1. Яхта твоего отца

1. Яхта твоего отца

Моя история начинается с рисования. Мы с братьями стали первыми в семье, кто родился на суше; мои мать и отец родились на баржах в бухте Паддингтон, Западный Лондон. Они были водными цыганами, также как мои дедушка с бабушкой и их предки. Моего папу звали Артур, или Арчи, и баржа его семьи называлась «Антилопа». Мою маму звали Мерси Лия Элизабет — чаще её называли Лиззи — и баржа её семьи называлась «Восточная».

Так что я вышел из воды. Маленький теплый муниципальный домик. Лёжа в кровати, можно слышать звуки с улицы. Вот о чем-то спорит престарелая супружеская пара, проходящая мимо моего окна. Город называется Йивсли, дом № 8 по Уайтторн-авеню. Йивсли — такое место, где по ночам очень тихо, потому, что здесь мало машин. И с половины одиннадцатого вечера все заведения закрываются. По выходным в доме № 8 по ночам зажигаются огни вечеринок. Но на этой неделе, когда я уже ложился на боковую, единственным звуковым эффектом в одиннадцать часов ночи было возвращение Белль и её мужа Джорджа из «Красной Коровы». Белль была старая и высокая, Джордж — маленький и ещё старше. И вот они шли по Уайтторн-авеню на расстоянии полутора километров друг от друга и ругались во всю глотку. Она кричала ему: «Не смей со мной так разговаривать», — а я лежал в кровати и думал: «Это Белль». Минуту спустя Джордж кричал ей в ответ: «Закрой свой рот, ты, старая корова», — и я говорил себе: «Это Джордж». По ним можно было сверять часы. В моей семье любили собираться вокруг радиоточки после завтрака и слушать комедии. Этот эпизод из реальной жизни был словно продолжением программ Джимми Эдвардса «Возьми это отсюда» или Френки Хауэрда — «Тупицы» и «Жизнь с Лайонами».

Первые пятнадцать лет моей жизни дом № 8 по Уайтторн-авеню был для меня центром Вселенной, а для моих родителей — первым домом на суше. Наш муниципальный дом был размером «два на два»: наверху была маленькая кладовая, в которой помещалась одна кровать. В нашем районе её обычно называли комнатой-«коробочкой». Когда я был маленьким, мои братья Арт и Тед жили в одной спальне, родители жили в другой спальне, а я жил в «коробочке». Мой мир ограничивался этим городским поселением Йивсли под сенью аэропорта Хитроу, и до каждого, кого я знал, было от Уайтторн-авеню рукой подать. Почти все мои тетушки, дядюшки и кузины тоже жили здесь, я был просто окружен семьей. Папа был одним из 11-и детей, а мама — одной из 8-и. Рядом была кирпичная фабрика, и в семье каждого живущего в этом районе был кто-то работающий там. В противном случае кто-то работал на Большом соединительным канале, который проходил за Йивсли (например, мой папа и дедушки). Мы называли его «Выемка» — так, как прозвали его ирландские рабочие, которые рыли землю на его постройке.

Мой дедушка Сильвестр Вуд работал на лодках. Это был маленький человечек, одетый как чикагский гангстер-денди: мягкая фетровая шляпа, жилет, часы на цепочке и гвоздика за отворотом пиджака. Его буксир назывался «Фаснет», и каждый день он тянул за собой 5 или 6 барж с песком и балластом из Йивсли в Лондон для строительных нужд. Одной из его жён была тётя Фиби — я говорю так, потому что недавно узнал, что у него их было несколько. Мой дядя Фред, один из братьев моей матери, рассказал мне, что Сильвестер любил «немного оттянуться», и у него была вторая семья дальше по каналу — на Стрэтфорде-на-Эвоне, и, скорее всего, третья — в Манчестере.

«Счастье — это значит иметь большую, заботливую, дружную семью в другом городе».

— Джордж Бернс

У меня остались слабые воспоминания о Сильвестре и Фиби, но я еще застал своего дедушку Фреда Дайера и тётю Лию. Она была прекрасной маленькой леди с баржи, и не умела ни читать, ни писать. Она умерла, когда я был совсем юным, но дедушка Фред дожил до преклонного возраста. Позднее он потерял одну ногу и напоминал мне со своей деревянной култышкой пирата. Он как сейчас стоит у меня перед глазами у дома № 101 по Ю-авеню в фартуке с сигарами, торчащими из одного кармана, и бутылкой рома — из другого, приветствующий всех проходящих мимо. Я был маленьким — настолько маленьким в глазах Фреда, что он держал меня за девочку, и поэтому его приветствие ко мне звучало так: «Привет, Ронда!»

Моя мама была самой старшей из семи дочерей и выросла на буксире «Восточный», который стоял в доке напротив больницы св. Марии. Она носила подержанную одежду — как все мы. Из-за плохой обуви мама испортила ноги, и она нахаживала километры туда-сюда, возя нас маленьких в школу с тётей Лией на тачке. Моя мама была маленькой — как и её мать, и ростом была всего метр пятьдесят с кепкой. Помню, как кто-то однажды сказал ей где-то: «Встаньте же, миссис Вуд!», и она отвечала: «Я и так стою».

Так вот, оба моих дедушки работали на одной лодке вместе с моим папой. Так мои родители и встретились. Однажды вечером тетя Лия сопровождала маму в паб «Нэг’c Хэд» («Голова пони»), который находился в нескольких минутах ходьбы от нашего дома. Лиз вошла туда, когда Арчи там прыгал и играл на своей губной гармонике. Папа потом рассказал мне, что как только он увидел маму, то подумал про себя: «Она — моя». Он тогда получил выигрыш в лотерею, который состоял из корзины с едой и выпивкой, и немедленно принял решение, что эта корзина должна принадлежать ей. «Ты выиграла свиную ножку», — были его первые слова к ней.

