ПРОЦЕСС

ПРОЦЕСС

Все началось с полнейших пустяков. «В четвертом классе Виленской гимназии, — как сообщает мемуарист Эдвард Массальский, — какой-то сопляк, кажется Плятер, после ухода одного из преподавателей, прежде чем вошел следующий его коллега, громко скрипя мелом по доске, написал: «Виват Констанция». Другой, если не ошибаюсь Чехович[61], исправил: вместо «Констанция» — «Конституция»; третий прибавил на конце восклицательный знак, четвертый снова что-то там поправил, кажется, приписал фразу: «Ах, что за сладостное воспоминание!»; кто-то другой прибавил «для поляков». Университетское начальство, которому подчинялась гимназия, посадило учеников, замешанных в истории, на трое суток под арест на хлеб и воду. Тем временем множатся надписи мелом на стенах монастыря отцов доминиканцев, где была бурса, то есть ученическое общежитие. Орфография их явно выдает руку провокатора: «ДА ЗДРАВСТВУЕТ КОНСТИТУЦИЯ, СМЕРТЬ ДИСПОТАМ!»

Следственная комиссия, в которую вошли Пеликан, Байков, Шлыков, Лавринович, Ботвинко[62], начала действовать под председательством сенатора Новосильцева.

Ректор Твардовский, невзирая на его явное пресмыкательство перед властями, был взят под арест. Его императорское высочество великий князь Константин требовал действий стремительных и беспощадных. Начались усиленные поиски отягчающих обстоятельств.

Эти пресловутые отягчающие обстоятельства выискивались даже в ученических тетрадках. Ректор Твардовский, выпущенный тем временем из-под стражи, должен был пространно изложить принципы своего метода обучения. Но именно этот сократовский метод — метод вопросов и ответов — пришелся властям не по вкусу. Бедные мальчуганы, авторы злосчастной надписи мелом на школьной доске, этой «Конституции третьего мая», переделанной из «Констанции», пошли в солдаты. Они так и не вернулись из изгнания. Новосильцев действовал хитроумно и в то же время цинично. «Природа обидела этого человека, — пишет о сенаторе в своих воспоминаниях Анна Потоцкая, — как бы желая, чтобы отталкивающее выражение его лица служило предостережением тем, которых его ловкость и двоедушие могли ввести в заблуждение. Он косил самым невероятным образом, и когда один его глаз, глядел ласкательно, другой пронизывал до глубины души, проникая в самую суть помыслов, которую хотели скрыть от него…» В эпоху процесса филаретов Новосильцев, в прошлом выдающийся государственный деятель, начинает явно опускаться. Зачастую он допивается до положения риз. Тогда лицо сенатора, некогда известного в Европе дипломата, багровеет, а из уст его вырывается невнятное бормотание. Пьяницей, распутником и азартным картежником был доктор Пеликан, новосильцевский наушник и прихлебатель; доктор Бекю был раболепным низкопоклонником. Байков, один из главных советников сенатора, — отъявленным садистом. Дневник, оставленный им, необычайно занятен. Байков в нем попросту оголяется, явно не отдавая себе отчета в гнусности автопортрета, которым он себя увековечил. Описывая следствие по делу декабриста Кюхельбекера[63], Байков отмечает: «Сенатор был совершенно пьян во время, следствия… Сенатор упился нынче до бесчувствия… несколько раз валился в канаву. Грязного и помятого, я уложил его, наконец, в постель». Таких людей присылал царизм на подвластные ему окраины. О них говорили: «Это те, с новосильцевской псарни!»

Первым из филаретов, который попал под арест, был Янковский[64]. У него нашли антиправительственные статейки и стихи о распутстве Екатерины Второй. Янковский струсил и начал выдавать своих друзей. Тогда пошли дальнейшие аресты. Мицкевича и Зана арестовали 23 октября.

В тюрьме, в базилианском монастыре, «пробудилась жизнь филаретская, — как пишет Игнатий Домейко в своих сильно идеализирующих людей и эпоху позднейших мемуарах. — Днем водили нас в суд, каждого под охраной двух солдат с ружьями, и инквизиторствовали со всем москальским формализмом, с угрозами, хитроумными придирками, прицеплялись к каждому слову, действуя ложью и вымыслами, которые применяются всегда, когда выслеживают преступление; только что не били. Зато по ночам подкупленные нами надзиратели позволяли нам собираться вместе и проводить более веселые часы…..Зана с самого начала держали под стражей в самом дворце, где вела разбирательство комиссия, и безжалостно с ним обходились: он брал на себя ответственность за все, хотя, по сути дела, никакой вины не было. У базилианов сидели: Ян Соболевский, Фрейенд, ксендз Львович, Гедройц, Адам Сузин[65], Александр Ходзько и другие ученики Зана… Полночь бывала для нас восходом солнца, мы собирались в келье Адама и до рассвета проводили ночь в тихой, но не печальной беседе. Фрейенд устраивал чай и смешил нас… В той же келье на Новый год читал нам Адам свое прекрасное стихотворение «Скончался старый год…», а с заутрени в ночь рождества господня долетело до нас сопровождаемое далеким органом приглушенное песнопение «Грядите, пастыри…».

