Письмо пятидесятое: С КВАРТИРЫ НА КВАРТИРУ

Письмо пятидесятое:

С КВАРТИРЫ НА КВАРТИРУ

I. У дядюшки Димитрия, с его большущей семьёй, жить было тесно, и многие из наших багажных ящиков, каковые ездили по стране «малой скоростью», оставались нераспакованными, часть их была даже сложена в сарае. А тут ещё проблема — с деньжонками. Катастрофически дешевеющий — с первых же дней войны — рубль, фактический запрет выдавать вклады из сберкасс (не более двухсот рублишек в месяц) — всё это заставило отца искать работу, что в крохотном непромышленном Исилькуле было почти безнадёжным делом. В поисках работы отцу очень помогала мать с её умением дипломатично разговаривать с разного рода чиновниками вплоть до бюрократов, каковой способностью отец обладал в гораздо меньшей степени. Себе работу мама не смогла бы найти потому, что имея дворянское воспитание, ничего делать не умела по хозяйству, о чём я подробно тебе рассказал в первых письмах (скажем, даже зашить дырку в одежде), канцелярская служба тоже была бы не по ней, да и в Исилькуле таковых мест и не было; не смогла бы она, имея отличное образование и широкий кругозор, и учительствовать из- за своего нервического характера. А вот отцу работу Ольга Викторовна нашла: должность механика в некоей артели инвалидов «Победа». Главным объектом отцовского присмотра и ремонта были многочисленные швейные машины (артель имела пошивочные и сапожные мастерские), от миниатюрных белошвейных до гигантских, с высоченным чугунным корпусом, скорняжных — всё это часто выходило из строя, особенно в тяжкие военные годы, когда швеи работали в три смены.

II. От дяди Димитрия мы в начале зимы 1941 года перебрались в гнуснейшее частное жилище по улице Коминтерна, в северной части посёлка; это была половина старого дома, состоящая из одной комнаты; хозяин же, перебравшийся куда-то в новый свой дом, вторую половину из-за ветхости или надобности в стройматериалах снёс, и саманный «в один кирпич» простенок между бывшими комнатами оказался теперь наружной стеною, и промерзал весь насквозь. Печь же тянула очень плохо, и отцу пришлось отапливать комнатуху керосинкою; но так как она давала много копоти и вони, которую мы с матерью не выносили, не говоря о том, что замерзали, то очень просили отца придумать что-нибудь другое, но в ответ были им только обругиваемы. Однако когда керосинка с тремя выпущенными до копоти фитилями начинала было мало-мальски обогревать это наше гнусное жилище, пламя почему-то становилось слабее и ниже; отец ломал голову, матерился, но причины найти не мог. Причину нашёл я: пламени попросту не хватало кислорода, часть коего в этой богомерзкой комнатухе забирали мы своим дыханием, а большую его долю съедала сказанная керосинка; я доказал это отцу, напуская в лачугу холодный, но свежий воздух через открытую дверь, после чего пламя над всеми тремя фитилями оживало и быстро тянулось вверх, но мы тут же замерзали. Тогда отец приладил к керосинке целую систему сделанных им жестяных труб диаметром немного побольше самоварных, с несколькими коленами; эти трубы пересекали пространство помещения в самых разных направлениях и под разными наклонами, выходя не в печной дымоход, ибо печная труба почти не тянула, но в дырку, проделанную в той самой саманной холоднющей стенке. Всего, если бы те трубы растянуть, они составили бы не менее пятнадцати погонных метров, что обеспечивало сносный обогрев с почти полной отдачей керосиночьего тепла в помещение (ближняя к керосинке часть системы была горячей, дальняя же, у стенки, почти холодной) при полном отсутствии вони и копоти; кислород же втягивался теперь в помещение через разного рода щели, и таким образом удалось достичь сносных условий существования.

III. Однако в январе, когда морозы перевалили за сорок, притом со жгучим восточным ветром, дующим как раз в ту проклятую стену, покрытую изнутри слоями наледи и изморози, поднять температуру при круглосуточно горящей керосинке внутри лачуги выше восьми градусов не удавалось, так что спать приходилось в одежде, закрывшись с головою всеми одеялами и прочим тряпьем. Хозяин этого разваливающегося полудома, человек рождения самого подлого, тем не менее драл с нас за квартиру большущие деньги, которые далеко не всегда у нас водились, и не терпел никаких задержек в плате. В этом проклятущем жилище из-за гробовой его сырости погибли все мои многочисленные коллекции насекомых, и крымских, и среднеазиатских, уложенных на слои ваты и пересыпанных нафталином от кожеедов, музейных жучков и других вредителей. Коллекции впитали влагу этой мерзкой холодной дыры, каковой являлась та квартира, отсырели, густо заплесневели и развалились, ибо нафталин спасает только от насекомых, но не от плесневых грибков; это был для меня тяжелейший удар. Я уже учился в восьмом классе; через двор от этого гнусного дома жил мой одноклассник Вася Максименко, и неподалеку ещё один — Саша Маршалов; мы умудрились даже соединиться друг с другом неким самодельным телефоном, сделанным из радионаушников, и, когда изо всех сил орёшь в свой наушник, то слабенький звук с довольно различимыми словами слышал второй; вызов друг друга осуществлялся с помощью другого провода, подвешенного тоже по-над дворами, но на концах этого второго провода висело по колокольцу, и для вызова требовалось сильно дёргать тот провод рукою. В силу моей тяги к наукам острый на язык Вася дал мне кличку «Профессор Дроссельфорд» (почему такая фамилия, не имею понятия), на каковую я не обижался; она сразу прижилась в классе и «работала» вплоть до нашего выпуска.