Мой брат Артур родился в 1937-м, а брат Тед — два года спустя. Я появился на свет 1 июня 1947 года — этот год был знаменит частыми случаями встреч с НЛО, послевоенной депрессией и самой холодной зимой за все время. Надеюсь, с моим рождением немного потеплело…

Я рос гиперактивным ребёнком, и мама беспокоилась, что я могу выбежать из двери на кухне и упасть с лестницы, так что она привязывала меня за ногу к кухонному столу. Я был таким маленьким, что она могла поставить меня на стиральную доску и купать в кухонной раковине.

Взрослея, я начал идолизировать своих братьев и старался подражать всему, что они делали. В основном — я все-таки был еще очень маленьким — это изрядно поднимало им настроение. Арт и Тед, бывало, делали за столом уроки, а я тогда садился на колени на стуле с ручкой и бумагой, и изображал их им же на потеху. Арт и Тед собирали птичьи яйца, которые я, трёх лет от роду, очень любил разбивать молотком. Они жаловались маме: «Этот маленький тип, которого ты купила, разбил все наши яйца, зачем ты его покупала?» Однажды я спустил в туалет всех их бронзовых карпиков. Я объяснил маме, что так отпустил их на волю. Братьям все это не понравилось: они не хотели понимать, что так я самовыражаюсь. После этого они решили напугать меня вусмерть. Пугать меня на каждом шагу — это стало их развлечением. Это так действовало на меня, что я стал нервным. Я не мог этого долго терпеть и стал заикаться. Впрочем, это продолжалось недолго.

Рядом жили две мои кузины — Берил и Рита. Они обе были старше меня на 4 года и проводили много времени в нашем доме. Они тоже любили пугать меня. Они притворялись пауками или монстрами, неожиданно будили или преследовали меня по всему дому, и я бежал со всех ног и кричал во всю глотку. Берил также все время купала меня. У ней были куклы, и когда она заканчивала купать и причесывать их, то экспериментировала на мне.

Когда я начал ходить в школу, мы завели старую английскую овчарку. Её звали Чам. Она была такая огромная, что я мог оседлать её до самого св. Мартенса — за несколько кварталов от нас. Чам был особенной собакой, потому что в отличии от остальных, он мог определять время. Каждый день в 15.15 Чам выбегал из дома, подходил к большой улице и ждал меня у школы. До самого конца своей жизни, когда Чам стал уже совсем старым, он брел, пошатываясь, к школе, чтобы встретить меня, но в конце концов просто растягивался на середине улицы. Проезжавшие машины останавливались, так как Чам здесь ждал своего пассажира. Кто-нибудь тогда выходил из магазина, чтобы согнать Чама с пешеходной зебры.

После того, как Чам издох, у нас появились другие собаки. Был черный лабрадор по кличке Бастер и дворняжка Ким, которую никто не любил. Так как она кусала всех соседей. Когда однажды я спросил у папы, куда делся Ким, он ответил мне, что его отправили жить на ферму. Я знал, что это неправда.

У Арта и Теда были и другие особенные питомцы: две мыши по имени Гром и Молния, а у меня — несколько водяных черепах. В доме всегда водились пустые бутылки из-под «Гиннесса», так что я сделал из них лагерь для своих маленьких друзей в нашем подвале на дворе. Однажды Арт и Тед решили, что мои черепахи не прочь прогуляться, и, выпустив их из бутылочного форта, начали наблюдать, как они пятятся из своего заграждения. Наверное, это была их месть за разбитые яйца и спущенную рыбу. Арт и Тед еще, бывало, прижимали меня к полу, наклонялись ко мне, пускали слюни около моего лица, и когда те приближались прямо ко мне, то втягивали их назад. Такие вот мои первые испытания.

В те времена Англия была страной сажи, пыли, грязи и запаха перегара. У одного из наших соседей был самый грязный дом в Йивсли, а может — и на всем юге Англии, но мне казалось, что это очень здорово — пробраться к ним на кухню, украсть что-нибудь из еды и потом пожирать её под столом. Все потом удивлялись, как я только выжил с такой гнилью в своем животе.

По ночам я слышал шум в комнате родителей — кажется, я не знал, что это было — и думал, что они дерутся. Я вылезал из своей комнаты-«коробочки» и ложился в кровать между ними, ударял папу и говорил: «Хватит же бить мою маму!» Для них, наверное, это было кошмаром, когда я входил в их комнату, когда они занимались этим. Но я просто не знал…

Всё, что было нужно нам для жизни, находилось рядом: школа, магазины и вся семья. Сейчас Йивсли разросся благодаря аэропорту, а тогда это была маленькая деревенька. Каждый знал о том, кто чем занимается, каждый заботился о ближнем, было в чести добрососедство, и обиды долго не помнились. Почти в каждой семье были подземные убежища на случай воздушного налёта — папа вырыл наше «Андерсоновское» бомбоубежище[2] прямо под домом, когда разгорелась война, — но Бог, видимо, с улыбкой глядел сверху на Йивсли, когда она шла. Даже если пролетали немецкие бомбардировщики, они никогда не попадали в цель. Однажды снесло пивную, но никого не убило. Как-то ночью бомба упала возле пивной «Хат» («Хата»). Мама крепко прижала к себе Теда, когда взрывная волна прокатилась по городу. Кое-какие окна на улице, где жила бабушка, разбились, и тогда она прошла по всему околотку со словами, обращенными ко всем жителям: «не платите ренту, пока нам не вставят новые». В ту самую ночь папа шел в «Нэг’c», когда завыли сирены и начали падать бомбы. Он запрыгнул в первый попавшийся мусорный контейнер, закрыл его крышку и в безопасности переждал, пока все утихнет.

Йивсли вышел из войны без потерь, но вот то место, куда мама ходила на работу — Хейес (главный завод «EMI») был полностью уничтожен в один из нечастых дней, когда её там не было. Это были трудные времена. Даже когда я рос, то помню, что у некоторых не было даже туалетных сидений, так как они сожгли их во время войны, чтобы обогреться. Мама вспоминала, как часто стояла в очереди весь вечер за 2-мя унциями сахара, бананом и яйцом, которыми она нас потом баловала.