Случилось также, что однажды ночью, в первом часу, полицмейстеру взбрело в голову посетить наше узилище, а мы, собравшись в келье Адама, преспокойно пили чай; и вдруг — шум в коридоре, бряцание ключей и ружей; перепуганный унтер сделал вид, что сразу не смог отыскать ключ от дверей, ведущих в наш коридор; полицмейстер чуть не лопнул от ярости, но мы воспользовались замешательством, и в момент, когда высадили двери, каждый был уже на своей койке и задул свечу, а при дверях каждой кельи уже стоял тюремщик с ружьем навытяжку, словно во фрунт перед императором… За все время, проведенное в заключении, Адам, кроме помянутого стихотворения, ничего не писал, но читал много и очень охотно общался с нами, охотно вступал в беседу; порой задумывался и замолкал, но был спокоен». И не только спокоен. «У отцов базилианов я повеселел», — признался он впоследствии. Только поражение ноябрьского восстания представило ему эти минувшие времена в жестоком свете; обратив взор к тем дням, он глядел на них сквозь кровь и слезы миллионов людей, взывающих о спасений. А теперь, во время следствия, он держался бодро, отвечал смело, не поддавался упадку духа и отчаянию. Как будто бы общее несчастье закалило его, отодвинуло в тень сердечные дела.

Из кельи базилианов он смотрел на эти былые сердечные дела, словно с каменной вершины; словно Боннивар, прикованный к колонне в подземелье Шильонского замка, смотрел он на муки первой, неразделенной любви. Звезды, которые он порой видел из окна кельи, мерцали ясно, они будто предвещали ему дальний путь в неведомые края. Стояла полночь. Ясно мерцала Большая Медведица. Алел Марс. Поблескивала Венера-Анадиомена, но острие ее огненной стрелы достигало очей Адама. Его смешили усилия следственной комиссии, которая, стремясь выяснить авторство песенок «лучистых» и филаретов, приказала Мицкевичу и Одынцу записывать их по памяти. Они на скорую руку импровизировали приглаженные и усмиренные, далекие от прежнего вольнолюбия варианты, которые, случалось, пересказывались другим товарищам по заключению; а те на допросе перед комиссией декламировали эти песенки в измененном виде, к вящему изумлению следователей, которые были убеждены, что это импровизации, а нисколько не аутентичные песенки, которые певали юные филареты на свободе. Однако подследственные отвечали весьма ловко и изворотливо, а главное, их ответы вполне совпадали, особого разнобоя в них не было. Но филареты не знали еще, что, собственно говоря, признания их не возымеют особого влияния на их судьбу, которая была заранее предрешена, поскольку именно такого, а не иного приговора требовала государственная мудрость, представленная Новосильцевым и его сворой.

Тем временем аресты и преследования захватили широкий круг лиц. В Крожах Байков открыл «Общество черных братьев». Янчевский[66], основатель этого общества, был отдан в солдаты. В Клейданах за расклеивание на стенах листков с надписями два школьника были сосланы на всю жизнь в Нерчинские копи. В Поневеже ученик тамошней школы был подвергнут телесному наказанию за листок все с тем же злосчастным поминанием конституции и сослан в Сибирь. Так это невинное словцо «конституция», начертанное шкодливой рукой школяра в краю, где все польское в царствование Александра Первого не слишком подавлялось, так это невинное словечко разрослось в символ борьбы за свободу. Его вызвали из-под земли угнетатели.

Но именно этого они и добивались. Интриге подавала руку не останавливающаяся ни перед чем Провокация. Францишка Малевского по требованию великого князя прусские власти выдали в руки царских жандармов. Едва только он был доставлен из Берлина, где проживал ради ученых занятий, как его подверг допросу сам великий князь, который, так и не вытянув из юноши ни одного мало-мальски ценного признания, отослал его Новосильцеву.

