Только в таком виде они безопасны
Только в таком виде они безопасны
К концу допроса Кальтенбруннер мог уже сделать для себя совершенно определенный вывод: поединок между обвинением и его защитой проигран последней с катастрофическим счетом. Не понимать этого было нельзя, тем более тому, кто сам когда-то подвизался в юриспруденции.
Но впереди была еще заключительная стадия процесса – защитительная речь адвоката и последнее слово подсудимого. Верный себе до конца «великий инквизитор» все же на что-то надеется.
Он, конечно, понимает, что будь его адвокат самим Цицероном, ему не удастся выступить столь эффектно, как, скажем, доктору Диксу, адвокату Шахта. Ей-ей, Кальтенбруннер решительно уверен, что доктор Шахт сделал куда больше для Гитлера, чем он, начальник РСХА. Но ведь как эта хитрая бестия Дикс подал суду своего подзащитного, с каким искусством он сервировал это блюдо!
И самое неприятное состояло в том, что Дикс сразу же противопоставил Шахта Кальтенбруннеру: первого величал самоотверженным борцом против гитлеризма, а второго называл палачом и тюремщиком, от которого претерпел и его подзащитный. Одним словом, Дикс немало сделал для того, чтобы, спасая «экономического диктатора» нацистской Германии, разоблачить шефа гестапо.
Кальтенбруннер, сам в прошлом адвокат, мог бы сделать жесткий выговор Кауфману и Диксу. Он мог бы напомнить ему по крайней мере два из так называемых «вечных вопросов адвокатуры». Ну, скажем, может ли и обязан ли адвокат признать своего подзащитного виновным, если сам подзащитный отрицает свою вину? Можно ли и тактично ли на групповом процессе, защищая одного подсудимого, взваливать ответственность на другого? В большинстве своем адвокаты всегда придерживались мнения, что надо избегать таких методов защиты. А вот доктор Дикс не посчитался с этим и, защищая своего Шахта, ничтоже сумняшеся, топил Кальтенбруннера.
Этим, конечно, осложнялось положение Кауфмана, которому и без того по всем статьям труднее было произнести речь в защиту Кальтенбруннера.
К тому же Кальтенбруннер не очень верил в то, что его защитник полон энтузиазма для такой речи. Во всяком случае на предшествовавших ей стадиях процесса Кауфман был очень осторожен в выборе выражений при оценке поведения своего подзащитного, в постановке вопросов свидетелям, в манере обращения с обвинителями.
Да, Кальтенбруннер не строил себе иллюзий насчет своего защитника. Как-то он сказал Джильберту:
– Вы знаете, доктор, мой адвокат уж очень совестливый человек. И вы, вероятно, заметили, что взбучка, которую он дал мне во время допроса, в общем-то была еще большей, чем этого можно было ожидать от обвинителя. Право же, я больше боялся прямого допроса адвоката, чем перекрестного.
Конечно, Кальтенбруннер здесь перебарщивал. В общем-то доктор Кауфман все-таки защищал его. Но в чисто профессиональном плане завидовать Кауфману было нельзя. Коль скоро я уже коснулся «вечных вопросов адвокатуры», то должен сказать, что один из них встал и перед Кауфманом. Это был, по существу, все тот же вопрос: может ли адвокат радикально расходиться со своим клиентом в оценке виновности последнего? Допустимо ли, если подсудимый категорически отрицает свою вину, встать и заявить в защитительной речи, что адвокат считает вину подзащитного доказанной, но при этом находит те или иные смягчающие ее обстоятельства? Или, скажем, признать вину доказанной лишь в определенных пределах и оспорить отдельные эпизоды обвинения? По этому поводу существуют разные точки зрения. Одни утверждают, что адвокат вправе, в интересах своего подзащитного, отойти от его позиции, если считает ее нереалистической, если убежден, что голословное отрицание вины подсудимым способно принести ему лишь дополнительный вред. Другие полагают совершенно недопустимым какое бы то ни было признание адвокатом вины подсудимого, если последний ее отрицает, ибо в таком случае адвокат, в сущности, превращается во второго обвинителя.