Лужайка за Уайтторн-авеню была местом, где её жители отмечали свои праздники. Здесь праздновался день окончания войны, и сюда я приходил отмечать коронационный день. Я помню эту вечеринку потому, что все с улицы вышли с едой, и звучала музыка. Тогда в первый раз я попробовал мороженое, желе и бланманже.

Всем в школе приходилось ходить в церковь. На воскресной мессе в церкви св. Матфея меня охватывала клаустрофобия, и я ненавидел затхлый запах этого места. Я ненавидел также то, что нельзя было двигаться, что нужно было сидеть смирно и тихо. Однажды я дал всем понять то, что я думал о церкви, когда меня там стошнило. В то самое утро я стал очень бледным и предчувствовал, что это произойдет, так что старался попасть в свою шапку. Но я промахнулся и запачкал три передних ряда.

Не так давно Арт, который никогда ничего не выбрасывал, нашел мой старый «церковный» альбом с марками. Я не видел его 45 лет. Каждый раз, когда я посещал воскресную школу, мне дарили маленькую марку с изображением святого или — о, блаженство! — со сценкой в духе Эль-Греко, чтобы я положил её в альбом. Я уверен, что полюбил рассматривать марки потому, что они были похожи на маленькие картины маслом.

Когда я подрос и перестал относиться с осторожностью к своей кузине Рите, я посчитал, что она тоже похожа на маленький портрет маслом. Мы сдружились. Её мама пела мне на ночь чудесные песни, а её папа, Безумный дядя Гарри (или Холостяк, как мы называли его) нам, детям, казался просто ненормальным. Он работал на киностудии бутафором. Он не был таким уж страшным, а так …странным. Например, он любил входить с черного хода и выходить в парадный вход, порой ни произнеся при этом ни слова. Вот такой Гарри. Или, бывало, он входил с черного хода, насвистывая какую-то птичью песенку, танцевал и потом ретировался. Вот такой этот Гарри!

Иногда, когда мы с Ритой оставались наедине, мы скручивали кусочки газеты «Daily Mirror» как сигареты, зажигали их и дымили, будто курили. Когда в доме № 8 случались вечеринки, нас отправляли спать, а мы оставались на лестнице и сидели-слушали музыку. Потом — так быстро, как только это было возможно — мы спускались обратно, ныряли под стол и прятались за свисавшей скатертью. Если на столе в стакане оставалась капелька «Гиннесса», мы выпивали её. Нас ловили и выгоняли опять, и все кончалось тем, что я ложился в одну кровать с Ритой. Мне было, наверное, лет десять, а Рите — четырнадцать, и я её узнал очень близко. Она была опытной, настоящей красавицей по моим представлениям, и я не скрывал своего любопытства. Я уже слышал выражение «делать это», и когда мы обжимались, я говорил ей: «Я хочу сделать это», на что Рита отвечала мне: «Тебе не сделать этого…», но я продолжал убеждать её — всегда безуспешно — пока мы не засыпали.

Такими ночами, когда нас вдвоем отправляли спать, я просто не мог дождаться того момента, когда она пойдет в туалет. Это была самая радостная пора для меня, когда я шпионил за ней. Я думал, что это — мой секрет, но не так давно она сказала мне, что всё знала. Мы отлично веселились и озоровали вместе с ней.

Самые яркие образы, которые запечатлелись в моей памяти с детства — они же самые счастливые. Вечеринки — много, много вечеринок, и повсюду — звуки музыки.

Каждый вечер после ужина взрослые «забирались на верхотуру», что означало, что они собираются завалиться в «Нэг’c Хэд». Я вижу себя сидящим на подоконнике у пивной с кока-колой и пакетиком сухариков «Смитс» в руках и гляжу в окно на старое кабацкое пианино. Все здесь в полном сборе. Я слышу, как папа поёт и колотит по клавишам пианино, и я знаю, что это именно он, так как раздаётся много фальшивых нот. Все сидят на длинных деревянных скамейках, и когда начинается склока и кто-то вспрыгивает с конца скамейки, она переворачивается, и все падают на пол, дрыгая ногами и сотрясая воздух своими шароварами. Здесь было место бутылкам и песням, дракам, элю и милым лицам. Они словно сошли со страниц романов Диккенса.

«Солнце не забывает о деревне, потому что она маленькая»

— африканская поговорка

Я слушал эти звуки, и мне было хорошо, я придумывал про себя ритмы, которые мне пригодились позднее, а потом какая-нибудь тетушка или дядюшка или сердобольный сосед замечали, что я все еще сижу на подоконнике, и отводили меня домой. На следующее утро я слышал, что папа по пути домой ошибся поворотом, упал на чей-то чужой забор и в конце концов заснул на бобовой грядке. Для него это было в порядке вещей. Мы часто находили его спящим в наших овощных зарослях — среди кабачков или картофеля. По нему ползали разные букашки — мокрицы или пауки, но ему было все равно. Ему становилось нипочем, даже если шел снег. Когда ему приходилось принять смелое, катастрофическое решение личного или общественно-мирового характера, он просто говорил: «Que sera sera» — что будет, то будет.

У него был велосипед, и я помню, как будучи очень маленьким — в три или четыре года, наверное — я сидел на раме и описал его, когда он крутил педали. Уже в том возрасте я знал, что когда мы окажемся дома, то мне придется слушаться его. Я до сих пор помню прикосновение его щетины, которой он терся о моё лицо, чтобы позабавить меня, когда он крутил педали.

Когда он не был на лодках, то работал на лесозаготовке прямо за каналом — он погружал на лодки древесину. Он давал мне маленькую самодельную удочку с леской и червяком на самопальном крючке, и я, счастливый, сидел на берегу, пока он работал по ту сторону забора.