В героическую фигуру вырос, правда, один только Зан, тишайший среди филаретов, невинный, как дитя, тот самый «треугольный», как его называли (у него на лоб свисал треугольный клок); этот «архилучистый» доказал, что для него не было пустым звуком то, что он провозглашал, то, за что он теперь сидел в одиночном заключении, отделенный от товарищей. Но и он отнюдь не был кальдероновским Стойким принцем. Правда, он взял на себя всю вину, желая этим способом спасти друзей, но в признаниях своих, так же как и Малевский, не только утверждает, что общество не ставило перед собой патриотических целей, но даже издевается над этими целями, называя их лживыми. «Мы не творили времени, — очень верно заметил Зан, — время творило нас», «Обо всем добром знаю, — признает дальше «лучистый», — а о злом не ведаю: патриотизм мог быть при этом, но не он был целью наших помыслов и деяний…»

Филареты применяли афоризм Макиавелли: «bisogna esser volpe e leone» (Нужно быть лисой и львом).

Забавно, что проводили его в жизнь романтические влюбленные и рыцари Томаш Зан и Ян Чечот. Мицкевич признания свои сопровождает припиской, в которой выражает сожаление, что «без необходимости принял было участие в беседах «Общества филаретов». Он всегда ёыл осторожен; еще в спокойные времена считал, что беседы и прогулки могут подвергнуть филаретов опасности. Чувство законности было тогда очень сильным. Не чужды его в какой-то мере были даже царские чиновники, которые, впрочем, никогда не останавливались перед тем, чтобы его нарушить. Поэтому Новосильцев столь старательно плел сеть своих интриг. Оппортунизм князя Чарторыйского историки объясняют дальновидной заботой о судьбах нации и о молодежи, но не решаются объяснить таким же образом оппортунизм доктора Бекю. И ведь именно этот неудачливый, невезучий господин, этот злосчастный отчим поэта Словацкого, был сражен молнией небесной, а вовсе не князь Адам Чарторыйский. И как бы мы ни рассматривали жизнь Томаша Зана, он едва ли может показаться кому-либо менее ясным и героичным. Сосланный в Оренбург и затем, после долголетнего изгнания, возвратившийся в отечество, он сохраняет былой юношеский идеализм. Склонность к кроткому мистицизму, склонность, которую развила в нем тюрьма, только возрастает с годами. Киргизские степи и молоко степных кобылиц, которое он пил тогда более десяти лет, сделали его мечтательную натуру еще более мечтательной. Он не проклинал своих преследователей. Глаза его, привычные к бескрайнему кругозору, затуманивались слезами в отчизне, тесной для изгнанника, который вернулся в былые края, но не нашел уже былых людей. В их лицах и душах произошли перемены, несомые временем. Он не мог заснуть под кровом, убегал в поля.

А пока он из узилища своего пишет письма, по-прежнему сентиментальные, Марыле, своей богоравной Пери. «Я зеркало времени, которое для нас только приятно протекло». В келье своей он находит товарища по несчастью — крохотного паучка. И его он тоже как бы озарил своей всеобъемлющей любовью, он, который, как о нем позже скажет Мицкевич, ДАЛ ПРИМЕР ВЕЛИКОЙ ЛЮБВИ.

Выход Томаша Зана из заключения — это выход апостола из римских катакомб. Женщины с платками у глаз и взволнованные мужчины приветствуют Зана и одновременно прощаются с ним, ибо он должен отправиться в дальний путь, на «Кавказскую линию».

Заключенных окружает атмосфера любви и сочувствия в течение всего времени, что они отбывали наказание у базилианов. Из города приходили посылки и книги. Они читают в своих кельях, занимаются, пишут письма и дневники. Приговор, подписанный 14 августа 1824 года, обрекал на высылку из польских губерний десять филоматов и стольких же филаретов. Зан должен был еще в течение года отбывать наказание в крепости. Чечот и Сузин — в течение полугода.

Мицкевич был выпущен уже 21 апреля — Лелевель взял его на поруки. Поэт вышел из заключения, став сильнее и, пожалуй, даже веселее. Навещал друзей, которые еще сидели в кельях. Импровизировал несколько раз на таких общих сборищах. Но неопределенность дальнейшей судьбы очень удручала его.

Летом того же года он распрощался с Ковальской в Ковно, куда для этого специально ездил. Совершил поездку в Палангу, где впервые в жизни увидел море. После полугодового заключения он рвался к широким просторам. Его ожидала дальняя дорога, но не та, о которой он мечтал. 25 октября, когда на Антоколе падали листья и ветер крутил флюгеры на башнях, он покинул Вильно вместе с Яном Соболевским, отправившись в принудительное странствие в некие отдаленные губернии Российской империи.