Судя по всему, у доктора Кауфмана решение этой проблемы протекало очень мучительно. Он отдавал себе ясный отчет в том, что выступление на Нюрнбергском процессе гарантирует ему популярность не только в пределах своей страны, но и далеко за ее рубежами. Однако доктор Кауфман понимал, видимо, и другое: популярность популярности рознь. Он все-таки защищает человека, имя которого стало символом самых чудовищных преступлений, против которого обращена ненависть народов всего мира. Как профессионал, Кауфман не мог не чувствовать, что у него, собственно, нет никакой основы для защиты. И в конце концов им была выработана для себя твердая линия поведения: ни в коей мере не солидаризироваться с поведением своего клиента, не надо выглядеть смешным и глупым. Смешным выглядел сам Кальтенбруннер. И пусть эта роль, если она ему так нравится, останется его личной и нераздельной привилегией. Кальтенбруннеру, собственно, и терять нечего: так или иначе эта роль будет последней в его жизни. Сам же доктор Кауфман должен думать о будущем.
И вот он приступил к своей защитительной речи.
Какой она будет? Какие доводы выставит адвокат в защиту человека, на руках которого кровь миллионов людей, палача с юридическим дипломом? Предугадать это было очень трудно.
Доктор Кауфман начал издалека. Настолько издалека, что, закрыв глаза, я вполне смог представить себе, что нахожусь в университетской аудитории на лекции какого-нибудь крупного ученого – историка или литературоведа. Кауфман охарактеризовал эпоху Ренессанса, потом заговорил о субъективизме, затем перешел к рассмотрению эпохи Французской революции и пытался разобраться в истоках либерализма. Даже терпеливый лорд Лоуренс, который был так строг в соблюдении гарантий защиты, стал проявлять признаки недоумения. Постепенно его очки сползали все ниже, к самому кончику носа. Председательствующий тактично осведомляется, когда же защитник перейдет от Ренессанса к Освенциму? И доктор Кауфман постепенно спускается с заоблачных высей на грешную землю. Заявив, что главное для него – разобраться в психологии своего клиента, опираясь на «духовное историческое развитие Европы», он обращается к Прудону, к его небезызвестному постулату: «Каждый крупный политический вопрос всегда заключает в себе также и теологический вопрос». Однако совершенно очевидно, что ни блестящие экскурсы в область истории Ренессанса, ни теология ничего, кроме лестного представления об эрудиции доктора Кауфмана, дать не могли. К Кальтенбруннеру все это имело примерно такое же отношение, как небесная механика к гнусным проповедям Гитлера или Штрейхера.
Но вот наконец адвокат называет имя своего подзащитного. И тут же, едва это имя упомянуто, торопится объяснить: многое из того, что он скажет, он должен сказать.
– Я понимаю, – заявляет доктор Кауфман, – что перед лицом моря крови и слез мне не следовало бы останавливаться на душевных особенностях и характере этого человека, но я его защитник…
Адвокат сетует, что процесс организован чересчур поспешно: «земной человек, с его раздвоенностью между… справедливостью и местью» не обладает еще сегодня, когда величайшая из войн только завершилась, тем спокойствием, которое необходимо для безукоризненно объективных суждений. Однако сразу же вслед за этим он уже вполне уверенно и откровенно оставляет излюбленные позиции своего подзащитного, всячески норовившего представить себя только разведчиком. Доктор Кауфман говорит, что бывший начальник РСХА «мог бы рассчитывать на снисходительное решение вопроса о его ответственности… только в том случае, если бы смог доказать, что он действительно отмежевался от четвертого управления (гестапо), которое вполне заслуживает названия дьявольского управления, и если бы он никоим образом не был причастен к идеям и методам, приведшим в конце концов к данному процессу». А поскольку ничего подобного не случилось, поскольку все доказательства Кальтенбруннера оказались несостоятельными, адвокат признает себя обезоруженным:
– Я не могу отрицать фактов – он не отмежевался от четвертого управления. В этом отношении не было предпринято ничего определенного. Даже его собственные показания говорят против него.
Тем не менее доктор Кауфман не мог забыть, что, независимо от своих истинных убеждений, ему не пристало дублировать прокурора. Отдавая дань профессиональному долгу, он, конечно, попытался отыскать и смягчающие вину обстоятельства. Так обычно поступает всякий рассудительный адвокат в безнадежном деле, когда вина клиента исчерпывающе доказана.
Кауфман напоминает, что его подзащитный выступал против суда Линча над сбитыми американскими летчиками, что все изуверские приказы о казнях, концентрационных лагерях, «особом обращении» с узниками этих лагерей были изданы задолго до прихода Кальтенбруннера на пост начальника РСХА, что главным злодеем все-таки был Гиммлер.