Каждые выходные случались вечеринки. Когда толпа покидала пивную в полдесятого вечера, мой папа кричал: «Все назад в № 8!» Каждый брал с собой столько бутылок «Гиннесса», светлого эля и темного эля, сколько мог унести, все забивались в дом и задвигали пианино под входную дверь, Чтобы войти и выйти, они перелазили через него или под ним, и спевка начиналась.

Каждый в семье играл на чем-нибудь. Папа никуда не выходил без губной гармоники в кармане до самого своего смертного часа. Его сестра, тетушка Этель, работала пианисткой, играя музыку на сеансах немого кино. Она была невероятно чуткой и даровитой исполнительницей. Кстати, у всей нашей фамилии было в доме пианино, так как нельзя было точно предугадать, у кого продолжится вечеринку, когда закрывалась пивная.

Вдобавок к «Гиннессу» каждый приносил по инструменту — расческу и бумагу, казу, аккордеоны и ложки. На этих вечеринках собирались не только члены семьи. У папы была куча друзей с чудными прозвищами вроде: Луковичка, Тряпка, Глубокая Лощина, Патока, Лопух, Подагра, Бенни, Шишка, Мясник и Бонго. Некоторые из них были цыганами-на-воде, некоторые — беженцами с ипподрома, но все они были музыкантами, все были пьяницами и все они были, на …, чокнутые. Они приходили на вечеринку субботним вечером. Наступало воскресенье, я шел завтракать, а эти типы все еще были здесь, развалясь по всему дому на каждом предмете мебели, который только можно было найти, погруженные в облако перегара. Моя мама спускалась вниз и кричала: «Убирайтесь вон отсюда!», и тогда они начинали жалобно звать Арчи, чтобы он пришел к ним на помощь. Он, сонный, спускался вниз и начинал умолять маму: «Будь так добра, они же мои друзья». Она продолжала кричать, что им нужно убираться, а он оправдывался: «Они, наверное, не смогут убраться, так как пивная еще не открылась». Ему обычно удавалось ублажить её, и в конце концов она принималась готовить всем завтрак.

В то время газета «News Of The World» печатала на вкладке в каждом воскресном номере песни вроде «Прямо посередине дороги» — с нотами и словами. У этой песни, кажется, было миллион куплетов и она могла продолжаться вечно, когда они начинали её исполнять, и ты понимал, что это будет долгий вечер. Каждый в семье воскресным утром обязательно проводил немного времени за пианино с последней песней из «News Of The World», чтобы подготовиться к следующей спевке. Папа репетировал такие шедевры, как «Да, у нас нет бананов» под аккомпанемент «Разгружаем носилки», и когда умывался, всегда говорил: «Никогда не толкай свою бабушку, когда она бреется!»

И хотя вечеринки бывали обычно по пятничным и субботним вечерам, если к полудню в воскресенье скапливалось достаточно пустых бутылок из-под «Гиннеса», их сдавали, чтобы окупить свои траты и купить еще несколько бутылок, что означало, что в воскресный вечер тоже будет вечеринка.

Папа не только играл на пианино, но еще любил представлять себя артистом и танцевал «шимми». Он обычно напевал «Регтайм ковбоя Джо» и изображал, как он едет на лошади. В свободное время, когда он не солировал, у него был свой оркестр — оркестр губных гармошечников из 24-х человек — его друзей. Они погружались в большой грузовик (за исключением Арчи, который садился в кабину рядом с водителем), и совершали гастроли по английским ипподромам. Однажды грузовик попал в ухаб, и один игрок вывалился из кузова.

Не помню, имел ли оркестр название, но этот «хрюкестр» всегда играл, когда кто-нибудь выигрывал скачки, и тусовался там в полном составе с Принцем Монолулу. Это был чернокожий пробивной делец из Гайаны по имени Питер Макэй, неудачливый предсказатель будущего, боксер и фальшивый оперный певец. Потом он стал носить развевающиеся прически со страусиными перьями и нелепые жилеты, начал представляться как член эфиопской королевской семьи, раздавать чаевые понтерам, крича при этом: «У меня есть лошадь!..», и стал непременным атрибутом британских ипподромов в 40–50-е года. Где бы не был Принц Монолулу, с ним рядом всегда был Арчи со своими друзьями-гармошечниками. Сколько бы денег Арчи с оркестром не заработали, пустив шляпу по кругу, всё это шло на чаевые Принцу Монолулу, либо тратилось на обратном пути из Гудвуда или Эпсома. Их грузовичок не мог пропустить ни одной пивной — как только таковая появлялась на горизонте. Он автоматически поворачивался в её сторону. Много лет спустя Бенни-аккордеонист рассказывал мне, что у моего папы была привычка выпрыгивать из машины, как только она тормозила у пивной, и по каким-то непонятным причинам забираться на близлежащее дерево: «И вот твой папа, сидя на дереве…»

Соседи всегда знали время открытия «Головы Пони», потому что папа был тут как тут. Как только он появлялся, его патроны говорили: «Будет хорошая ночка — Арчи здесь». И они всегда знали, когда «Нэг’c Хэд» закрывалась — тогда папа неизменно падал где-нибудь в чужих владениях.

Но однажды случилась трагедия: папу выгнали.

Как-то хозяин «Нэг’c» прознал, что Арчи также выпивает в «Ред Коу» («Красной корове») на Хай-стрит. И вот, в порыве ревности, он выпер папу из «Нэг’c» и сказал ему, что его больше там не ждут. Арчи воспротивился: «Нэг’c» останется нашей. Вуды и Дайеры (девичья фамилия мамы) платили здесь двойную цену». Но лендлорд ничего и слышать не хотел, и папе пришлось выдвориться из «Нэг’c» и выпивать в «Коу», что, впрочем, не продолжалось долго, так как у него вышел спор и с тамошним хозяином. Не знаю, в чем было дело, но вскоре его выгнали и из «Коу». На счастье, к тому времени хозяин «Нэг’c» образумился — прежняя атмосфера и заказы испарились, он понял, что Арчи был слишком ценным клиентом, и что Вуды и Дайеры действительно платили здесь двойную цену. Так что хозяин отозвал свой запрет и снова пригласил к себе папу, дав ему работу мойщика бутылок. Для Арчи это означало, что он был должен теперь быть в пивной до открытия, а покидать её после закрытия.

