Мария Вега. Двуликая муза (О стихах Владимира Злобина)[683]
Мария Вега. Двуликая муза (О стихах Владимира Злобина)[683]
И он взмахнул мечом, и пал я, рассеченный
И раздвоилось все…
(В. Злобин)
Должен ли поэт критиковать поэта? Этот вопрос часто и горячо оспаривается — от собрата по искусству невольно ждут пристрастности, «созвучности» самому себе и т. д. Я отвечаю: безусловно, должен, потому что поэт слышит и видит в стихах ту странную, не называемую, незримую их сущность, которая герметически закрыта для непосвященного, будь у этого непосвященного сколько угодно начитанности, эрудиции, библиотечной пыли на волосах и так называемого sens artistique* [Художественное чутье (фр.).], которым якобы обладают профессиональные критики. Какой поэт точно определит во что, собственно, он посвящен? Только, пожалуй, в тайну «звучания», — Блок старался увидеть на своем столе стеклянную цаплю, и, когда она появлялась, рождался стих, — звучание, и на дне безысходной бетховенской глухоты звучала та музыка, которая переживет и нас, и нашу планету.
Вот когда вы сами задеты звучаньем-ветром из безымянного Оттуда, то вы можете считать себя вправе писать о чужих стихах и, даже если написанное покажется читателю неудачным, оно всегда, будет ближе к правде, чем, скажем, те литературные произведения, в которых авторы (чаще авторши!) преподносят нам биографию Чайковского, не будучи сами посвященными ни на одну миллионную долю в тайну его звучания, а следовательно, ни в его психологию, ни в физиологию.
Можно написать тысячу отличных стихотворений, и среди них затеряется одно неуклюжее, хромое, похожее на птенца, не умеющего летать, но это одно и окажется настоящим, и глубоко взволнует, а остальные, по всем достоинствам оцененные критиками, так и останутся для шестого (или девятого, или двадцатого?) чувства поэта — только виртуозной игрой.
Потому-то все те, кто ветром задет, упрямо отстаивают то или иное, свое или чужое стихотворение, про которое «непосвященные» эрудиты «es belles lettres»* [Изящная словесность (фр.).]с уверенностью заявляют, что оно ничего из себя не представляет по сравнению с другими.
Заснул я, и снился мне
Томительный сон во сне.
Холодная ночь. Неверный,
Как будто отравленный свет.
Я в низкой пещере… Иль нет, —
В таверне. Но вид пещерный.
Пещерный он оттого,
Что сон мой под Рождество.
Над ложем старик склоненный.
Безмолвен, смиренно-суров.
Рассвет. Ни звезды, ни волхвов.
Младенец мертворожденный.
Знает ли сам Злобин, что из всех его стихотворений это — самое насыщенное, самое озаренное отравленным, неверным светом, в котором раздваиваются и сам он, и его жизнь, и лира, которая то лежит, разбитая, –
…И то, что любовь сочетала.
Крепка, широка, глубока,
Свистящим мечом рассекала
Ревнивая чья-то рука.
И вот, обречен на безделье,
Как пленник, сижу, одинок.
Сиянье. Холодная келья.
Разбитая лира у ног…
то снова звучит в той же келье:
Я такой хотел бы дом,
Одинокую квартиру,
Чтобы можно было в нем
Хоть в углу поставить лиру.
……………………………….
Буду в сумерках бряцать
Я на лире…
Раздвоенность во всем. Двойник. Близнец. Бог темный. Бог светлый. Вера. Неверье. Поиски любви и бегство от нее. Реальность и сны, среди которых бродят «два брата акробата»:
Мы два брата акробата,
Два взъерошенных чижа.
Разделен чертой каната
Мир, как молнией ножа.
Между знаньем и незнаньем,
Невесомые, как дым,
По канату с замираньем
Мы над пропастью скользим.
Чувствуется ли в этой раздвоенности жажда слияния? Нет! Злобинская муза может быть только двуликой, она живет раздвоением и постоянной тревогой, хочет покоя и тут же радостно себе отвечает:
Нет покоя!..
