной и международной известностью. Несмотря на попытки запретить мою поездку в США в 1966 году, бюрократии это все-таки не удалось. Нынешний заместитель председателя общества «Знание» тов. Семичастный сейчас старается в своих «самоадвокатских» воспоминаниях изобразить себя чуть ли не меценатом искусств (например, якобы он всячески пытался смягчить гнев Хрущева на Пастернака). Все это ложь. Я присутствовал на митинге комсомола, где Семичастный громил Пастернака с вдохновенным садистским упоением. Став шефом КГБ, Семичастный хотел использовать дело Синявского и Даниэля для дальнейшего «закручивания гаек». На встрече в «Известиях», отвечая на вопрос о его мнении по поводу книги Евгении Гинзбург «Крутой маршрут», он вдруг «раскрылся»: «Я этой даме за такую книгу вкатил бы еще один срок». Затем он обронил фразу, что кое-кого надо снова сажать. На вопрос «сколько?» ответил: «Сколько нужно, столько и посадим». Перед моим отъездом в США Семичастный на одном из совещаний напал на меня, сказав, что наша политика слишком двойственна — одной рукой мы сажаем Синявского и Даниэля, а другой подписываем документы на заграничную поездку Евтушенко. Это был опасный симптом. Однако мне уже была выдана выездная виза.
Во время поездки по США в ноябре 1966 года я был приглашен сенатором Робертом Кеннеди в его нью-йоркскую штаб-квартиру. Я провел с ним несколько часов. Во время разговора Роберт Кеннеди повел меня в ванную и, включив душ, конфиденциально сообщил, что согласно его сведениям псевдонимы Синявского и Даниэля были раскрыты советскому КГБ американской разведкой. Я тогда был наивней и сначала ничего не понял: почему, в каких целях? Роберт Кеннеди горько усмехнулся и сказал, что это был весьма выгодный пропагандистский ход. Тема бомбардировок во Вьетнаме отодвигалась на второй план, на первый план выходило преследование интеллигенции в Советском Союзе. Я попросил у Роберта Кеннеди разрешения передать эти сведения советскому правительству, так как счел такое поведение вредным для интересов нашей страны. Роберт Кеннеди согласился с условием: не упоминать его имени. Я пришел к представителю СССР в ООН Николаю Трофимовичу Федоренко — специалисту по Китаю и Японии. Я рассказал ему о полученной информации. Ни один мускул на его лице не дрогнул. Федоренко даже и не попытался выяснить — кто дал мне такие сведения. Для него было достаточно моей джентльменской формулы «крупный американский политический деятель». Федоренко попросил меня составить телеграмму, чтобы затем отправить ее в Москву шифровкой. Понимая опасность такой телеграммы для меня, я спросил — кто ее будет читать. «Только я и шифровальщик», — заверил меня Федоренко. Я, конечно, боялся. Те, кто устроил процесс Синявского и Даниэля, безусловно, преследовали свои личные цели, ибо могли t пробиться в верхний эшелон только на «закручивании гаек», обвинив соперников в мягкотелости. Итак, я оставил телеграмму в нашей миссии.
На следующее утро часов в семь раздался телефонный звонок в мой номер. Мужской голос сказал, что меня ждут внизу, в вестибюле, — за мной прислали машину из нашей миссии по срочному делу. Мы договорились с женой, что, если я не вернусь и не позвоню до часу дня, она может созывать пресс-конференцию. У Гали на глазах были слезы, но она держалась мужественно. Мне было невесело, но, к счастью, я был внутренне подготовлен. Внизу меня ждали двое незнакомых мужчин, относительно молодых, с незапоминающимися спортивными лицами. Когда я спросил: «Что случилось?», один из них кратко ответил: «Скоро все узнаете».
Очень было глупо, что во время нашего ничего не значащего разговора второй из них включил в машине радио, сделав рукой жест, намекающий на подслушивание. Этот фальшиво-серьезный жест насмешил меня и несколько улучшил мое настроение. Мы вошли в здание миссии, но когда распахнулась дверь лифта, опе-реточность ситуации еще более усилилась. Один из двоих загородил спиной кнопочный пульт, чтобы я не видел, кнопку какого этажа нажимает его партнер. Выйдя из лифта, мы оказались перед дверью без номера, без фамилии. Комната, в которую меня пригласили, была почти пуста — стол, два стула, настольная лампа и, пожалуй, все. Далее все продолжалось, как в плохом американском детективном фильме, которых, видно, слишком насмотрелись эти двое. Мне предложили стул перед столом. Один из них стал за моей спиной. Другой, действуя по всем голливудским стандартам, снял пиджак, бросив его на спинку стула, сел на стол, картинно заложил ногу на ногу.
Для сохранения «голливудской» разработки деталей он расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, децентровал узел галстука и спросил, глядя в упор, по его мнению, пронизывающим взглядом:
— Кто был тот политический деятель, о котором вы писали в своей телеграмме?
Я понял, что они ее читали. Каюсь, незаслуженно плохо я подумал в тот момент о Федоренко. Я решил потянуть время:
— В какой телеграмме?
— В телеграмме, где вы пытаетесь опорочить органы… — раздалось рычание за моим затылком.
— Я никого не пытаюсь опорочить, — сказал я, поняв, что дальше притворяться бессмысленно. — Я только передал сведения, сообщенные мне одним американским политическим деятелем. Если они правдивы, те, кто арестовал Синявского и Даниэля, нанесли вред престижу нашей страны, попались на удочку…
— Это клевета! — зарычал теперь уже другой, сидящий на столе.
— Если это неправда, то я не несу за это ответственности. В Москве разберутся… — ответил я.