Как и дедушка Фред, Арчи тоже в конце своей жизни потерял ногу. Ему было около семидесяти, когда это случилось, и он прожил так еще 8 лет. Когда он спросил доктора, почему его ногу пришлось ампутировать, тот отвечал: «Возраст, мистер Вуд». Арчи отвечал: «Почему? Эта нога такая же старая, как и та». В первый или второй день после операции он поднялся с постели, забыв, что у него теперь не две ноги, и упал на кровать, стоявшую рядом. Он приземлился прямо на голову парня, лежавшего на ней. Эти двое глазели друг на друга, пока Арчи не произнёс: «Ну и как мы назовём новорожденного?»

Все в семье, а также все друзья Арчи (которых было несколько сотен) навещали его в больнице, и каждому, кто приходил, папа задавал загадку: «У кого две головы, четыре руки и три ноги?» Когда в ответ ему говорили, что, дескать, не знаем, он отвечал: «Это мистер и миссис Вуд».

Потеря ноги не сломила Арчи. К тому же ничего не останавливало его на пути в «Нэг’c». Однажды, когда один друг помогал папе выйти из дома в инвалидной коляске, что-то случилось, и папа выехал на проезжую часть — тогда его и сбила машина. Его выбросило прямо на лужайку напротив. Все думали, что Арчи пострадал, но у папы на уме было только одно — что пивная уже открыта. Только по дороге домой после её закрытия он начал жаловаться на боли и недомогания.

Я почти не видел на столе мяса, за исключением гузки, до четырнадцати лет, так как это было нам не по карману. Но мама всегда готовила воскресный ростбиф, что превращалось в жаркое из холодного вареного мяса с овощами в понедельник. Редко готовилась индейка, а на рождество были цыплята. У нас было много тушенки, много кабачков и пастернака, и достаточно свежих овощей, которые я рвал в нашем огороде, когда там не спал папа. Также в изобилии были фрукты. Пространство перед аэропортом Хитроу занимало поле, и мы бегали туда воровать яблоки, малину и черную смородину. Это было бесплатно, так что я наедался всего этого вдоволь.

Примерно до 1960-го у нас не было телевизора — маленький 8-ми дюймовый аппарат стоял у соседок — старых дев Дины и Этель, и я ходил к ним смотреть его. Теперь я считаю, что они были лесбийской парой. Когда мы купили собственный телевизор, нужно было обязательно не сводить глаз с экрана, иначе папа мог решить, что ты его не смотришь. Тогда он входил в комнату и выключал его. Происходил примерно такой диалог:

— Зачем ты это сделал?

— Потому что ты его не смотрел.

— Я смотрел на тебя в это время, папа.

— Ты его не смотрел.

И далее в таком же духе. Мне кажется, причиной всему была боязнь расходовать много этой новой материи — электрической энергии.

Тогда я уходил в маленькую комнату за нашей кухней, которая называлась «угольная», и занимался «фотоэкспериментами» с камерой-обскурой. Коробка из-под ботинок, лист бромидной бумаги, проявочная жидкость и красная лампочка стали для меня иным миром — я удалялся в царство настоящего фотографа. Некоторые изображения получались весьма неплохо. Интересно, где они сейчас?

В то время я учился в школе «Руислип Мэнор» и играл в баскетбол на близлежащей американской военной базе. У нас была голубая сатиновая форма и обувь «Конверс»[3] на резиновой подошве. В команде я был самым низкорослым, но меня пускали в игру, так как я мог прошмыгнуть под ногами более высоких. Все мы в команде преклонялись перед «Гарлемскими Путешественниками», и когда они играли на «Уэмбли», Арт и Тед брали меня с собой на их матч. Мне казалось, что они — волшебники, не только из-за того, как они играли в баскетбол, но и в музыкальном плане также, поскольку они использовали в качестве своей темы джаз-стандарт «Милая Джорджи Браун».

В школе Арт занимался бегом с препятствиями, и я тоже присоединился к команде бегунов и бегал на длинные дистанции. Это было 6–7 миль, и мне это очень нравилось — когда я бежал, то прокручивал в голове ритмы и риффы, как и вы.

Оба моих брата учились в Илингском колледже искусств. К тому времени я уже получал награды за свои рисунки. По окончании моей первой школы имени св. Стивена я перерисовал фреску с изображением св. Фрэнсиса и животных, которую я видел в церкви св. Мартина, и директор школы, мистер Схолар, оценил мой талант. Другой учитель, мистер Ризи, поздравил мою маму как «Мать художника». Я выиграл кубок и захотел получить степень «А» по рисованию, но в школе маме сказали, что я там попусту потрачу время и способности. Так что она пришла к директору Илингского колледжа. Он спросил, почему её младший сын захотел поступить сюда, и она ответила: «Потому что мои старшие два сына уже поступили сюда, и я хочу, чтобы у Ронни были такие же шансы, как и у них». Так и вышло. Мама и папа всячески поддерживали нас. За какую бы немыслимую затею мы не брались, или какую бы дурацкую прическу мы не сделали, они неизменно окружали нас всяческой любовью, постоянно даруя нам свою поддержку.