– Кальтенбруннер хотел бы родиться вновь! – с пафосом воскликнул защитник. – Я знаю, что тогда бы он своей кровью стал защищать свободу…
Такая защитительная речь доктора Кауфмана его подзащитному понравиться не могла. Особенно покоробили Кальтенбруннера слова адвоката о непреложной обязанности каждого человека сопротивляться исполнению приказа, который имеет целью насаждение зла и очевидно оскорбляет здоровое чувство гуманности. Нетрудно было заметить, как нервничал нацистский обер-палач, когда его адвокат начал развивать эту опасную для него мысль:
– Доктор Кальтенбруннер не станет оспаривать, что тот, кто стоит во главе управления, имеющего огромное значение для всего народа, обязан при упомянутых предпосылках пожертвовать даже своей жизнью…
После такого рода сентенций Кауфману оставалось только одно – признать сполна вину своего подзащитного. И он признал ее ясно и недвусмысленно:
– Кальтенбруннер виновен, но размер его вины меньше, чем это кажется обвинению. Сейчас он, как последний представитель зловещей силы из самых мрачных и тяжелых времен империи, будет ожидать вашего приговора.
Оговорку насчет истинных размеров вины Кальтенбруннера адвокат произнес так быстро и невнятно, что многие даже не заметили ее. Те же, кто сразу обратил на нее внимание, восприняли это как традиционный ход. Защитник вынужден хоть для видимости подвергнуть сомнению вину подзащитного по самому высокому счету, предъявленному обвинением. И никто, конечно, не удивился, когда, закончив свою речь, доктор Кауфман непроизвольно вздохнул. Вздохнул с явным облегчением.
Теперь оставалось прослушать последнее слово подсудимого.
Окончательно убедившись, что не только обвинители, но и собственный защитник не верит ему, Кальтенбруннер делает некоторые уступки: да, теперь, после разгрома империи, он видит, что совершил незакономерные действия. Но, добавляет он, если это и так, то все объясняется не злым намерением, а лишь неправильным пониманием чувства долга. И кроме того, «если принять во внимание, что все приказы, которые имеют кардинальное значение, были изданы до того, как я занял мою должность, то следует сделать вывод, что мною руководила судьба».
Выслушивая все это, невозможно было еще раз не подивиться абсурдности избранной и до конца проведенной Кальтенбруннером тактики безоглядного отрицания и передергиваний. Ведь никто и не объявлял его автором этих приказов. Речь шла лишь о том, что он был инициативным и ревностным их исполнителем! Впрочем, сам-то он отлично понимал, в чем его обвиняют. Настолько понимал, что не счел возможным уклониться от рассмотрения совета своего адвоката – предпочесть самоубийство свершению таких чудовищных преступлений, которые предписывались ему как начальнику РСХА. Это, конечно, прозвучало очень рыцарски. Но Кальтенбруннер не стал заходить слишком далеко, и мысль Кауфмана о самопожертвовании не удержалась в его сознании лишней секунды. Максимум, о чем мог думать Кальтенбруннер, это о симуляции какой-нибудь хвори.
– Я должен был в тот период, – причитал он в своем последнем слове, – симулируя болезнь, уйти в отставку или приложить все силы и бороться за то, чтобы было прекращено варварство, которое не имело до сих пор прецедента.
Увы, ни того, ни другого он не сделал. Для этого он должен бы перестать быть Эрнстом Кальтенбруннером, отречься от самого себя, а это еще никому не удавалось.
И все же Кальтенбруннер считает, что если уж и судить его, то именно за то, что не догадался захворать и вовремя уйти в отставку.
– Только это является моей виной.
Но мнение доктора Кальтенбруннера о том, как и за что следует его судить, едва ли представляло интерес для кого-нибудь, помимо самого Кальтенбруннера. Трибунал видел в нем «великого инквизитора», рядом с которым Игнатий Лойола выглядел посредственным подмастерьем. Трибунал судил его как изувера-убийцу, против которого свидетельствовали миллионы людей – сожженных, удушенных газами, расстрелянных, заживо погребенных, сброшенных в пропасть! Трибунал судил постановщика тягчайших трагедий Маутхаузена, Освенцима, Бухенвальда, Треблинки! Трибунал, уполномоченный человечеством, судил того, кто страшными пытками в гестаповских застенках попрал само представление о человеческом суде.
И 1 октября 1946 года Эрнст Кальтенбруннер был приговорен к смертной казни через повешение, а 16 октября в два часа пополуночи он ушел в справедливое небытие. Когда мне показали фотографию повешенного шефа гестапо, стоявший рядом немецкий корреспондент заметил:
– Nur so sind sie unschodlich[12].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.