Письмо пятьдесят девятое: ШКОЛЬНЫЕ ТОВАРИЩИ

Письмо пятьдесят девятое:

ШКОЛЬНЫЕ ТОВАРИЩИ

I. Сказанную Исилькульскую среднюю школу я окончил в мае 1944 года, когда во всю ещё полыхала война, и потому мальчишек в нашем классе не набирался и десяток — лишь те, кто родился в 1927 году. Остальные были либо убиты на фронте, либо спешно выучивались в военных училищах, чтобы успеть до конца войны (а уже пёрли наши Гитлера назад) повоевать, в сказанные училища они уходили и из восьмого, и из девятого класса. Сколько же потеряла наша страна своих талантливейших и гениальных сыновей! Я сидел на одной парте (последней левой — там спокойней и уютней) с даровитым парнем Лёшей Севастьяновым, который стал бы, по меньшей мере, превеликим поэтом, потому как с детства слагал изумительные стихи, то умные, то душевные, то ещё какие, и был ещё более эрудирован чем я, хотя в заштатном Исилькулишке не было и малой доли того, что я имел в детстве в дворянском крымском доме своего деда Терского, покои которого были набиты литературой. Сказанный Лёша писал домашние сочинения по литературе только в рифмованных стихах, а если сочинение было классное, то белым стихом: «…Павел к старости глубокой в Дрезден дальний переехал; превратился в англомана: русские и англичане чаще были у него» — ив таком вот роде, безо всякого черновика, причем не за 45 минут, а от силы за 20–30; к тому времени сочинение кончал и я, только, разумеется, прозой, ибо поэтическим даром я почему-то обижен, особенно по части рифм, но это к слову; положив свои творения на стол преподавательнице литературы Лидии Георгиевне Градобоевой, о которой я тебе уже писал раньше, мы бежали в надворную уборную курить; в любое учебное время из неё подымался столбом дым, с каковым явлением долго, но тщетно пытался бороться директор, школы Игнатий Романович Волощенко (его жена вела у нас химию, притом, надо сказать, вела очень хорошо и интересно). На других же уроках мы с Лёшей коротали время так: на листке бумаги один писал строку, под коей второй должен был написать другую, но в рифму первой, и чтобы что-то внятное или смешное получилось, и так до «полного выдоха» или до звонка; в конце сего занятия мы, однако, нередко сбивались на глупость и похабщину.

II. У нас получилась даже некая редакция, куда вошёл еще Костя Бугаев, тоже отличник, каковая редакция издала один номер (и в одном экземпляре) журнала для одноклассников и одноклассниц под названием «Зеркало дней», где было много наших рассказов, фельетонов, рисунков (конечно же, моих), эпиграмм, и, разумеется, стихов, в основном Лёшиных, каковые были не только на классные темы, например сонет, написанный про меня и начинавшийся так: «Я застенчив, в общем не нахален, но страстями пыхаю зато, и бываю чем-то я накален, увидавши серое пальто»; не удержались мы и от небольшой доли похабщины, за каковую — а журнал кто-то из учителей перехватил — нам сильно влетело от директора, пригрозившего, на полном серьёзе, выгнать из школы «зачинщика», коего, однако, он так и не нашёл (Игнатию Романовичу не понравились не столь небольшие сказанные сальности, как сама наша идея издавать тайный журнал без военных и партийных цензоров, пусть даже в одном экземпляре). Десятый класс Леша не окончил — подался куда-то учиться на военного лётчика; рассказывали, что он успешно и отчаянно воевал, но был незадолго до конца войны сбит немцем и погиб. И сейчас, когда мы с Костей Бугаевым, о коем будет подробно рассказано в нужном месте и который сейчас, когда я пишу это к тебе письмо, московский прокурор и полковник в отставке, съезжаемся изредка и вспоминаем за степным костерком или домашней рюмочкой сказанные давно ушедшие трагичные и замечательные, времена, добрым словом поминаем этого нашего талантливого друга, белобрысого с синими глазами паренька, не дожившего до Победы и погибшего за нас и за Вас — наших внуков.