Илинг оказался для меня тем, чем надо, так как, помимо музыки, рисование было мне по нутру, и я все время им занимался. Кроме занятий музыкой, я в детстве все время рисовал и присылал свои творения на программу Би-Би-Си «Клуб эскизов». Это было первое телешоу об искусстве, и его вел парень по имени Адриан Хилл. По четвергам, прямо перед обедом, он вставал у мольберта в своем белом смокинге и говорил о живописи акварелью и маслом, одновременно показывая зрителям, как надо рисовать. Я смотрел его по нашему крохотному черно-белому телику, и когда он попросил детей присылать ему свои рисунки, я просто завалил его своими произведениями. Мне тогда было 10 лет, и мои рисунки показали по телевизору. Несколько лет спустя я выиграл главный приз этого шоу за то, что нарисовал публику в кино — шокированную и испуганную фильмом ужасов (вид по ту сторону экрана). После моей победы мои творения взяли на выставку, и это был мой первый прорыв в искусстве. Иногда я смотрю на тот рисунок как на зерно, из которого произросли плоды того, что составило мой мир впоследствии. Запечатлев публику в шоке и в страхе, я словно соединил в этой картинке два своих мира: живопись и шоу-бизнес, которые потом составили мою работу днем и ночью.

Когда у меня кончалась бумага, и мне приходилось ждать, пока папа принесёт её с работы, я рисовал на чём попало. Папа, бывало, говорил мне, глядя на мой рисунок: «Лошади так не бегают, присмотрись еще раз». Пока Арт не принес домой мольберт, я довольствовался подставкой для книг. Мне особенно нравилось рисовать лошадей, я черпал вдохновение в старых календарях с Буффало Биллом. После окончания школы я немного поработал художником по вывескам, как и Арт с Тедом в своё время.

Однажды я устроился сборщиком картофеля на полях, принадлежавших здоровенному ирландцу, который заставлял меня приходить каждое утро в 7 часов на промозглый холод и кричал: «Господи Иисусе Христе и мать его Пресвятая Богородице, собирай же эту проклятую картошку…» Но подобное не продолжалось долго. Так же как и моя работа резчиком «Формики»[4], которая была замечательна тем, что когда ты её складываешь, она режет тебе руки. Потом я стал помощником мясника, развозя мясо на велосипеде. Я всегда приходил в магазин позже всех, так что мне доставался самый плохой велосипед. На руле у него была большая корзина, и хотя я был самым младшим, мне давали развозить больше всего мяса. Когда я падал с велосипеда, эта корзина переворачивалась на землю, и мне целую вечность приходилось выбирать гальку и гравий из чьей-то телятины. Наконец я получил работу художника — вернее, что-то вроде этого. Я работал в агентстве по недвижимости и рисовал плакаты с надписями «Продаётся», «Продано» и «Сдаётся».

Когда я учился в школе, то больше всего веселья мне доставляло общество Арта. Мы представляли на всеобщий суд рисунки движущихся объектов, например, мчащиеся велосипеды. Когда мы только нарисовали их, все засмеялись, но я внимательно присмотрелся к нашим рисункам и сказал себе: «Внимание, здесь есть нечто!» Мне раскрылась новая форма самовыражения. С одними учениками было не поговорить — они уходили из школы прямо домой, но другие оставались с нами покурить и потусоваться, потому что мы всегда придумывали что-нибудь эдакое. Мы изучали технику, цвет, текстуру и линию, и таким образом я начал читать книги о художниках. Я открыл для себя Пикассо и Брака. Это было очень весёлое время, но так как на дворе было начало 60-х, всё вокруг стремительно менялось.

Однако, хоть 60-е и наступили, кое-какие традиции в доме № 8 по Уайтторн-авеню оставались неизменными. Помню, как я набирался куражу заговорить со своей первой подружкой Линдой, беспрестанно снуя на велосипеде мимо её дома, пока она не выходила, и я не врезался в неё. Не могу забыть и ощущения в своих штанах холодного ночного воздуха в темноте в компании с валлийской красавицей Тэффи. Однажды мои родители позволили ей остаться у нас дома на ночь. Собственно, они-то думали, что я буду ночевать в другой комнате, но когда они отправились спать, я прошмыгнул к ней, и вскоре мы заснули в объятиях друг друга. На следующее утро, когда папа пришел разбудить её, я всё еще находился там, и мы все трое испытали шок! Он смотрел на нас, кажется, целую вечность, пока не произнес: «Думаю, теперь нужно две чашки чая…»

Тем же утром он толкнул меня, сурово воскликнув: «Да будет тебе известно, что твои братья так не поступали, — он покачал головой в знак неодобрения. — Что ты там себе думаешь на яхте твоего отца?» Позднее я узнал, что оба моих брата поступили так же…

Спустя много лет, когда я купил дом в Ирландии, то переделал одну из его пристроек в некое подобие старомодной пивной. Над её дверью висит теперь вывеска с портретом Арчи в морской униформе и название пивной большими буквами: «Яхта твоего отца». Мой зять Пол любезно изобразил всё это, пока я отдыхал в баре. На другой стороне вывески красуется надпись: «Отличное вино, пиво и спирт — абсолютно задаром».

Когда кто-либо из нас разживался деньгами — например, когда я работал на сборе картофеля, или когда Арт и Тед начали выступать с концертами, — то мы всегда вручали половину маме. Папа приносил зарплату домой, на совесть отдавая маме её часть денег для ведения хозяйства, а потом так же на совесть спускал всё оставшееся в пивной. Если бы вы сказали мне, что однажды я построю собственную пивную в стиле тех дней, или что алкоголь сыграет в моей жизни неординарную роль, то я бы вам ни за что не поверил.

Задняя комната в доме № 8 по Уайтторн-авеню вообще-то предназначалась для столовой, но вместо этого её до самого потолка забили пластинками и инструментами. Это была наша музыкальная комната, и именно здесь мои братья устраивали свои вечеринки с друзьями-битниками из школы искусств. Мой дядя Фред вытащил из стены, разделявшей эту комнату и кухню, несколько кирпичей, сделав тем самым люфт, чтобы мама могла передавать нам чай и кофе без лишних хлопот. Получилось нечто вроде бара.

