ВТОРОЕ МАЯ
ВТОРОЕ МАЯ
Памяти Ильи Авербаха
В такой же точно день — второе мая —
идти нам было некуда, а надо
куда-нибудь пойти.
И мы пошли с Литейного
через мосты и мимо
мечети, туда, где
в сердцевине Петроградской
жил наш приятель.
Он не очень ждал нас…
Но ежели пришли — пришли,
и были мы приглашены к столу.
Бутылку водки принесли с собой
и в старое зеленое стекло —
осколки от дворянского сервиза —
ее разлили.
И. Авербах.
Ты — второе мая,
лиловый день, похмелье,
что ты значишь?
Какие-то языческие игры,
остаток пасхи, черно-красный стяг
Бакунина и Маркса, что окрашен
в крови и саже у чикагских скотобоен,
и просто выходной советский день
с портретами наместников, похожих
на иллюстрации к брюзжанью Салтыкова.
По косвенным причинам вспоминаю,
что это было в шестьдесят восьмом.
Мы оба, я и мой приятель,
а может быть, наоборот —
скорее, все-таки, наоборот,
стояли, я сказал бы, на площадке
между вторым и первым этажом
официально-социальных маршей
той лестницы, что выстроена круто
и поднимается к неясному мерцанью
каких-то позолоченных значков.
Быть может, ГТО на той ступени,
где не нужны уже ни труд, ни оборона…
Приятель наш был человеком дела,
талантом, умником и чемпионом
совсем еще недавних институтов.
Он на глазах переломил судьбу,
стал кинорежиссером, и заправским,
и снял свой первый настоящий фильм.
(И мы в кино свои рубли сшибали
в каких-то хрониках и научпопах),
но он-то снял совсем-совсем другое,
такое, как Пудовкин и Висконти,
такое же, для тех же фестивалей,
таких же смокингов и пальмовых ветвей.
Ах, пальмовые ветви, нет, не даром
вы сразу значитесь по ведомствам обоим —
экран и саван, может, вы — родня?
И вот сидели мы второго мая
и слушали, что кинорежиссер
рассказывал о Кафке и буддизме,
Марлоне Брандо, Саше Пятигорском,
боксере Флойде Патерсоне,
об экранизации булгаковских романов,
Москве кипящей, сумасбродной Польше,
где он уже с картиной побывал.
И это было все второго мая…
Второго мая я сижу один
в Москве, уже давно перекипевшей
и снова закипающей и снова…
Что снова? Сам не знаю. Двадцать лет
на этой кухне выкипели в воздух.
Я думаю — и ты сидишь один
в своей двухкомнатной квартирке над Гудзоном,
который будто бы на этом месте
коли отрезать слева вид и справа,
Неву у Смольного напоминает,
но это и немало — у меня
все виды одинаковы, все виды —
есть вид на жительство и больше ничего.
Там, в этом баскетболе небоскребов,
играешь ты за первую команду —
десяток суперпрофессионалов,
которые давно переиграли своих собратий
и теперь остались под ослепительным
оскалом всесветского ристалища словес.
И где-нибудь на розовом атолле
сидит кудрявый быстрый переводчик —
не каннибал в четвертом поколенье, —
и переводит с рифмой и размером
тебя на узелковое письмо.
И это — финишная ленточка, поскольку
все остальное ты уже прошел.
Ну, что, дружок, еще случится с нами?
Лишь суесловие да предисловья,
а вот с хозяином квартиры петроградской
и этого не будет…
А он стоял в огромном павильоне,
и скрученное кинолентой время,
спеша, входило, как статист на съемку
стрекочущего многокрыльем фильма,
да вдруг оборвалось…
Второго мая
Мы все сидим в удобных одиночках
без жен, которых мы беспечно растеряли,
и без детей, должно быть, затаивших
Эдипов комплекс, вялый и нелепый,
как все вокруг. И наша жизнь не в том,
а в том — за двадцать лет
мы заслужили такую муку, что уже
не можем
пойти втроем по Петроградской
мимо Ленфильма и кронверка,
и стены апостолов Петра и Павла,
мимо мечети Всемогущего и мимо
большого дома «Политкаторжан»,
откуда старики «Народной воли»
народной волей вволю любовались.
Мимо еще чего-то, мимо, мимо, мимо…
Вот так проводим мы второе мая.
1986