Зовет любовь и, когда слышит от нее «Я жду», отвечает:
Не пришла, и сердце радо.
Никогда не приходи.
Высока моя ограда,
Бесконечность впереди,
твердит в тоске:
В слезах спасение,
чтобы, испугавшись спасения, крикнуть:
Но ни раскаянья, ни слез!
Его музе одинаково нужны верх и низ, ангелы и чудовища, нежно-розовая луна, к которой тянутся тюльпаны, и луна с лицом «небритой ведьмы», дрожащая среди рваных облаков. И, если она выберет какую-нибудь определенную дорогу, освободившись от двойника, то не замолчит ли, окончательно разбив лиру?
В противоположность Злобину, ищущему между строк лицо автора: «Стихи сами по себе, стихи, как таковые, отдельно от человека, их пишущего, мало меня интересуют, — говорит он в своей статье о В. Смоленском («Возрождение», тетр<адь> 70), — я не ищу за стихами никакого лица. Стихотворение само по себе, как таковое может поразить, пронзить, и для меня поэзия так же таинственна, как таинственна музыка. Оба эти искусства проходят через людей, как через радиоприемники — передатчики ЗВУКА, и меня волнует ЗВУК, но не марка аппарата, не его сложный механизм, винты и антенны».
Что же взволновало меня в Злобине, помимо качеств стиха, — а качеств у него много, и среди них нельзя не отметить уверенного владения ямбом и прекрасного слуха, не допускающего никаких ошибок фонетики?
Раздвоенность — тема не новая, борьба добра со злом тоже не сегодня придумана, зависит, какими словами о ней говорить, ведь важно не «что», а «как» (Злобин не задумывается над избитостью темы, когда пишет о звезде в окне, и совершенно прав), есть в его стихах тот провал в небытие, тот младенец мертворожденный, которого провидит не сам он, а его муза, и к этому провалу мы подходим постепенно, через отдельные ноты, отдельные музыкальные фразы, грозно звучащие то здесь, то там.
Вот, слушайте, близнецы приближаются к слиянию:
С младенцем нежным, чуть не с люльки,
Связался черт, и сам не рад.
То подавай ему свистульки,
То барабан, то шоколад.
Младенец плачет и смеется,
Недавний вспоминает рай,
И черт несчастный, как ни вьется,
А райских слуг изображай.
Потом, без всякого уж толка
(Однако черт ничуть не зол),
Хромого представляя волка,
На четвереньки и под стол!
Так дни бегут. Растет младенец,
Стареет незаметно бес.
Теперь он страшен, как чеченец.
Но зверь лицом — душой воскрес.
А страж-хранитель, что в загоне,
Слетев с заоблачных высот,
Смиренно-тих, как на иконе,
Ему свой меч передает…
и дальше, — развитие темы:
Лишь дойдя до крайнего предела,
Где душа испепеляет тело,
Где добро и зло — одно и то же
И любовь на ненависть похожа,
Только в час, когда теряешь веру,
Ты найдешь божественную меру,
Двух миров согласную природу.
……………………………………
Признав согласность двух миров, остается шаг до слияния. Двуликая муза не может не признаться в том, что близок, отчаянно близок провал в небытие, и теряет себя в лабиринте сна:
О снах молчи! Знай, сна не рассказать,
Не выразить ни радости, ни боли,
Волшебный этот свет как передать,
Что обновляет душу поневоле?
Иль тот, другой, чей незаметный след
Опасен, как смертельная зараза?
О ничего в нездешнем мире нет,
Доступного для уха иль для глаза.
Как объяснить, чем страшен этот сон,
Сам по себе такой обыкновенный,
Что с детства, с незапамятных времен,
Мне снится, повторяясь неизменно?
Все тот же полукруглый коридор,
И я иду, не смея оглянуться.
Но главное: мне снится до сих пор,
Что я заснул и не могу проснуться.