Я любил вечеринки своих братьев и просто не отрывал глаз от девчонок, которые на них появлялись. На них были ярко-красные, жёлтые и зелёные платья, браслеты и длинные серёжки. Например, Вив была древнеегипетской богиней, Элен — молодой Одри Хепберн, а Джеки — надутой Ким Новак. Мария, Дорин и Джулии — лишь немногие имена из всех, кого я могу припомнить среди по-декадентски валявшихся в те часы на диване. Они были великолепны, богемны, по-настоящему красивы, и я был влюблен во всех разом. К моему несчастью, им было уже по 17–18 лет, а мне — только 7 или 8, и я все ещё носил короткие фланелевые штанишки.

Все тогда исполняли музыку скиффл. Но случались также ритм-энд-блюзовые и традиционно-джазовые джем-сейшны, которые устраивались парнями в брюках-дудочках и тёмных очках. Мне безумно хотелось тусоваться с ними, стать частью их команды, но Арт и Тед были вынуждены выгонять меня, так как никому не хотелось целоваться и обниматься в моём присутствии. Так что Арт или Тед давали мне несколько монет и говорили: «Ронни, сбегай-ка в ларёк и купи нам плитку шоколада и бутылку лимонада». Магазины находились только в конце улицы, в общем-то не очень далеко, но достаточно, чтобы выиграть у меня 10–15 минут. Но я отвечал: «О-кей, конечно. Засеките время — вот увидите, как быстро я вернусь!» Мне не хотелось ничего пропустить. Арт просил меня, чтобы я не очень торопился, а Тед уверял, что нет никакой необходимости бежать туда и обратно на том же количестве оборотов, но я не понимал их намеков и старался изобразить из себя олимпийского бегуна. Ещё до того, как они могли сделать своё дело, я спустя четыре минуты снова торчал в музыкальной комнате с лимонадом и шоколадом, сияя от гордости.

Музыка, живопись, театр, юмор и девушки — вот что привлекало меня в образе жизни братьев. Я желал заниматься тем же и хотел иметь всё это еще в больших количествах, так что я решил научиться играть на всех инструментах, которые друзья братьев приносили с собой на вечеринки. Тут были кларнеты, корнеты, банджо, гитары, саксофоны, трубы, расчески с бумагой, казу, губные гармоники, самодельная ударная установка с китайскими деревянными блоками и стиральная доска, которая стала моим первым инструментом. Я так хорошо изучил её, что в 1957-м, когда у Теда был концерт со скиффл-группой «Candy Bison» в кинотеатре «Мальборо» на Йивсли-Хай-стрит, он взял меня с собой. Скиффл был очередным музыкальным импортом из Америки. Чернокожие музыканты с Юга в самом начале века брали первые инструменты, которые попадались им под руку, и так как они не могли позволить себе приобрести что-либо другое, то в основном в их оркестрах играли на самодельных инструментах: казу, ложках, кастрюлях, сковородках, стеклянных стаканах и контрабасах из коробок. Все мы сперва играли скиффл, даже «Битлз».

Я понял, что у меня появился шанс выступить тем вечером потому, что я стал членом банды. Оказывается, Тедов игрок на стиральной доске в тот день заболел, а скиффл нельзя играть без стиральной доски. Мне было 9 лет. Мы играли в перерыве между двумя фильмами с Томми Стилом. Я очень нервничал, когда выходил на сцену, но когда оказался там, лишь только начав водить по своей стиральной доске и почувствовав волнительное присутствие публики, понял, что это — очень неплохая работка.

Арт очень любил ритм-энд-блюз, а Тед — традиционный джаз, так что я вырос на «Jug Stompers» Гаса Кэннона и Поле Уайтмене, Лидбелли, Биксе Байдербеке, Сиднее Бекете, Джанго Рейнхардте, Луи Армстронге и Чаке Берри (которого я много позже узнал как одного из самых величайших безумцев на планете). Это был чудесный винегрет из влияний.

Арт купил мне первый пластиночный проигрыватель — серо-бордовый «Дансетт». Это была современная технология — у него был выгнутый тонарм, с помощью которого можно было ставить сразу несколько пластинок, и они автоматически проигрывались, одна за другой. Правда, довольно часто две или три пластинки падали на диск проигрывателя одновременно. Но «Дансетт» мог проигрывать диски на 45, 33 и 78 оборотов (последние моя мама называла «на 79 оборотов»). «Дансетт» стал для меня дверью в мир саунда. Арт купил мне и первые пластинки — среди них «Great Balls Of Fire» («Огромные огненные шары») Джерри Ли Льюиса.

Первой же записью, которую я купил, были большой Джо Уильямс с Каунтом Бейси. Элвиса я узнал благодаря своему кузену Дуги, который пришёл ко мне с «Hound Dog» («Гончая») и «Blue Suede Shoes» («Голубые замшевые ботинки») и немедленно поставил на проигрыватель. На «Дансетт» я также услышал первые пластинки с затуханием в конце. Это была «I’m Walking» («Я хожу») Фэтса Домино. Её принес кузен Рекс. Он трагически погиб всего несколько недель спустя в возрасте 8 лет, когда на фабрике, где он работал, взорвался бак с кислородом. Да… те годы были нездоровыми и небезопасными.

По легенде, Фэтс написал эту песню, когда попал в автокатастрофу, и один фан воскликнул, увидя его: «Вот Фэтс, и он ходит!» Фэтс подумал про себя, что да, я хожу, и сочинил эту песню. Вся штука была в том, что она кончалась не так, как все те песни, которые мы слышали ранее — она просто «пропадала». Я как сейчас вижу мою маму и Рекса, склонившихся над «Дансеттом» и приложивших уши к встроенному громкоговорителю на его передней панели — они не переставали удивляться, куда же «утекла» музыка. И я как сейчас помню, как мама сказала Рексу: «Забирай-ка эту пластинку и поставь ту, которая заканчивается нормально».