IV. Наша семья, которая в сказанном проклятущем вымерзшем доме прожила до середины января, переехала оттуда на другую квартиру, в самую северную часть посёлка, на улицу Тельмана. Большая, длинная, очень тёплая и очень чистая землянка принадлежала пожилой немке (в этих краях издавна проживало много немцев, переселившихся в Сибирь ещё при царях), фамилия коей немки была Эпп. Несмотря на объёмистость её жилища оно не могло вместить всех наших ящиков-тюков, а устройство тут же механической мастерской вкупе со «своеобразной» гигиеной моих родителей вызвало сначала осторожные недоумения хозяйки, а потом — вежливое предложение подыскать себе другое жильё; мы жили у неё до июня 1942 года. Меня очень удивили некоторые детали быта сибирских немцев на примере этой самой Эпп, а именно любовь к аккуратности и идеальной во всём чистоте; и ещё постель, состоящая из нижних мягчайших перин, и верхней перины, которой спящий укрывался как одеялом, при любой, даже высокой температуре в помещении. Меня, измёрзшегося после предыдущей квартиры, хозяйка поначалу пожалела, и несколько первых ночей я наслаждался жаркими, мягкими и сухими недрами этих самых перин, но такая нега была уже не по мне, и вскоре я перебрался на свою традиционную жёсткую постель с замусоленными её принадлежностями.

V. Колодцы в этих краях были только с солоноватой водой, к которой пришлось долго привыкать, что в конце концов и произошло; как хозяйки умудрялись в этой воде стирать — не имею понятия; в нашей же семье, как ты уже знаешь, стирка была редким и третьестепенным мероприятием, отчего бельё можно было назвать таковым лишь с очень большой натяжкой. Производил эту процедуру отец, притом с большой неохотою, так как на всё это уходило немало времени, могущего быть использованным для более важных дел чем эта стирка, без которой, по его рассуждению, можно было и вовсе обходиться. Вода в колодцах тех стояла весьма высоко, в метре от поверхности: сразу от сказанной окраины Исилькуля, к северу и востоку, простирались болота, являвшие собою престранный мир — водные равнины, отражающие небо, и повсюду буйно зеленели круглые частые кочки. Здесь водилась пропасть всякой болотной и озёрной птицы, о коей я уже писал раньше, а также мелкой и мельчайшей живности, чрезвычайно многочисленной и интересной, так что я в ту весну не отрывался от микроскопа часами. Тут, на болотах, происходили красивейшие солнечные восходы, когда светило сначала серебрит утренние облака, развеивает туман, и, отражённое в безбрежной кочковатой глади этих болот, поднимается над водной равниной под посвисты куличьих плотных стай, носящихся над водами с удивительной синхронностью: то вдруг все птицы враз подставят солнцу низ своих крыльев, и сверкнёт как бы сотня маленьких молний, то вдруг, тоже на миг, станет чёрной, когда все до одной птички те повернутся верхней своей тёмной стороной. А вот ходить в школу весной отсюда было ох как трудно: непролазная грязь охватывала ноги так, что моя крымская ещё обутка того и гляди останется там, в чёрно-солёных густейших грязевых недрах; резиновых же сапогов в тех краях, особенно в тяжкие военные годы, почти не было. Отцу добираться на работу с этих куличек нужно было тоже ежедневно, и он был вынужден просить начальство той сказанной артели инвалидов «Победа», в коей работал, о том, чтобы и жильё, и работу совмещать в каком-либо их служебном помещении, находящемся поблизости от их швейных мастерских, и ему пошли навстречу, что было большой радостью для всей нашей семьи, и единственно, о чём я пожалел, когда мы перетаскивали свои монатки от той немки Эпп, то это чудеснейшие, полные жизни, загородные болота с их незабываемыми, ни на что другое не похожими, солнечными торжественными восходами, которые были всякий раз непохожими друг на друга из-за разных небесных божественных тонкостей, которые я уже начал постигать не только глазами, но душою и сердцем, незаметно влюбляясь в эту нелюбимую мною в совсем недавнем прошлом Сибирь; и так я жил.