III. Не дожил до светлых дней и ещё один наш хороший друг, живший недалеко от Севастьянова по той же исилькульской улице Ворошилова — коего звали Толя Гуськов. У Гуськовых был большой крепкий деревянный дом, корова, обширный сад, и Толина мать, тётя Катя, всегда была нам рада и обильно потчевала всякой молочной и фруктовой снедью. Мы часто собирались под сенью дерев гуськовского сада, решали свои мальчишечьи проблемы, мечтали, или же палили в какую-нибудь жестянку, подвешенную к дереву, из пистолета ТТ, каковой давал нам пострелять ухажёр старшей из Толиных сестёр Веры лётчик-курсант, часто к ним приходивший. Дело в том, что в Исилькуле базировалось лётное училище, огромный грунтовой аэродром коего располагался там, где сейчас, к северу от города, свалка, и мы привыкли к постоянному рокоту учебных трескучих «У-2» над нашими головами; местные девицы были без ума от этих лётчиков и бегали на танцы в Дом офицеров этого училища, каковой Дом офицеров располагался в том здании, где теперь клуб железнодорожников, в коем я после работал много лет, и каковой теперь вроде бы отдали под музей с моим, гребенниковским, уголком, о чём речь будет как-нибудь после. Нередко мы видели такое: курсант-неумеха, идя на посадку, слишком рано берет ручку на себя, машина заменяет лёт, даже немножко забирает вверх, замирает в воздухе, а до земли ещё десяток метров; с этой высоты самолёт грохается плашмя вниз, ломая шасси; к нему бегут инструкторы и нещадно матерят бедолагу, не сумевшего приземлиться на три точки — два колеса и костыль, что сзади под хвостом, коими костылями было исцарапано все это лётное поле. Случалось и наоборот: курсант бодро «проскакивал» нужный момент и не успевал поднять закрылки, отчего самолёт стукался на скорости о землю не тремя точками, а лишь двумя колесами; носом он тогда доставал землю, и винт ломался вдребезги, а хвост замершей машины торчал вверх; при ещё большей скорости при такой посадке полуизломанная машина вообще переворачивалась через нос вверх ногами. Несчастных для людей случаев не было ни одного; лёгкая эта учебная машина, даже если у неё заглох мотор, что случалось нередко, спокойненько летела дальше как планер, и лётчик садил её даже на чьём-нибудь огороде. Зато однажды курсант с инструктором (сиденья у самолётов этих были открытыми, без колпаков, ручки же управления дублировали друг друга), отлетев «в зону» за несколько километров, решили поразвлечься тем, что на бреющем полёте стали пролетать неоднократно над коровьим стадом, отчего насмерть перепугали и коров, и пастушонка, что тем лётчикам шибко понравилось, и они продолжали пугать-разгонять взбесившихся животных, всё более снижаясь, и этими дурацкими своими атаками так увлеклись, что не заметили телефонной линии, за которую зацепились и грохнулись. Бедолаги были осуждены трибуналом и отправлены на фронт в штрафбат. А потом училище то из Исилькуля внезапно перевели; сказанный жених и ухажёр Толиной сестры, который, славно отъевшись на добрых гуськовских харчах, сел на самолет и был таков, оставив в дураках ошарашенную семью, да вдобавок ещё и будущего своего сына, который вскоре у Веры и родился.

IV. По окончании школы мы с Толей решили поступать в Омский сельхозинститут — он на плодоовощной факультет, я — на землеустроительный, потому как преподававшаяся там геодезия была хоть как-то поближе к науке моей юности практической астрономии, которой я тогда весьма сильно увлёкся, о чём вскоре напишу подробней. Приехав туда сдавать вступительные экзамены, я уже был поселён в общежитие, но меня немедля вызвал из Омска отец, который поставил вопрос ребром: либо я прекращаю дальнейшее своё образование, так как моей десятилетки, по его разумению, более чем хватит, либо еду в тот свой Омск или куда угодно, но он от меня как от сына отказывается и никакой помощи мне как студенту не окажет. А без помощи той домашней тогда не мог учиться в омских вузах ни один студент, и мои друзья, продолжившие там обучение, постоянно возили из Исилькуля продукты, иначе им было бы никак не протянуть. Никакие мои доводы не помогли убедить отца, человека весьма в этих делах упрямого; поэтому я очень завидовал Толе Гуськову, поступившему в сказанный институт, до самых тех пор, пока он во время одной из поездок домой за продуктами на пригородном поезде, называемом почему-то «веткой» (паровозик, пара старых пассажирских вагонов и несколько товарных, смотря по количеству народа) не перемёрз, отчего сильно заболел и вскоре умер. Это было величайшим для всех нас горем; через несколько лет его семья (сестра Вера с сынишкой, ещё две сестры помладше, Ира и Нина, тётя Катя и Василий Ильич, учитель географии) переехали в Новосибирск, где его родители и скончались; до сих пор мы с Верой, уже глубокой старушкой, перезваниваемся, вспоминаем Толю и былые времена; у нее висит Толин портрет моей работы, выполненный в давние годы маслом.