Пока Арта не призвали в армию в 1955 г., мы не знали о Фэтсе ничего. Это случилось после военных сборов, когда Арта послали служить в Дивайзы. Мне казалось, что мой старший брат отбыл куда-то за границу, хотя это было всего-навсего в Уилтшире, недалеко от Стоунхенджа. Но для меня эти места были другой стороной планеты, так как теперь наш дом опустел. В армии Арт, лишь только услышал Фэтса по казенному джукбоксу, то создал скиффл-группу под названием «Blue Cats» («Голубые коты») — он твердо решил, что будет петь как Фэтс.

Тридцать лет спустя, когда я познакомился с Фэтсом, он показывал мне свой дом в Новом Орлеане, и в его спальне был точно такой же серо-бордовый «Дансетт», как и у меня.

В Йивсли был магазин пластинок под названием «Фрэнклин’с», у Теда в нем был открыт кредит, и так он купил все свои джазовые пластинки. Когда Арт, вконец разбитый, пришел из армии, он выбирал диски, какие были ему нужны, и списывал на счет Теда. А пять минут спустя их стаскивал я.

Все знали, что я интересуюсь музыкой с младых ногтей, и просто горю желанием выучить аккорды. Друзья моих братьев Лоуренс Шифф и Джим Уиллис оценили это рвение и с радостью нарисовали линии-струны и лады на листе бумаги для меня, нанеся маленькие точечки на линии, чтобы я знал, куда совать свои пальцы на гитаре. Я все время носился с этой бумажкой, и таким же манером я начал учить своего сына Джесси. Они разрешили мне тренироваться ни их гитарах, пока Арт не дал мне инструмент, на котором можно было экспериментировать. Я думал, что она стала моей, и не знал, что это была гитара его товарища Питера Хейеса, который жил вниз по кварталу. Никто мне и не говорил, что Питер просто одолжил её Арту. Я только-только привык к ней, как вдруг Арт сказал, что дескать, извини, но её нужно отдать. Я подумал, что у меня никогда не будет своей гитары. Как же я канючил и приставал к Арту и Теду, чтобы они купили мне гитару!.. И вот она появилась — замечательная акустическая модель, правда, струны были натянуты на грифе немного высоковато, так что я ранил себе пальцы, когда играл. Моим рукам пришлось реально мириться с мозолями и судорогами, так как я не собирался позволить боли прекратить укрощать мою новую питомицу. Когда Арт вручил мне её, то сказал: «Её не придется отдавать. Она — твоя».

«В этом нет ничего сложного. Просто попадаешь на нужные ноты в нужное время, и инструмент играет сам».

— Иоганн Себастьян Бах

В то время я пристально наблюдал над игрой друга Арта и Теда Лоуренса Шиффа, так как его стиль был просто неподражаем. Я хотел играть, как он, я хотел самовыражаться, как он. Он пытался научить меня «Гитарному шаффлу». Я говорю «пытался», потому что я глядел, как он играет его, по миллиону раз, и до сих пор не могу понять, как же у него это получалось. Лоуренс родился с умением играть на гитаре — 6-струнной, 12-струнной, неважно — и, как говаривал мой папа, «он заставлял банджо говорить». Теперь-то я, после всех этих лет в компании лучших музыкантов мира, знаю, что Лоуренс был одним из таких, но я уверен, что он даже и не представлял себе, насколько он был великолепен.

Лоуренс приучил меня к саунду Биг Билла Брунзи, игра которого до сих пор производит на меня влияние. Как и на Кита, и на Клэптона, и на любого мало-мальски хорошего рок-гитариста моего поколения. Большой Билл был одним из самых главных музыкантов, которые создали ранний чикагский звук, хотя он и родился в Миссисипи в 1893-м, а вырос, играя на скрипке. Он переметнулся к гитаре, когда ему представилась возможность её купить, и к 30-м годам он уже гремел наряду с такими великими именами, как Мемфис Слим, Уошборд Сэм, Сонни Бой Уильямсон, Тампа Ред и Слепой Вилли Мактелль.

До 13 или 14 лет я играл на гитаре, которую мне купили Арт и Тед. Но потом, когда мне стала подворачиваться кое-какая работёнка, я стал копить деньги. Я пошел в музыкальный магазин «Фрэнклин’с» и купил себе новую гитару, которую мы назвали «никогда-никогда»: взносы за её кредит были такими маленькими по сравнению с таким огромным желанием её приобрести, что казалось, что всю сумму ты никогда-никогда не выплатишь. Мои родители подписали кредитный договор за меня, и я бережно платил «Фрэнклин’су» каждую неделю по 2 фунта и 6 пенсов целых несколько лет. Гитара стоила 25 фунтов, что по тем временам было очень хорошей ценой.

Прошло уже 40 лет, как никто из нас не живёт в доме № 8, и сейчас к его входу пристроена небольшая веранда. Человек, который живет там сейчас, однажды сказал моей кузине Берилл, что всё в нем напоминает ему о том, что это «Дом Вудов». Как-то он решил раскопать садик позади дома и нашел там 1700 бутылок из-под «Гиннесса». Признаюсь, я использовал несколько сотен из них для постройки домика для моих черепах, но все остальные — это заслуга моего папы.

У моей мамы был замечательный характер. Помню, как она вежливо попросила полицию покинуть наш дом после того, как они взяли у меня автограф. Она тогда повернулась ко мне и сказала: «Не люблю тех, из-за кого у меня начинают болеть ноги». Незадолго до того, как мама умерла, перед тем, когда она в последний раз отхлебнула «Джеймсона»[5], она рассказала мне, что посреди дома № 8 по Уайтторн-авеню появилась трещина посередине. Она сказала — у неё в мыслях пронеслось, что дом наконец-то вздохнул свободно, когда его покинули Вуды. Я так не считаю. Может быть, это был довольно маленький, но очень счастливый и роковый домик, и мне сдаётся, что эта трещина есть ни что иное, как его улыбка нам всем.