В слиянии — гибель, а не спасение. Тема провиденного Люцифера тоже стара, но все, кто ее затрагивали, прельщенные образом бога тьмы, тоскующего о потерянном рае и вновь его обретающего, останавливались на слиянии двух начал, с соответствующим хором небесных сил и немолчной осанной от края до края вселенной. Что и говорить — соблазнительно и для поэтов, и для художников, и для композиторов! О дальнейшем молчали и молчат. И ни у одного поэта, каким бы он ни был провидцем, мы не читали:
О совершенство окаянное!
Ни пробужденья в нем, ни сна,
Как будто в озеро стеклянное
Моя душа погружена.
Победное оцепенение,
Тысячеградусный мороз…
или (в другом стихотворении):
Пустот неподвижных громады,
Бессмысленных цифр торжество,
И нет ни конца, ни пощады,
Ни зла, ни добра. Ничего!
Теперь еще один шаг, последний, и мы подходим к тому, что по своей художественной сжатости и яркой точности каждого звука является совершенством стиха:
ДВЕРЬ
О если б знать! Но знать не надо.
Не любопытствуй! Не дано.
Вот сад, а за оградой сада
Чтоб ни случалось, — все равно.
И кто б там ни был, — дети, звери,
Какой ни чудился бы рай,
Не приближайся к низкой двери,
Ключа к замку не подбирай.
И даже будь она открыта,
Остерегайся, не спеши:
Пустырь. Козлиное копыто.
И духота. И ни души.
Два близнеца — катод и анод. Стремятся друг к другу — слились — молния — и гибель. Конец. Там тысячеградусный мороз, окаянное совершенство, не надо подбирать ключа к замку! Раздвоенная муза это знает и этого боится. Там, за чертой, по которой скользят акробаты, лежит бездыханный стих — младенец мертворожденный. И она, как бы оправдывая свое право на жизнь, бросает вызов:
Люблю, и все! Кому какое дело,
Кого, давно ль, за что и почему,
И что сильнее — душу или тело,
Добро иль зло, сиянье или тьму?
Потому что она и горячая и холодная, но не теплая (не та, которую «извергну из уст Моих»), Она любит; и любовь ее безразлична и равнодушна (как глубоко меняется смысл от одного тире!).
Нет, еще не смежаются веки,
Подбирается смерть не спеша.
Расставаться не хочет навеки
С умирающим телом душа.
Задержалась на темном пороге.
Как прекрасен приснившийся мир,
И на землю сходящие боги,
И бряцанье торжественных лир.
Океан без конца, без начала,
И над ним — первозданная мгла.
Эта башня в ущелье Дарьяла,
Где царица Тамара жила.
Этих слез неземное сиянье,
Повторенное эхом «прости».
Эта нежность, которой названья
Все равно никогда не найти.
Представим себе на одну минуту, что «ревнивая рука», о которой пишет Злобин, разлучит навсегда двух близнецов и они, разлетясь в разные стороны, потеряют друг друга. Одному из них достанется дорога темная, другому светлая. Окрепнет ли светлый близнец, научит ли он нас чему-нибудь, поведет ли к Богу — не с тем, чтобы в конце пути найти объятие, прощение и то страшное слияние, за которым зияет пустота с висящими в черном холоде мертвыми планетами, а вечная борьба и стремление к победе над злом, посаженным на цепь, но не прощенным, — это гадательно и может быть, — но только может быть, — нужно тем, кто ждет от поэта высокой миссии пастыря душ: есть рядом с ними и другие, ничего от стихов не ждущие, кроме той музыки, того непостижимого ветра Оттуда, ветра подлинного вдохновения и подлинного искусства, который сам по себе, одним своим звучанием, уводит нас на ту или иную дорогу. Возможно, что Злобин, когда пишет стихи, «не ведает, что творит», и в этом заслуга его совсем особенной лиры, обостренно восприимчивой к каждому легчайшему дуновению, неуловимому для других. Не это ли и называется большим талантом?