Тогда они начали пулеметно называть имена различных политических деятелей США, с которыми я встречался за мою поездку, — сенатора Джавица, представителя в ООН Гольдберга, назвали и Роберта Кеннеди. Я, стараясь быть как можно спокойней, отвечал, что есть законы человеческой порядочности, и я их не нарушу. Этот простой довод их почему-то привел в особое раздражение.
Вдруг я услышал нечто, от чего у меня по коже прошел легкий холодок:
— Нью-Йорк — гангстерский город. Если с вами что-то здесь случится, то «Правда» напечатает некролог с нотками сентиментальности о поэте, погибшем в каменных джунглях капитализма…
Но в следующий момент страх мой неожиданно прошел — я понял, что меня нагло, беспардонно шантажируют. Я резко обернулся, схватил моего «затылочного следователя» за галстук.
Из меня прорвался шквал великого, могучего русского языка, накопленного мной на сибирских перронах и толкучках, в переулках и забегаловках Марьиной Рощи, да такой шквал, что мои «следователи» ошарашенно замолчали и, переглянувшись с непонятным мне значением, вышли.
Вот тогда я испугался по-настоящему — когда я оказался совсем один, в пустой комнате. Пустота, неизвестность, одиночество были страшнее угроз. Сколько времени я находился один, я не знаю, может быть, всего минут пять, может быть, полчаса. В конце концов я подошел к закрытой двери, потянул ее на себя, и она неожиданно легко открылась. Я оказался в совершенно пустом коридоре недалеко от лифта, нажал кнопку и через мгновение влетел в него, чуть не сбив с ног стоявшую там официантку, в наколке, с подносом, накрытым белоснежной накрахмаленной салфеткой.
— Вы не к Федоренко? — с надеждой спросил я.
— К нему, — сказала официантка. — А вы мне автограф не, дадите?
— Я тоже к нему, — торопливо сказал я и так же торопливо расписался на этой салфетке.
Федоренко сидел на диване в маниловском халате с гусарской окантовкой и читал книгу по восточной философии. У Федоренко опять не дрогнул ни один мускул на лице ни тогда, когда он увидел меня, ни тогда, когда услышал все, что случилось со мной. Он не задал мне ни одного лишнего вопроса, только попросил поподробнее описать внешние приметы моих «следователей». Это было нелегким делом, ибо их главной приметой была беспримет-ность.
— У вас есть один близкий американский друг — профессор, ответственный за вашу поездку, — Альберт Тодд. Поезжайте-ка к нему сейчас и расскажите все, что рассказали мне.
Я обомлел. Обычно существовало неписаное правило — не говорить иностранцам ни о чем, что происходит внутри советских посольств. А тут меня даже просят…
— Я вам дам мою машину, которая отвезет вас к Тодду. Шоферу можете полностью доверять, — сказал Федоренко. — Хотите, я вам подарю новое прелестное издание Бо Цзю И?
Через полчаса я уже был у Тодда, откуда сначала позвонил жене, а потом рассказал ему об этом «голливудском» допросе, о шантаже.
Тодд побледнел, услышав мой рассказ, и бросился куда-то звонить, закрыв дверь комнаты, в которой стоял телефон. Тодд тоже меня не спрашивал, кто сказал мне о Синявском и Даниэле, — он был джентльменом, как и Федоренко. Через два часа к дому Тодда подъехала машина, из которой вышли двое мужчин тоже без особых примет, но уже иного, американского типа. Они заняли места около подъезда. Тодд спустился вниз, о чем-то поговорил с шофером советской машины, пожал ему руку, и тот уехал. Некоторое время эти двое неразговорчивых мужчин сопровождали меня в моих поездках по гангстерскому городу Нью-Йорку. Потом мы с Тоддом уехали в турне по американским провинциям — уже без сопровождения. Вернулись мы примерно через месяц. Советская миссия при ООН устроила в мою честь огромный прием. У дверей стоял Федоренко. У него было, как всегда, хорошее настроение.
— Два ваших слишком назойливых поклонника отправлены на Родину, — незаметно для других полушепнул он мне между рукопожатиями с перуанским и малайзийским послами и спросил: — Читали ли вы новый роман Кобо Абэ? Какая прелесть!..
Семичастный был вскоре снят, как и другие, близкие ему люди, которые пытаются сейчас выглядеть в своих мемуарных интервью чуть ли не двигателями прогресса. Но, к сожалению, «диссидентские процессы» постепенно приобрели инерцию снежного кома. Мне приходилось еще до дела Синявского — Даниэля писать письмо в защиту Бродского, затем — в защиту Н. Горба-невской, А. Марченко, И. Ратушинской, Л. Тимофеева, Ф. Све-това и других, не говоря уже о письмах в защиту тех, кого подвергали не уголовному, но не менее тяжкому общественному преследованию. Одним из самых циничных изобретений борьбы с инакомыслием стало запихивание в «психушку».
«Диссидентские процессы» подрывали престиж нашей страны не только за рубежом, но прежде всего в наших собственных глазах. Они разрушали в нас чувство достоинства — человеческого и гражданского.
В 1997 году я читал в Петрозаводске свое новое стихотворение «Подписанты» — о тех людях, которые не были диссидентами, но ставили подписи под коллективными письмами в их защиту. Их выгоняли с работы, из учебных заведений, исключали из партии и комсомола, а иногда и сажали. Когда я произнес название стихотворения, я уловил непонимание во многих глазах. Я прямо спросил: «Кто знает, что такое подписанты, — поднимите руки!» Поднялось всего четыре-пять рук. «Провинция», — подумал я. Но когда через месяц я читал в самой искушенной аудитории — в Политехническом и задал тот же самый вопрос, поднялось не больше десятка рук.
История забывается слишком быстро.
Мы должны не стесняться о ней напоминать — иначе она будет повторяться.