V. Человечья дружба — одна из превеликих духовных ценностей, которая, к сожалению, в последние десятилетия стала исчезать из нашего общества, и быстро, о чём я горестно сожалею; процветает зломыслие, всяческая гнусность и мерзейшая дьявольщина вплоть до человекоубийства; перестают здороваться друг с другом не только сотрудники одного учреждения (например, нашего Сибирского НИИ земледелия, где сейчас работаю), но и соседи по подъезду; а дружба, каковая была между людьми в наше время, считается ненужным, а то и вредным анахронизмом: может случиться, что друга потребуется выручить, накормить, устроить или ещё что-нибудь, притом, задаром; а задаром что-либо сделать сейчас, когда я пишу эти тебе строки, чуть ли не запрещено — культ ярыжничества, называемого бизнесом, начисто стёр к нынешнему 1993 году и такой «пережиток», как дружба, что я считаю совершенно противоестественным и чуждым человечьей общественной природе.

VI. С превеликой нежностью и даже неким священным чувством я вспоминаю своих всех до одного школьных друзей — и закадычных, и просто одноклассников, хотя те из них, что остались живыми, в большинстве своём меня просто позабыли; я уже упоминал о Саше Маршалове, о Васе Максименко, на которого даже тогда не обиделся за то, что он стащил у меня дома мой тайный дневник и предал его содержание всему нашему классу; а там были такие даже сердечные мои тайны, как моя влюбленность в Нину Алексееву — полноватую симпатичную девочку с темно-карими глазами, каковая моё признание в любви, записочное (язык не поворачивался) отвергла весьма недостойным образом, передав через ребят свой мне ответ в виде одного обидного слова, а именно «дурак»; сказанный Вася Максименко, давший мне за мою энциклопедичность кличку «профессор Дроссельфорд», тут же подхваченную остальными, живёт где-то в Омской области. Вспоминаю весёлого Вадима Кутенко, рыжеватого Еськова (имя — забыл), с ехидцей, но тогда, в общем, славного парня; Яшу Ашуху, также члена нашей «элитной ложи» (он потом стал крупным инженером по сплавам на военном заводе в Омске); Витю Алексеева, серьёзного юношу, отличника, за что он был прозван Архимедом; лучшего моего друга, тоже отличника, уже сказанного Костю Бугаева, красавца и эрудита, достойного отдельного письма, которое обещаю написать; об Отто Томингасе я уже упоминал. Что касается девочек, то потребовалась бы целая страница, упомяну лишь наиболее запомнившихся: эвакуированную из Москвы Люду Фрадкину, компанейскую Катю Карпекину, свою кузину Раю Гребенникову (в каковую, как ни странно, был некоторое время вроде бы как влюблён), упомянутую Нину Алексееву (а вот в неё был влюблён преизрядно), толстушку Нину Фабиянчук и премногих иных.

VII. Быть может, у кого-то, читающего эту книгу, кто-нибудь из предков кончал в 1944 году Исилькульскую среднюю школу Омской области, то он (она) несомненно знали меня, ибо жили и взрослели именно в эту эпоху, хоть и трудную, но по-своему прекрасную и неповторимую. Кто бы что тебе ни говорил, тогдашние люди, в большинстве своём, были душевнее, дружнее, человечней, чем сейчас, в 90-е годы, и это не старческое моё брюзжание, а объективное сопоставление двух обществ — тогдашнего и нынешнего, каковые сравнения я, опытный естествоиспытатель и педагог, научился за всю свою жизнь делать весьма точно и беспристрастно. Школу мы кончали в мае сорок четвёртого: получив аттестаты (по сумме знаний у меня всё же по всем предметам вышли пятёрки), направились в класс, где заботливыми нашими девочками были накрыты столы с закускою — кислой капустой, пирожками из серой муки-размола, с картошкой; солёными груздями; в стаканы была налита коричневого цвета бражка, и после которого-то тоста мы долго веселились, прогуливались по коридору с папиросами в зубах, на что наш классный руководитель физик Василий Васильевич улыбался, ибо сам курил, а математичка Мария Васильевна Гусева (надо сказать, учившая нас сим наукам весьма основательно) лишь укоризненно качала головой.