10. Нельзя играть плохо на таком стадионе, как Россия

10. Нельзя играть плохо на таком стадионе, как Россия

— Никак Евтушенко? — раздался женский голос, когда я шел по коридору Белого дома 19 августа 1997 года.

Я настолько был занят мыслями, что никого в этот момент не замечал, и, подняв голову, увидел небольшенькую женщину в рабочем халате, протиравшую ручки высоченных дверей одного, видимо, важного кабинета. Фамилия на кабинете была мне незнакома.

— Постарел ты… — сказала женщина и вздохнула. — Все мы постарели…

Но, несмотря на «гусиные лапки» у глаз, сами глаза у нее были живые, девчоночьи, незамужние.

— Я тебя с того самого, как его… пучта не видела… (Она так именно и сказала — пучта). А что тут в октябре девяносто третьего делалось — Господь не приведи. Вы вот из-за политики ссоритесь, канализацию перекрываете, а мы, уборщицы, всем этим дышать должны… А ты что-то сюда давненько не захаживал…

— Да как-то незачем было, — сказал я правду.

Я шел на прием к одному из первых в стране по так называемому рейтингу так называемой общественной ненависти человеку. Впрочем, кто составляет эти рейтинги и как — для меня всегда было загадкой. Однажды в рейтинге поэтов одного постмодернистского альманаха я нашел себя на восемьдесят девятом месте, что тоже неплохо — как-никак, первая сотня. Но вот Булат Окуджава верил в этого человека, к которому я шел. Я последний раз разговаривал с этим человеком года три назад. Он уже тогда занимал крупную государственную должность, хотя ютился в крошечном кабинете.

Во время того разговора я процитировал ему недавно написанные строки:

Не снизойдет спасенье из Москвы.

Оно взойдет по Вологдам,

Иркуте кам.

Спасенье будет медленным,

лоскутным,

но прирастут друг к другу лоскуты.

Он вдруг встрепенулся:

— Где можно достать эти стихи?

Я ему сказал, где они были напечатаны, и попрощался, будучи уверенным, что он сразу про это забудет.

С той поры много волы и крови утекло, а на него было вылито много ушатов грязи. Его то снимали, то назначали, то переназначали. В одной газете его назвали «обманщиком народа» Я, правда, плохо его знал, но, кажется, он не подходил под это определение. А вдруг, не желая никого обмануть, он обманулся сам? Разве история порой предательски не обманывает даже самых умных людей? Для того чтобы понять другого человека, надо представить себя в его шкуре, на его месте. Мы с непозволительной легкостью называем чужие ошибки злым умыслом Сталинская паранойя сидит даже в антисталинистах. Но, может быть, я настолько боюсь ошибиться в плохую сторону, что всегда ошибаюсь наоборот?

На сей раз мне пришлось его немного подождать.

В прихожей на вешалке был готов к дороге костюмный мягкий чемодан на молнии — сразу после разговора со мной этот человек должен был лететь на похороны его студенческого друга, убитого снайперской пулей.

— Вы были на открытии нового стадиона? — спросил я в середине разговора.

— Мне не до футбола. — сказал он, не жалуясь, но невесело. В нем всегда была сдержанность, под которой, как я предполагаю, скрывается раненость нелюбовью стольких людей. Но он эту нелюбовь переносил с достоинством.

— Новый стадион красив, ничего не скажешь… — продолжал я. — А вот играли наши со сборной мира позорнейше — даже не пытались выиграть… Президент сначала сиял, а потом скис — его даже показывать перестали… Знаете, какая метафора у меня возникла: Россия с ее бескрайними просторами — это, в сущности, гигантский прекрасный стадион. На таком стадионе нельзя играть плохо. А мы этот стадион позорим…

— А что нужно сделать, чтобы играть лучше? — спросил он, смертельно устало, но внимательно.

— Помните — в начале было Слово, и Слово было Бог. Нужны слова, которые бы придали смысл жизни, объединили бы людей. Посмотрите на иностранных спортсменов — с какой само-забвенностью они шепчут на стадионах слова своих национальных гимнов, когда поднимается их флаг… А мы уже столько лет мычим наш бессловесный гимн, аки жвачные животные… Мы не знаем, куда мы идем, и поэтому не знаем, какие у нашего гимна должны быть слова… Но дело не только в гимне… Какое общество мы строим? Ради чего живем? У нас в стране сейчас никто не говорит слов, которые могут вдохновить, запомниться навсегда, стать формулами смысла жизни…

— Не спрашивай у своей страны, что она может сделать для тебя, спроси себя, что ты можешь сделать для своей страны… — со вздохом и некоторой завистью процитировал он Джона Кеннеди. — Это он сам написал или его спичрайтеры?

— Может, и сам… А может быть, Артур Шлезингер. А может быть, вместе… Главное, что это было сказано и забыть этого нельзя…

— Но это вы, писатели, должны писать то, чего нельзя забыть…

— А забывать нас, писателей, можно? Вы прочли мое открытое письмо президенту, премьер-министру и вашей троице об отчаянном положении многих литераторов?

— Какое письмо? — вздрогнул он, и я почувствовал, что он не притворяется. — Я, правда, был в отпуске, но как же они мне не положили его на стол?..

— А президенту тоже не положили?

Выдержка на мгновение покинула его. Он стиснул виски ладонями и прошептал, как будто понимал, что его могут подслушивать и в собственном кабинете:

— У нас самая тупая бюрократия. Ее ничем не пробьешь…

Потом он попытался улыбнуться:

— Ничего, пробьемся…

— Вы нашли то мое стихотворение, которое я вам процитировал три года назад? — спросил я.

— О лоскутном одеяле? Разумеется, нашел, — ответил он, прощаясь, и добавил: — За многое, конечно, стыдно. Но все-таки подвижки есть…

Я шел по коридору и думал: «Что он за человек? Можно ли быть чистым в политике? Имеем ли мы право окончательно судить о людях, которым еще, может быть, многое удастся сделать? А кто такие мы все? Это когда-нибудь скажет только история…»

Был уже глубокий вечер. Коридоры Белого дома заметно опустели, и только вдалеке что-то размеренно пошумливало.

Это была та же самая уборщица, катящая пылесос на резиновых колесиках.

Она по-свойски крикнула мне сквозь подвывание пылесоса.

— Надо бы тебе про нас, про уборщиц Белого дома, стихи написать. Я тебе такие темы подкину — закачаешься…